Сумерки
Одну ногу он поджал под себя, а другую спустил в воду. И босая ступня светилась в темной воде – парящая над бездной узкая фарфорово-голубая ступня с не по-людски длинными пальцами.
Пальцы шевелились лениво, будто перебирали подводные струны, будто спящая рыба колыхала плавниками. И руки у него тоже светились, и лицо – они плыли в сумерках, свечение их таяло в поднимающемся тумане – кисти рук, два белых мотылька с треугольными крыльями, и склоненное лицо – прозрачный ночной цветок в чаще бессветных волос.
В пальцах его мелькал маленький нож в форме птичьего перышка – Ирис только что срезал тростинку и теперь вертел в ней дырочки. Я наблюдала за ним, сидя на том же стволе повисшей над водою ивы, но с того безопасного места, под которым росли мята и валериана, а не аир и остролист.
Ирис поднял голову и приставил тростинку к губам. Потянулась нота, слабая и длинная, как росток, которому довелось проклюнуться из земли под бревном или доской. Сменил тональность – хрупкий коленчатый росток изогнулся в поисках света… опять смена тона, и опять – бледное тельце, притворяясь корнем, ищет выхода.
Словно червь, раздвигает собственной плотью сырой мрак, питаясь сам собой, глоточек света, маленький глоточек, один вздох, один взгляд, разве можно так – помереть, едва родившись, не найдя выхода из родного дома?
И снова первая, но теперь еле слышная нота – силы иссякают, а преграда оказалась слишком широка, не туда, значит, рос, надо в другую сторону, но сил не осталось…
Это не доска, думаю я, это кусок гнилой коры. Он широкий, но легкий, думаю я, поднажми, слышишь, попробуй вверх, а не в сторону, попробуй вверх… Ты же рожден расти вверх, что же ты стелешься, свет в любом случае наверху, так что давай, Ирис, дружочек, ты же не червяк со скорченным опухшим телом, ты прекрасный цветок – ну, давай же!
Но он сидит над водой – ссутулившись, приподняв острые плечи, и все тянет умирающую ноту, уже и звуком переставшую быть, так, одно дыхание осталось, да и того на донышке.
И я уже хочу отнять у него свирель и взять эту несчастную ноту в полный голос – но тогда звук прервется, прервется как нить жизни, а меня сейчас не интересуют другие, те, которым повезло увидеть солнце сразу по рождении. Меня интересует этот несчастный изуродованный.
Я не умею делать свирельки из тростника, поэтому я подхватываю голосом, обычным человечьим голосом, немного охриплым от волнения. Сначала лишь напряжением горла продолжая существование истаявшего звука, потом облекая звук в плоть, с каждым мгновением все более очевидную, и – я же сама умоляла его расти вверх – вывожу внятную музыкальную фразу.
До, ре, ре-диез. Фа, соль, соль-диез. Фа, соль, фа…
Моего дыхания хватает еще на одну – и в этот момент свирель Ириса вступает, не позволяя мелодии прерваться.
Наш росток-неудачник наконец вырвался на свет, опрокинув препятствие, и распустил первую пару листьев.
Ирис играет, запрокинув голову. Я молчу, не подпеваю: слишком сложно для меня. Он играет, опасно откидываясь, неустойчиво раскачиваясь на своем насесте, острые локти его пугают серый сырой туман, и туман сторонится, пятится, расчищая музыканту узкий колодец – от черного неба над головой и до черной воды под ногами. И та, и другая чернота сияют звездами.
* * *
280 год от объединения Дареных Земель под рукой короля Лавена (сейчас)
И мне почему-то приятно и немножко стыдно от этой детской тайны, которую я сама себе сочинила, особенно от моего участия в Ирисовой судьбе – словно ему действительно требовалась моя помощь.
Я уже выползла на берег и теперь кукожилась между двух камней, стараясь унять дрожь. Надо было бы встать, чтобы ветер высушил платье, но я никак не могла заставить себя разогнуться. Ничего, полежим под камушком, пожалеем себя, благо никто не видит… Повспоминаем – это больнее и слаще страха, это занимает, увлекает с головой, поэтому – повспоминаем.
– Эй, ты живая? Эй, барышня?
Шлепок по щеке, потом по другой. Я открыла глаза и увидела занесенную ладонь. Отстранилась, стукнувшись спиной о камень.
– Ага, живая. Ну, здравствуй, красавица. Вот, смекаю, явишься ты к лодке рано или поздно. Решил подождать. И, гляди ж ты, не ошибся.
Даже в темноте были видны его великолепные веснушки. Он осклабился, блеснули зубы. Жутковато блеснули эти ровные человечьи зубы, не хуже зубов кладбищенского грима. Мне пришлось откашляться, прежде чем удалось внятно выговорить:
– Что ты здесь делаешь, Кукушонок?
– Дрова рублю.
– Что?
Он нагнулся, кулаком опираясь о камень у меня над головой.
– Барышня, – голос его был холоден и терпелив, – не знаю, как тя кличут. Давеча ты украла у меня лодку, барышня. Я искал свою лодку, и я ее нашел. Я чё подумал – куда может снести лодку без весел, на одном руле? Ежели остров обошла и в море вышла, то ее, сталбыть, вынесет на берег к Чистой Мели. А если не обошла остров, то так и так – где-нить туточки, на островке, целая или разбитая. Я нашел лодку. И воровку я тоже нашел.
От него пахло потом, теплом, едой. Это был полузабытый запах, будоражащий, неуместный, мирный, странный. Я сама когда-то принадлежала этому запаху.
– Я заплатила тебе, Кукушонок. Я бросила на причал золотую монету. Или тебе показалось мало?
Он сощурился, поджал губы. Не спеша присел на корточки – лица наши оказались вровень.
– Ты, барышня любезная, ври, да знай меру. Хватит мне зубы заговаривать, мантикор, мол, у нее в клетке… спит, мол, все время, рыбу жрет… Я тоже хорош, уши развесил. Купился как малой на байки глупые… мантикор, мол… с хвостом, в шипах…
Он вдруг замолчал. Он сидел передо мной на корточках, свесив до земли руки, в каждом кулаке – по горсти гальки. Рот его искривился, словно он съел что-то горькое.
– Я не врала, Ратер. Мантикор на самом деле существует. И я на самом деле бросила монету на причал.
Все было так, да не так. Я вспомнила – монета легла под ноги набежавшей толпе, а Ратер Кукушонок в это время уже барахтался в воде.
– Кто-то подобрал твои деньги, – сказала я. – Там, на причале, толпились люди. Кто-то взял монету.
– А мне что с того, что кто-то взял монету?
Щелк, щелк, щелк – сырая галька посыпалась у него из руки. Что-то напомнил мне этот звук… что-то неприятное, кладбищенское. Хотя почему если кладбищенское, то сразу – неприятное? Вот Эльго, например, симпатичнейший собеседник. С чувством юмора. Я сказала примиряюще:
– Ну ладно, шут с ней, с монетой. Я тебе еще одну дам, хочешь? Золотую монету, за лодку, хорошо?
– Я не продавал тебе лодки.
– Золотая монета, Ратер старинная авра. Купишь две лодки, новые, да еще на гулянку хорошую останется.
Я собралась было залезть в кошель, но вспомнила, что сейчас там только серебро и медь. И свирелька моя золотая. А открывать при мальчишке грот…
– Нет уж, – прищурился Кукушонок. – Твое золото к утру превратится в битые черепки. Или в ворох листьев сухих. Слыхали такие байки, знаем.
– Так что же ты хочешь?
Пауза. Он отвел глаза. Звездная ночь – лицо его хорошо было видно. Широкие скулы, большой нос, большой рот, смешные брови – одна выше другой. Залитые тенью глазницы – как озерца, кончики ресниц, окрашенные звездным светом, словно тростник в стоячей воде. И взгляд из тени, когда он, надумав что-то, поднял глаза – неожиданный, близкий, тянущий.
– Мантикор… – прошептал Кукушонок, подавшись вперед. – Ежели не соврала ты… Мантикора хочу увидеть.
Я улыбнулась от растерянности.
– Не хочешь золота, хочешь посмотреть на чудовище?
Он кивнул. Широко раскрытые глаза его казались совсем черными.
«А почему бы и нет, – подумала я. – Парень отдаст мне лодку, принесет весла… И вообще, будет у меня союзник в городе».
Который будет знать о древних сокровищах в горе. Который сможет помыкать мною и ставить мне условия. У которого соображалка получше моей – он сразу понял, что мантикор гораздо дороже одной золотой монеты. Который нашел свою лодку и поймал воровку буквально на пороге ее логова.
О, люди, человеки, я помню о вас кое-что. Я знаю, вы не меняетесь, сколько бы времени ни прошло здесь, в серединном мире. Я сама вашего племени. Я не доверяю вам. А также, думаю, Амаргину очень не понравится настолько «тесная» дружба с местным юнцом. Выставит меня из грота. И будет прав.
– Что? – шепотом спросил Кукушонок. – Что молчишь? Никакого мантикора нет? Ты трепалась? – Он схватил меня за плечо, тряхнул. – Трепалась? Отвечай!
– Мне случается иногда врать, – пробормотала я. – Как, собственно, многим. А ты можешь похвастаться, что всегда и всюду говорил только правду?
Рука его упала. До этого он сидел на корточках, а тут плюхнулся задом на камни. Из него словно стержень вынули.
– Не огорчайся, – сказала я. – Ты еще повидаешь чудеса на своем веку. Станешь моряком, увидишь далекие страны, таинственные острова…
– Постой. – Он нахмурился. – Погоди. Ты… как тебя звать-то?
– Леста.
– Леста. Ты мне вот чё скажи, Леста. Ты ж сама – того. Не нашенская. Нелюдь ты. Дроля из холмов.
– Сам ты дроля! – оскорбилась я. – Меня зовут Леста Омела, с хутора Кустовый Кут. Это недалеко от Лещинки, на границе Королевского Леса.
– Хм… – Он отвел глаза. – Знаю я Лещинку… Хм-м… Видала бы ты, как дурак наш потом по углам плевался и пальцем обмахивался. Как черта увидал, ейбогу. Кустовый Кут, говоришь… про Кустовый Кут не слыхал. У батьки спрошу.
Он помолчал задумчиво, потом снова прищурился на меня:
– Так Лещинка отсюдова миль десять будет, барышня дорогая. А вот чё ты туточки делаешь, на Стеклянной Башне, да еще ночью, а?
– Э-э… Хотела переночевать в лодке.
– А что ж домой не пошла?
– А… с бабкой поцапались. Пусть отдышится бабка, остынет.
– А лодку мою зачем покрала?
– Я заплатила тебе за лодку! Просто монету кто-то подобрал. Ну хочешь, я тебе завтра еще одну принесу?
– Опять двадцать пять. Золотая монета?
– Золотая.
Кукушонок тряхнул головой и торжествующе усмехнулся:
– Откуда золото у девки с хутора?
– Мало ли, – не сдавалась я. – Хахаль отсыпал. У меня хахаль – настоящий нобиль. У него золота куры не клюют. Видишь, какое он мне платье подарил?
– Не слепой. А хахаля своего ты, смекаю, рыбкой кормишь. А он тебе золотца… от щедрот… Не тут ли живет твой хахаль хвостатый?
И Кукушонок кивнул на отвесную стену скалы.
Я рванулась было вскочить, но парень выметнул длинную руку и цапнул меня за плечо. Хватка оказалась неожиданно сильной. Еще бы, ворот на пароме крутить…
– Что, красавица? Может, правду скажешь? Про дракона своего?
Что-то он слишком быстро соображает… Отбрехаться не удастся, может напугаю?
– Хочешь правды, человечек? Захотелось правды? – Я подалась вперед, и от неожиданности он мне это позволил. Наши носы едва не столкнулись. – Я тебе скажу правду. Я не живая, Кукушонок, я утопленница. Когда-то, давным-давно, когда тебя и на свете не было, девицу по имени Леста Омела обвинили в ведьмовстве и подвергли испытанию водою. С тех пор я иногда вылезаю из реки и хожу по берегам в поисках таких вот пышущих здоровьем мальчиков, у которых любопытства больше, чем страха. Иди ко мне, мой сладкий!
Ляпнула его пятерней за рубаху. Он все-таки отшатнулся, оттолкнул меня, распахнув глаза до невозможности.
– Среди бела дня! – выкрикнул он. – Ты же ходила по городу ясным днем!
– Мне сто лет, красавчик. За сто лет я привыкла к солнцу. Но сейчас глубокая ночь, сладостный мой, сейчас я в полной силе. А ты сам прибежал ко мне, такой любопытный, такой бесстрашный… Тебе не рассказывали легенды об утопленниках, которые утаскивали на дно неудачников?
Он отполз подальше, потом вскочил.
– Это неправда! – крикнул он, пятясь. – Опять треплешься!
– Хочешь проверить?
– Треплешься, – повторял он, кусая губы. – Ну треплешься ведь!..
Он боялся, но уходить не хотел. Что-то его держало. Любопытство? Алчность? Я нарочито медленно поднялась и шагнула вперед, протягивая руки. Ветер расправил влажную юбку, по волшебной ткани побежали молочно-серебряные волны.
Кукушонок пошарил за пазухой и вытащил солю на шнурке. Направил вещицу на меня и забормотал. В памяти что-то поворочалось и медленно всплыло – «экзорцизм». Мне, наверное, полагается бежать от этого, как черт от ладана. Может, правда сбежать? Я поколебалась и шагнула назад. Кукушонок немедленно сделал шаг вперед.
Мне оставалось только смотреть, как он приближается, вытаращив совершенно дикие от ужаса глаза, приближается, выставив ладонь со святым знаком, словно сам себя таща на шнурке, перехлестнувшем горло.
– Сгинь, – прохрипел он. – Исчезни.
Я покачала головой и взяла талисман с его руки. Солька была насыщена теплом живой плоти, она пахла медью и потом, она ощутимо зудела и дрожала в стиснутых пальцах как плененное насекомое. Святой знак изображали по-разному, у меня самой был литой серебряный крестик в круге; этот же явно сделали из стертой четвертинки, выбив поверх крест чуть ли не гвоздем. При всей грубости, соля была старая и сильная и, похоже, хранила от зла не одного хозяина, прежде чем попасть к моему рыжему знакомцу.
Осторожно, словно осу или шершня, я вернула ее в руку мальчишке. Мальчишка гулко сглотнул.
– Нет, – сказала я. – Слишком просто, Ратер. Эта игрушка не опаснее пчелы.
– Но…
– Молчи. Ты понравился мне. Ты храбр и умен. Я выполню твое желание. Но храбрости и ума недостаточно, я должна знать, насколько ты терпелив. Терпение – последнее испытание. Ты согласен его пройти?
– Я…
– Да или нет?
– Да.
– Хорошо. Пойдем.
Я повернулась и, как можно более царственно, двинулась вверх по тропе. Любитель легенд шумно спотыкался у меня за спиной. Мы остановились у скальной стенки.
– Повернись лицом на Полночь. Вот так. Теперь, что бы ни происходило, не оборачивайся, пока я тебя не окликну.
Он покорно повернулся к темному пространству залива. Над нашими головами искрой мелькнула падающая звезда, наискосок перечеркнув Млечный Путь. Я достала свирельку. Вздохнула и приложила ее к губам.
До, ре, ре-диез. Фа, соль, соль-диез. Фа, соль, фа…
О проекте
О подписке