жанр: сюрреалистическая цепь
Ходили слухи, что в стране под названием Кага
жил белый слон с четырьмя бивнями: это замечательное существо делало плодородной землю, по которой оно ступало. Поэтому танскому императору Гао—цзуну
дали совет послать войска, чтобы захватить этого слона. Но повелитель отказался от этой
дорогостоящей затеи
как от неподобающей государю, который ведёт политику умеренности, и, между прочим, сказал
«Какой нам прок в этом слоне—уродце?»
Звали того слона
Фуем—Шуем
– Сказка – не ложь. В ней не намёк, а живой воды правда.
– Позвольте с Вами согласиться! – прошептал Кощей Бессмертный, вытаскивая из ребер пулю 32 калибра.
– Девятого! – поправила Баба Яга.
– По эрекции не скажешь, – радостно взвыл Кощей.
«Princess country MOD».1/2 Ektov
Конец октября одна тысяча девятьсот восьмого года.
Сезон в этом году не удался. Дождит и дождит без передышки. По ночам несметными полчищами роятся белые мухи. Безоружные, несчастные, но смелые – у них только один способ борьбы: они застилают своими хрупкими телами вражескую территорию. А с утра хиреют войска, мельчают числом, и позорно ретируются, оставляя на память о себе только мокрые намеки.
То слякоть, то замерзшие лужицы во дворе, за воротами. Черт возьми: никакого комфорта!
В день рождения Михейши, как назло, или, напротив, в его честь, началась то ли пятиминутная и плотная бомбардировка, то ли салют: с неба посыпалась дробь прозрачных шаров. Все шарики абсолютно одинаковые, будто перед самым обстрелом просеяны были через дуршлаг. Отверстия военного ситечка – диаметром с треть голубиного яйца.
Град отбарабанил по крыше ледяную шифровку в стиле морзе, считай конспиративное поздравление. Он заставил дрожать крышную жесть, загнал в хлева живность и начисто – будто во дворе поработал челюстями голодный железный крот – почикал жухлую траву.
В центре двора образовалась воронка глубиной в полтора шестидесятиспичечного коробка, диаметром на все сто двадцать. На дне воронки лежит неразорвавшаяся ледяная Царь—Град—Мина размером в антоновку.
Михейша с остатками зевоты вышел на крыльцо и тут же обнаружил непорядок. Не особенно долго заморачиваясь оригинальностью мыслью, он бросил портфель на ступени. Подобно матросу Кошке в секунду подобрал Царя—Град—Мину. Чуть прицелясь, фуганул Царем под карниз.
Словно редкие зубы опрометчиво залезшей на погодный ринг Старухи—зимы и тут же поверженной изворотливым нокдауном, посыпались из нее сосульки.
Небо потемнело, и затрясся осенний воздух.
То молниеносно выпорхнула из—под кобылок1 и застучала будто окостеневшими лопастями недовольная стаищща продрогших за ночь и толком не выспавшихся тварей. То ли мыши, то ли белки—летяги, то ли без определенного места жительства чертенята – сразу не понять.
От неожиданности переклинило Михейшу. Он вздернул плечи, и по самую маковку вжал голову в воротник, зажмурил от страха глаза.
Стая, между тем, расселась кто куда, образовав вокруг Михейши пустую полянку идеально круглой конфигурации. Чуть переведя дух, принялись ругаться и делиться впечатлениями:
– Тук—тук, перетук! Чирей тебе во всю морду! Съешь тебя ливийский комар! Проткни тебя английская булавка! Мешаешь дремать, хулиганище! А не пойти бы тебе в свою дрянскую школу? Глянь на часы. Вот сторож—то тебя метлой приголубит.
– Воробьи! Какие к бесу черти!
Михейша так славно перевел на свой хулиганский язык птичью болтовню, что мелькнула мысль о трудоустройстве звериным брехмейстером, где бы он, особо не напрягаясь, мог зарабатывать неплохие деньжата.
– Дуры! Я вас понимаю! – крикнул он, – кыш отсюда!
Бесполезно. Для разгона сходки требовалась пушка.
Ближайшие существа подскочили, потрепыхались бестолково, и снова сели на те же места: «Чирик—чик—чик—чирик», что непременно обозначало: «Ругаться—ругайся, а покорми!»
Михейша, совсем по взрослому согнув руку в локте, погрозил варежкой: «Вот вам всем!» – и на пинках, выпрыскивая слезки из—под заледенелых пленок дворового мелкоозерья, погнал портфель за ворота.
Вышла добрая к обижаемым созданиям природы, смирная и сознательная Ленка.
Сыпанула во двор из горсти чем—то заготовленным, мелким. Разглядела в рисунке китайский веер: «Нештяк картинка! Вот так чудо—пшено!» и поскакала догонять братца:
– Миха, черт волосатый! Стой, тетрадку забыл!
Сжался круг пернатых. Соскользнула с заборов и обнаженных веток прочая пегая воробьиная накипь. Переглянулись друг с дружкой и поперли ближе к земле их крылатые коллеги, засуетились враги и конкуренты. Застеснялась спуститься только давеча закрепившая свои внебрачные отношения парочка молодых коршунов. Неужто сыты одной только любовью? Немного не так: просто для свадебной пищи воробьи, не говоря уж про пшено, не годятся. Харч этот – не вкуснее плинтуса – так они рассуждают.
– Чик—чирик, клек—клек! Ах, какие же тут разные жильцы имеются: на любую доброту!
– Р—р—р, гав!
Встопорщились мохнатые уши. Выглянули из будки проснувшиеся по очереди Бублик и Балбес, пораззявили пасти, встряхнулись, лениво повиляли хвостами. Сделали по паре шагов. Понюхали дно плошки с ледяными остатками борща, помацали носами смерзшиеся в нем крест—накрест кости, попробовали на зуб: не «прокотит». Глянули на шумное птичье торжище2. Опять лаконично: – Гав, гав. – И снова забились внутрь, грея друг друга вздрагивающими телами: «И то и то – не еда. Одно название».
Зябко и некрасиво кругом.
Неприветливо осенью детское учебное заведение. Зол на опаздывающих молокососов красноносый сторож.
Никто не помогает в ускорении передвижения джорским ученикам, засунутым на предместные кулички.
«И нет у Шекспира ни дрожек, ни конки,
прям, ять, как у вас, в перемаранной Джорке».
Вильям III—й.
(Четвертое Путешествие Шекспира в Сибирь)
Тем не менее опоздания и следующее за ним доблестное стучание в классную дверь учителями народной гимназии не приветствуются. Лучше пересидеть на ступенях весь детский академический час, копаясь в ноздрях и ища в них изумруды.
Славнее переболтать с дядей Проклом о несправедливостя и новостях в человечестве, чем норовить ворваться бандитом на урок, скользнуть в парту, чтобы согреть свою задницу соседской.
– Что сказали, какую букву терзают? – А, знаю. – Ну и знай себе. – Зря пришел. – Так иди назад. – А я Фенимора вчера… – Нишкни, не мешай.
– Полиевктов!
Попался. Воробьи нагадали.
– Я!
Ты не в армии. Повторяй: «Аарбуз, бэбрюква, вэвишня…»
Повторил.
Только отвернулся учитель, скороговоркой для задней парты: «А я вишен летом целую тарелку…»
– Полиевктов! Дальше.
– Гэгруша… и тихо: «Висит груша, нельзя скушать…»
– Отвали!
– А я брюквы…
– Полиевктов! Не отвлекайтесь.
– Дэ – дыня, е – ель… – а я вчера Матроску ка—а—к…
– Михало! Тьфу, Полиевктов! Продолжайте алфавит.
– Жэжуравлина, зэземляника…
– Сядь пока, балбес.
– Фу, жуть.
– Ай!
– В чем дело?
– Кнопка.
– Бэмс, бэмс! – соседу по башке.
…Могли бы французский учить! Михейша давно уже читает газеты и слегка брешет по—французски. Ему эта русская азбука с начала нуля не интересна. Ему бы сразу в четвертый класс!
На каждую третью задержку пишется письменный выговор. А тихое проскальзывание имеет хоть масенький, но все равно шанс остаться не отмеченным в журнале.
Михейша живет неподалеку от школы: всего—то в пятидесяти узких дворах – каждый по пятнадцать шагов или по десять прыжков вдоль ограды: всего четыреста простых сажен. Но это ему не помогает, а, напротив, расслабляет.
По причине регулярных и весьма им обоснованных «задержек» он выучил долгую жизнь Прокла наизусть и в мельчайших деталях.
Сегодня Прокл неразговорчив, и на михейшино «здрасьте, дядя Прокл», буркнул только «здрась…», а имя михейшино напрочь забылось. А Михейша, между прочим, – внук директора.
***
Бессменный школьный староста, охранник и подметальщик двора Прокл Аверкин «глаза залил» на сорока днях почившей супруги.
Помогали заливать и усиливать боль утраты смурые и не особо разговорчивые, нищие, шустрые, вороватые, нигде не прописанные, беззубые, вонючие друзья—стервятники из Надармовщинскинской провинции, кантон Закисловка… На халяву чего б не побрехать, а чего б не познакомиться, что ж не посочувствовать, не поскулить с очередным вновь образовавшимся вдовцом! Чего б не нагадать ему такой силы квёлости в одиночестве, которую реально снять можно только такой же мощи градусом! Не просыхает Прокл с того тягостного момента уж с неделю.
Не понимает Прокл причины образовавшегося вокруг него кружка сочувственников, не видит результатов лечения. Башку крутит по утрам. Не помогает ни рассол, ни отвар из репы с крапивой от алкогольной лихорадки, ни церемониальная завивка двух ранее бодро торчащих из под носа пучков соломы и поникших теперь безвольно, будто выстиранные, но так и ненадеванные супругой новые чулки, ровно в день утраты – во вторник двадцать третьего сентября.
Голова с самой зари просит свежего, ледяной ломоты пузыря.
Плетутся ноги в обратную от школы сторону.
Словно забыв давний уговор, припасенный на черный день последний целковый сегодняшним утром щекотнул Прокла через штаны, и вежливо напросился вспомнить о нем.
И будто бы как само собой разумеющееся, уже через минуту означенный целковый канул в лету.
А «лета» эта, не имеющая ни рода, ни склонения, еще более подразумевает неминучесть судьбы, от которой не скрыться хоть застарайся, ловко схоронила себя в кассовом ящике трактира «Кути».
Трактир назван так по ласковой форме от имени супружницы хозяина – Якутеринии, в быту Кутьки, и, только добираясь до нежной постельки, становящейся уже милой Кути.
Юморист (кажется, это был Яр Огорошков – вечный студент из Питера) дописал в вывеске фосфорной краской всего два слова: «по пути».
Так что днем трактир был просто «Кути», а ночью становился еще и «Кути по пути». В скверном, насмешливом народце заведеньице зовут незатейливо, но в самую точку: «Прокутилка!»
«Прокутилка» по простоте душевной ее хозяина и в виде исключения порой работает «до самого последнего важного клиента». Категорию «самости и важности» вполне демократически определяет Павел Чешович Кюхель. Он – владелец трактира, он же болтун – каких поискать, он официант, разливальщик, повар, он же коллекционер забытых портмоне, которые уже пустыми выставляются в замкнутой на ключ витрине, и годами дожидаются своих владельцев.
– Так и было, голубчики. Мы внутрь не заглядываем, дорогие пострадавшие претенденты. Возможно, там деньги Ваши есть, …вы, дак тогда угадайте купюры, а мы проверим.
Так что шансы на возврат есть.
Последние, самые незаурядные клиенты указанной категории это, во—первых: иногородний, не молодой и не совсем старый, но, тем не менее, уже бывший полицейский чин Серж Прохорович Долбанек, с богатыми баками, завернутыми на уши, с пенсне на золотой веревочке, с карманными часами швейцарского производства и надписью на них «За боевые заслуги в боях с туркестанскими…»
Каждый вечер он теряет себя в клубах дыма, а следующим днем находит. Будучи дома, он эпизодически полностью растворяет себя в нескончаемо изготовляемых и непрерывно льющихся наливках собственного производства, а утром непостижимым образом возрождается подобно Фениксу и снова хорохорит крылья, оглядывая себя в зеркало: хорош! герой!
Второй: это некурящий, тоже не старый, преданный религии, но весьма падкий на алкоголь человек, совершенно повернутый на душещипательных разговорах о вреде абсолютной нравственности и о семи параллельно—пересекающихся мирах: политическом, бытовом, духовном, полово—биологическом, магнитном, гравита…
Перемножая и сталкивая параллели во всех возможных вариантах, тема эта становится обширной до значка восемь набок. И потому, несмотря на прическу «а ля первый доллар США», он навсегда задержался в званиях «Философ», «Попенок», реже «Купюра», а чаще всего: «А, обалдуй что ли этот».
Мыслитель Попенок—Купюра—Обалдуй – давний, неизменный друг и молодой товарищ по философским кутежам отставного Долбанека.
Поначалу (как всегда) они, посетив Джорку, по традиции договаривались «заглянуть» в Кути. Вечерком, когда проявляется фосфорная «по пути», клюкнуть «еще по махонькой». Потом «еще по одной» на чемоданах, после «стременную» в дверном проеме, перед тем, как залезть в седло, – «на дорожку», а там снова возвращались под крышу: «пить, так пить». А дальше пошлось—поехалось по неизменному и бесконечному без всяких сопровождающих кавычек.
И потому нередко досиживалось до утра. Лилась в бездонные кружки карманная мелочь, превращаясь в пропитый капитал. Шелестели, вытираемые об лица, купюрной величины салфетки, летали и тыкались туда—сюда вилки, звеня, скрежеща. Топорщились на фоне обнаженных фарфоровых вензелей нежные скелеты обглоданных селедочек. Мусолились бараньи ребра, печеные свиные уши, усыпанные золотыми прожаренными кольцами. Радостный череп хряка с загорелою кожей и с пучками лука, пристроенного вместо усов, улыбался гостям. Ложками черпалась икра. Красная. Черная. Нетонущие пятаки клались в пену, проверяя силу напитка и сверяя результат с правильностью древних германо—монашеских технологий. Пользовались рюмками без прикладывания рук, швыряли картами, метали на спор саблю в трефового короля – копию Франца Иосифа, вызывали на дуэль мирно забредшую на звук патефона корову, обнимали половых, сражались на поварешках, жеманно подбоченившись и уставив в пояс лишнюю руку. Объяснялись в любви скрипачу и от переизбытка чувств заливали его слабенькую, старческую, еврейскую грудь горючими слезами.
Приходит сюда Фритьофф, привязывает к коновязи Марфу Ивановну – графинюшку, и щелкает пальцами: – Гарсон! Кутька, подь сюды.
– Я Якутериния, господин месье хороший!
Кутька помнит всех не только по именам, но и суммы чаевых, и то, каким макаром они были поданы, в мельчайших подробностях.
Приходит дед Федот Полиевктов – учитель со шляпой ниже бровей. Не снимая убора, подсаживается к первой парочке, делает вид, что не местный, что из умных он. Наблюдает за кубиками, скачущими в подносе, делает уместные подсказки, жмет руки за удачный бросок. Выпивает чарочку и так же незаметно исчезает.
И снова продолжается праздник.
Словом, испытывался весь тот родной и импортный арсенал питейного гульбища, вместе со ссыльными дворянами и государственными чинами плавно и навсегда переехавшим из столиц в глубинку. И уже не понимали посетители: то ли они зашли в провинциальный кабак, то ли они, сидя в Макао, как давеча, у казиношных вертелок, гребут и тут же пропивают синие, красные, черные фишки. Позже, уткнувшись лбам, кидали в поднос кости, считали отверстия, складывали в уме цифры, бранились, матюгались сердечно, заполняли результатами брани изрешеченные квадратиками листки и, радуясь по—детски, вспоминали двухгодичной давности рекорды. – А помнишь, а помнишь! О—о—о! А это… а стриты подряд, а в «зэт» помнишь как записал, а шесть шестерок! А нуль, помнишь, как добавил! О—о—о!
И так сидится по трое суток подряд.
Фотография этой исперва упомянутой, известной двойни уважаемых клиентов с приспущенными штанами, держащихся одной рукой за столб, другой за кран личного водопровода, на фоне распряжённых, косматых лошадей в забралах, не единожды попадала в оппозиционную газетёнку «Нью—Джорск новостной» в статью «Как у нас иной раз ведут себя разнузданные гости из Ёкска». Или в следующий раз: «Как деньги портят хороших с виду людей». Или так: «… г—н Долбанек С. П. привез с собой из г. Ёкска три новых лавки с резными спинками взамен попорченных им давеча в танцах шести венских стульев…»
Местных военных, гражданских чинов, мещан, запосадских, курящих и не курящих, исключение на предмет «избранных доутрешних клиентов» не касается.
И, вообще, казалось бы, какой прок охранять малоимущих, часами лежащих в тарелках, в облитых пивом штанах, с летающими по залу подобно космическим пришельцам предметами: – эй, половой! гарсон! молодой! офици… словом, мужик, мадам, Кутерина! мне еще пару…. Чего «пару» иной раз забывалось: – Позже подойди.
Забывалось и значительное: покормить бедную лошадку, стреноженную и пришпиленную к коновязи, послать мальчишку—гонца до дому, чтобы испросить у истосковавшейся супруги целковик или даже рублёвку на последний шкалик.
Гони алкашей, и всё тут!
С богатыми по другому! Заколебали уже их часы в залог, шарфы, перчатки, вышедшие из моды, но по—прежнему не дешевые цилиндры индпошива, закладные на дом, золотые шпоры, серебряные колокольца, резные дуги, кожаные плетки, бочки с капустой, высушенные крокодилы, зубатые сомы, астролябии, кактусы и попугаи, каменную статуйку с Пасхи: места уже для этого добра нет, а долги так и не возвращаются. Растет коллекция невозврата!
Долбанек с Долларом каждую встречу строят планы, собираясь посетить обмусоленную на перспективу неутомимую общественную любовницу, а также содержательницу весьма веселого и слегка законспирированного заведения высшей категории с пятью звездами на каждой бутылке, с тремя на каждой двери, с двумя на каждой единице постельного и кружевного бабского белья, с одной, обыкновенной, тощей—притощей, зато раскаленной деревенской звездой под каждой юбкой.
Речь в последнем звездном упоминании идет о деловой, далеко не бедной, но весьма умело скрывающей
О проекте
О подписке