Прежде чем приготовить мне утренний кофе, экономка ходит за первыми покупками. На моем столе кое-что ежедневно должно быть свежим – рогалики с маком и тмином, пончики и булочки от Венцеля, коробка «египетских». А также «Время», «Ежедневный иллюстрированный курьер» и «Газета Польская».
Утро я начинаю с прессы. Это не те газеты, что в мои времена. Вы не найдете в них слова «оргазм» – пока что это неисследованное явление и в любом случае тайное. Вы не увидите женского соска, голых ног или ягодиц. Нет также понятий «менеджер», «видеофайл», «гипертекст», «концептуализм» или определения «теплая гейская атмосфера»…
Я пробегаю взглядом статьи, те бесстыдно обнажают точку зрения авторов, не знакомых с политкорректностью, и одновременно маскируют обычное невежество. Статьи, основанные на сплетнях, свидетельствах, сведениях, передаваемых по телеграфу или телефону. Меня забавляют такие слова, как «референция», «сударыня» или «городовой», но лишь мимоходом, вызывая самое большее легкую снисходительность.
Я ищу слова, восприятие которых у меня особо обострено – имена, события. Некий признак того, что мир намерен пойти путем, знакомым мне по учебникам истории.
Через год наступит сентябрь тридцать девятого. И хотя я знаю, что ничего не произойдет, все равно прекрасно понимаю, что буду постоянно поглядывать на небо в ожидании бомб.
«Нужно было заходить с пик, – мрачно подумал ксендз Гожельский. – И, может, еще не пить столько вишнёвой. Прямо-таки грех. Наверное…»
Бричка тарахтела по гранитной мостовой, за шпалерами лип у самого горизонта начинало синеть небо. Близился поздний осенний рассвет. Гаврила хлестнул лошадей, стук копыт участился. Порывшись в кармане пальто, ксендз нашел папиросницу и спички. Широкая спина Гаврилы, как обычно в четверг, выражала лишь святое негодование, хотя возница не осмелился произнести ни слова. Ксендз сунул папиросу в пересохшие губы и загремел спичечным коробком.
«А еще не есть столько утятины, матерь Божья, – продолжались молчаливые угрызения совести. – И столько паштета… Ну и еще колбаса из кабана и грибочки… И «Охотничья», боже мой… Сколько я всего выпил? Не считая вина, естественно, вино – напиток евангельский. Хотя рябиновка вряд ли, – забеспокоился он. – Так же как арака, сливовица и английский виски. Рябиновка необходима для здоровья, но, боюсь, я пил еще какой-то коньяк, хотя нельзя же после ужина не выпить коньяка… Особенно французского…»
Спичка попала нужным концом о коробок, и отец Юзеф затянулся ароматным дымом.
«Надеюсь, я не делал никаких свинских предложений дамам. Вдова на прощание так странно улыбалась… Боже мой, насколько же слабо тело, – озабоченно подумал он. – А уж мое, похоже, слабо вдвойне. Что я ей наговорил? Ах да – я же танцевал!.. – Ксендз на мгновение очнулся, словно ударенный роковым воспоминанием. – И пел „журавейки“[1]!.. Прости, Господи…»
Молчавший до сих пор Гаврила тяжело сплюнул сквозь зубы.
Бричка катилась сквозь плотный угольно-черный предрассветный мрак, среди деревьев висели полосы тумана, копыта звонко стучали по мостовой.
Первая вспышка хлестнула синей ацетиленовой голубизной в то самое мгновение, когда несчастный ксендз уже проваливался в тяжелый от угрызений совести сон. Словно бесшумный удар молнии среди пустых пастбищ, яркий свет рассек дорогу полосами теней и исчез. Снова наступила темнота.
Видневшаяся на горизонте главная улица Бернатича, уже год как освещенная электрическими лампами и мерцавшая будто шнурок светящихся бус, внезапно замигала и погасла, будто село исчезло в брюхе мрачного левиафана. Наступила безраздельная тьма – казалось, будто погасли даже звезды. В глубокой непроницаемой черноте хором завыли собаки.
– Морока одна с ентой електрикой, – буркнул Гаврила и снова хлестнул поводьями. – Но! Пошла!
Грохот копыт участился, но было почти ничего не видно. Два фонаря со свечами, висевшие по бортам брички, давали не больше света, чем если бы горели в бочке с черным кофе. Их отблеск едва доставал до дороги, задевая стволы на обочине.
«Добраться бы до дома, – подумал ксендз. – И в постель. Вряд ли я сегодня еще на что-то способен…»
Очередная вспышка залила окрестности ртутным сиянием, изрезав дорогу полосами теней и разлившись по полям.
– Какого черта… – пробормотал ксендз Юзеф, заслоняя рукой лицо.
Первым делом ему пришло в голову, что кто-то занялся сваркой или где-то вспыхнул пожар. Почему под утро и в чистом поле – неведомо, но, к чести ксендза, суеверным человеком он не был.
Бричка остановилась.
– Господи Иисусе… – срывающимся голосом вскрикнул Гаврила.
«Значит, у меня все-таки не белая горячка, – рассудительно подумал Юзеф. – Раз и Гаврила видит то же самое. Значит, наказание за неумеренность в еде и питье…»
Посреди поля сиял большой купол, освещая окрестности. В воздухе ощущался странный металлический привкус, как во время грозы, а Гожельский почувствовал, как у него встают дыбом все волосы на теле. Подобное попросту не умещалось в голове, но он не считал себя готовым к тому, чтобы увидеть чудо. Только не сегодня… Не на полпути между ужином у графа и глубоким сном в уютном доме. Вздремнуть, отслужить заутреню, а потом принять аспирин и вернуться в постель. Не самый подходящий момент для чудес. Не сегодня.
Пылающий посреди поля светящийся купол слегка потускнел, и внутри стало можно различить фигуру голого мужчины, который скорчился, обхватив себя руками и опустив голову. Вокруг по идеально геометрической окружности горела трава. Ксендз окаменел.
Гаврила, напротив, снова заорал: «Господи Иисусе!», спрыгнул с козел и не раздумывая кинулся бежать во тьму с такой скоростью, будто тренировался до этого всю жизнь. Ксендз остался один на сиденье брички, среди горящего в ночи синего сияния. Лошади заржали, объятые внезапным страхом.
Юзеф Гожельский мог быть слегка под мухой, мог стареть в своем приходе вдали от возможного благочестия, мог тратить впустую время, сражаясь во дворе в карты или триктрак и заигрывая с овдовевшими дамами, но при этом он оставался не просто обычным сельским священником. Прежде всего он ощущал себя полевым капелланом Двадцатого эскадрона моторизованных уланов, и с этой точки зрения относился к своему предназначению со смертельной серьезностью. Не в смысле сдержанности, скромности и набожного смирения – этим ксендз никогда особо не отличался – но, когда дело принимало серьезный оборот, его вера превращалась в гранитную скалу.
Тяжело вздохнув, он поднялся с сиденья и, открыв находившийся под ним ящик, достал оттуда сверток. Развернув оливкового цвета тряпку, Юзеф извлек треугольную деревянную коробочку с закругленными краями. Какое-то время его дрожащие и онемевшие от холода и алкоголя пальцы сражались с ремешком, после чего священник сумел открыть крышку на более короткой стенке коробочки и достать из нее масляно блестящий черный пистолет с длинным дулом и продолговатой, словно ручка сливного бачка, рукояткой. С треском передернув затвор, он перевернул деревянную кобуру и одним движением закрепил ее на конце рукоятки. Оружие таким образом обрело импровизированный приклад, а ксендз-ротмистр Гожельский подозревал, что сегодня ему потребуется намного больше точек опоры, чем одна только земля под ногами. Подняв воротник пальто, он достал из кармана четки, повесил их на шею, перебросил пистолет в левую руку и совершил над ним крестное знамение. Кроме четок, у него ничего больше не было, но и собирался он вовсе не на причастие, а сыграть в вист. Маузер под сиденьем брички путешествовал с ним всегда – отчасти как память, а отчасти на всякий случай. Никогда не знаешь, не захочется ли кому-нибудь, встретив ночью повозку с безоружным слугой Господним, затеять драку. Скажем, какому-нибудь социалисту. Времена настали более чем безнравственные.
Спрыгнув с двуколки, ксендз бросил папиросу на дорогу, растер ее подошвой и, нащупав в темноте крестик на конце четок, перепрыгнул через канаву, после чего двинулся через пастбища в сторону света.
Найдя внутри деревянной кобуры ремешок с карабином, он пристегнул его к кольцу на конце рукоятки. Теперь можно было повесить пистолет на плечо и в случае чего показать, что в руках ничего нет. Он знал, что успеет схватиться за приклад быстрее, чем кто-либо мог предполагать, а оружие пока что останется невидимым.
Шагая по пустому пастбищу в сторону странного резкого света и отбрасывая на бурьян длинную тень, он вспомнил о лежавшей в кармане плоской металлической фляжке, которую обычно никому не показывал, поскольку припаянная к ней эмблема Корпуса полевых капелланов казалась ему кощунством. Теперь, однако, плескавшаяся внутри арака соблазнительно напомнила о себе. Сделав еще несколько шагов, он подумал, что сейчас не самое подходящее время для глотка перед атакой. Сегодня он и так уже достаточно выпил, так что лучше, если руки будут действовать вернее.
Для благословений, естественно.
Он видел круг пылающих кустов, но это был обычный огонь, вполне понятный и обыденный. Его мог бы затушить кто угодно. Однако лиловая светящаяся сфера, окружавшая силуэт сидящего на корточках человека, и метавшиеся вокруг молнии, которые лизали невидимый купол, выглядели отнюдь не обычно. «Может, какой-то аэроплан разбился?» – беспомощно подумал ксендз, прекрасно понимая, что подобные мысли – полнейшая глупость.
Уже слышался резкий треск разрядов и странное басовитое гудение, отзывавшееся даже в зубах. В воздухе ощущался металлический запах грозы и дурманящая вонь тлеющей травы. Ксендз почувствовал, как его бьет дрожь – мелкая и колющая, не совсем такая, как от страха.
Вдали мрачно завывали хором собаки.
Молнии внезапно погасли, оставив после себя зеленые зигзаги на сетчатке Гожельского и смолистую черноту вокруг. Лишь вокруг тела скорчившегося мужчины светился зеленоватый нимб, отбрасывая слабый свет на траву и лицо ксендза.
Мужчина сидел упершись руками в землю и опустив голову, не шевелясь, будто полностью лишился сил. Его отчетливо видимое тело еще испускало зеленоватое, похожее на фосфорное, свечение. Гожельский различил широкие плечи, выгнутую дугой спину и ягодицы. Разум священника словно оцепенел, отказываясь что-либо понимать.
Человек, сидевший в обведенной кру́гом горящей травы яме в форме идеального полушария, внезапно поднял голову и с усилием встал. Он был очень высок, с необычно правильными чертами лица, в которых чувствовалось нечто неземное.
Беззвучно шевеля губами, ксендз поднял крестик четок, который держал в пальцах.
Голый мужчина тряхнул головой, будто оглушенный боксер, и выпрямился. Капеллан опустился на колени в мокрую траву.
– Я недостоин, Господи… – проговорил он. Больше ему ничего в голову не пришло. Он откашлялся, прочищая пересохшее горло, и повторил: – Я недостоин… Я даже никогда не верил в ангелов… То есть… Иисусе, помилуй…
– У множества же уверовавших было одно сердце и одна душа, – неожиданно громогласно произнес пришелец. – И никто ничего из имения своего не называл своим, но все у них было общее.
– Деяния апостолов, глава вторая, стих сорок четвертый… – узнал Гожельский. Проповедь о братской любви. И тут понял, что кем бы ни был пришелец, он голый и наверняка замерз. Сняв пальто, ксендз подал его незнакомцу.
– Не было между ними никого нуждающегося, – продолжал тот, надевая пальто ксендза, – ибо все, которые владели землями или домами, продавая их, приносили цену проданного.
– Да, да… Само собой, – ошеломленно пробормотал ксендз, шаря в карманах в поисках бумажника и сомневаясь, что двадцать гульденов, которые он носил с собой на мелкие расходы, и шестнадцать пятьдесят, выигранные в вист у графа, – достаточное пожертвование для ангела.
– Анания! Для чего ты допустил сатане вложить в сердце твое, – проговорил бархатным голосом ангел, – мысль солгать Духу Святому и утаить из цены земли?
Капеллан окаменел. Он прекрасно помнил, что было дальше.
Над горизонтом серело пасмурное небо. Мелкий дождь погасил тлеющую траву, а серый дым от идеально круглого пожарища поглотили низкие полосы слоистого тумана. Наступал мрачный синий рассвет.
Каркали вороны.
На дорогу вышел высокий мужчина в черном пальто и слишком короткой для него сутане. Рукава едва доставали до локтей. На плече у него висел на ремне пистолет с длинным дулом и закрепленным на рукоятке деревянным прикладом. Сдвинув шапочку-биретту на затылок, он достал украшенную эмблемой Корпуса капелланов фляжку и сделал большой глоток, после чего сунул в рот папиросу и одной рукой зажег спичку. Бросив спичку на землю и шлепая расшнурованными ботинками, он направился к стоявшей на дороге небольшой бричке, едва видимой в синих предрассветных сумерках.
Лошади неуверенно ржали и переступали копытами, тревожно озираясь через плечо.
Мужчина вскочил на козлы и отпустил тормоз.
– Ну, гнедые, – сказал он, – едем к дому священника.
– Позволите присесть?
Мейер поднял взгляд от газеты и молча показал на стул напротив. Гость сел не снимая шляпы. Мейер отхлебнул кофе и взял со стола коробку с папиросами. Пришедший покачал головой, а затем наклонился к хозяину.
– Ой, не цимес, что вас так легко найти, пан Мейер, уж таки скажу я вам.
– С чего бы, пан Гольцман?
– Ну, раз уж вы меня наняли, значит, хотите-таки знать, когда оно случится. А мне так сдается – стоит вам узнать, что оно наконец случилось, как вам, может, бежать таки придется, пан Мейер.
– Пан Монек, – спокойно сказал Мейер, – хватит выделываться, и говорите по-людски. Тут вам не кабаре. Ничего не понимаю. Куда я должен бежать?
– Ой-вэй, а что ж вам в моей речи не нравится? Я что, таки не по-людски говорю? Я к вам пришел как Монек Гольцман, а Монек Гольцман всегда по-людски говорит. Если мне вдруг таки понадобится, чтоб меня за гоя принимали – стану говорить как Евгениуш Бодо[2].
– К делу.
– Вы хотели знать, когда кое-что произойдет. Ну так я вам говорю, что оно произошло.
– То есть?
– Я пришел к вам домой. Мне мои люди и по телефону позвонили, и депешу прислали. Ну так вот, я взял и приехал на такси, пан Мейер, так что вам это будет стоить гульден и сорок грошей сверху. Прихожу, а та девушка, что вам готовит, говорит, что вы ушли. Ну, думаю, раз сегодня пятница, то пан инженер Мейер сидит внизу в «Земянской», читает газеты и пьет кофе. И, как я понимаю, те, кто вас ищет, тоже про это знают. Нехорошо это. Слишком уж вы предсказуемы, пан Мейер.
– Так что случилось?
– На позапрошлой неделе кто-то ограбил дом ксендза, а его самого нашли убитого в поле, совершенно голого. Так, как вы говорили. Забрали все деньги, что у него были, все сбережения из дома, даже бричку. Взяли пальто и всю одежду, ботинки тоже. Оставили, прошу прощения, в чем мать родила, и шею свернули. Это было на Подолье[3]. Вы еще велели выигрыши проверять. И – представляете, в Бердичеве один ксендз три дня спустя выиграл на скачках десять тысяч. Это раз. Потом, значит, в Львове полиция нашла ночью одного чудака, тоже был голый и нес всякую чушь, якобы памяти лишился. Знал только, как его зовут. О, как раз кельнер подошел – возьмите мне сто грамм тминной, пан Мейер, и сами лучше тоже коньяка возьмите. Тот задержанный светился в камере, пан Мейер, будто его фосфором намазали. К утру все прошло. Вдобавок обеспамятевший через несколько дней сбежал из больницы, а потом некто очень на него похожий выиграл в лотерею «Клевер» две тысячи гульденов. Это два. И вы тоже говорили, что так может случиться. Следом кто-то убил артиллерийского офицера и тоже оставил его с голым тухесом на улице. Деньги, одежду – всё забрали. И это, пан Мейер, три. Но это случилось вчера на Повислье[4]. На том же самом Повислье одна баба подняла шум, будто видела дьявола, который среди молний народился. Вы мне никогда не говорили, в чем тут дело, но что-то мне сдается, придется вам срочно уехать. Я прав?
– А откуда вам пришло в голову, будто меня кто-то ищет?
– А кто сказал, будто мне что-то в голову пришло? Нет, я могу понять, если кому-то дадут по башке и сопрут деньги. Ну, еще пойму часы или пусть даже шубу. Но если кто-то крадет даже подштанники и ботинки, то это уже, скажем так, ненормально. Так же как ненормально убивать человека за пару грошей и какие-то тряпки. Что за гешефт – болтаться в петле за чужие портки? Мне не нужно, чтобы мне что-то приходило в голову – я детектив, и мне нужно, чтобы вы мне заплатили за работу, которую я для вас делаю. Если вы вдруг уедете, или вас найдут голого где-нибудь в поле, кто мне заплатит? Король Зигмунт? Я вовсе не потому работаю, что мне заняться нечем, пан Мейер. Я всего лишь бедный еврей, но не настолько глуп, чтобы не понимать, что вам нужно знать об этих самых голышах вовсе не для смеха. Да вы коньяк одним глотком опрокинули! Кто ж так французский коньяк пьет, пан Мейер? Разве что какой-нибудь русский… А папироса вам во рту на что, если предыдущая еще в пепельнице тлеет?
– А кто вам таки сказал, будто я вам не заплачу? – спросил Мейер, поймав себя на том, что начинает говорить с тем же акцентом, что и детектив. – Вы получите свой гонорар, можно даже прямо сейчас. Чеком.
Достав из кармана пиджака авторучку и чековую книжку, он ненадолго задумался, вздохнул и заполнил соответствующие рубрики.
Гольцман тихо присвистнул.
– Кто ж они такие, пан Мейер? Спрашиваю еще до того, как возьму чек. Ибо сдается мне, что таков он именно затем, чтобы я ни о чем не спрашивал.
О проекте
О подписке