Ошибки, ибо мысль мутит взор.
Текст: «Дети с бабушкой упали на колени… со слезами взывали они: “Боже, Боже, сохрани жизнь нашей любимой маме. Заступись за нас, Пресвятая Дева Мария. Сделай так, чтобы наша мама выздоровела”».
– Потом бабушка упала детей спать (вместо «бабушка уложила»).
Текст:
«В эту пору мать обычно готовила обед. За обедом собиралась вся семья. На почетных местах сидели согбенные старички: дедуля и бабуля Яся».
– Дедуля некому… (вместо «некогда»).
Чудачества правописания: ведь говорится «бес рубашки», «фстал», «сонце», «карова», «ищо», так почему же пишется «без рубашки», «встал», «солнце», «корова», «еще»?
Если ребенок этого не скажет, по голосу и выражению лица, по паузе в чтении, по его вниманию к странным буквах можно понять, что это его удивляет, а порой раздражает…
Если не тормошить ребенка при чтении постоянными исправлениями и объяснениями, можно делать интересные наблюдения:
Стефан читает: «про-прове-провесить». Я поправляю: «провести». Он повторяет: «провесить» – и читает дальше, он не слышал, что я сказал, занятый работой, погруженный в труд чтения.
Дети не любят, чтобы их прерывали, им это мешает. Стефан читает: «на карниз». Заметив, что я хочу объяснить, он, опережая меня, быстро говорит: «Я знаю, что такое карниз» – и читает дальше…
Трудности: составление слов, непонятные слова, странности правописания, незнакомые грамматические формы.
Стефан читает: «скучает по мальчику» – и говорит про себя: «скучает за мальчиком», и опять вслух: «дал ему вишен». Когда он закончил чтение, я хотел проверить, понял ли он текст, и спрашиваю:
– О чем здесь говорится?
– За мальчиком…
Отголосок промелькнувшей мысли о новой грамматической форме: он сказал бы «о мальчике», но он смутно помнил, что было что-то не так, как он привык говорить…
Как же безмерно интересно, что именно сегодня, после санок, его стало тяготить принуждение – часы. Вначале я не обратил на это внимания…
Стою у печки и размышляю о сегодняшнем уроке. Вдруг Стефан, уже в постели:
– А вы мне обещали.
– Что?
– Сказку.
Впервые Стефан сам просит рассказать ему сказку.
– Рассказать тебе какую-нибудь новую?
– Нет, про Аладдина… Только вы сядьте.
– Где?
– Тут, поближе – на стуле.
– Зачем?
– Ну ладно, рассказывайте тогда у печки.
Как будто бы ничего, а сколько в этом смысла!
Из трех сказок, про Золушку, про Кота в сапогах и про Аладдина, он выбирает самую ему близкую: там к бедному мальчику приходит волшебник и своей волшебной лампой меняет его судьбу, здесь появляется незнакомый врач (офицер) и забирает его из приюта; в сказке на блюдах из чистого золота негры приносят лакомства, здесь – Валентий дает ему бублики.
«Только вы сядьте», – просит Стефан шепотом. Это мне объясняет, почему дети сбиваются вместе, слушая сказку, – они хотят быть поближе к рассказчику: я обязан сидеть подле него. Мои вопросы «где – зачем» сердят его. Чувство смущения не позволяет ему довериться, открыться мне. Это результат нашей развращенности, когда ребенок бесстыже говорит: «Я тебя так люблю, я хочу быть рядом, мне грустно, какой ты добрый». Стефан стыдился написать в письме брату: «Целую, любящий тебя…»
За завтраком Стефан говорит:
– Вместо того чтобы самому есть бублики, вы их мне отдаете.
Отвечаю: «Угу» – и он больше ничего не добавляет.
После сказки я объясняю: пусть часы во время чтения его не подгоняют.
– Если в первый раз ты читал три минуты, а во второй – три минуты без пяти секунд, то это уже хорошо. Еще: если ты сегодня читал дольше, чем вчера, надо подумать, почему: или ты сегодня сонный, или больше устал в мастерской, а может, санки тебе помешали.
– А я сегодня плохо читал?
– А ты сам как думаешь?
– Не знаю. (Минутное колебание.) Мне кажется, хорошо.
– Да, ты сегодня читал хорошо.
Уже и правый глаз у меня болит, слезится. Пишу с трудом – нужно отдыхать. А жаль записей – несметные сокровища.
Девятый день
У Стефана чесотка. В приюте она у него уже была два раза – один раз он лечился три недели, другой – шесть. Не удивительно, что он боялся признаться, по-детски откладывая катастрофу на потом. Только теперь я понял, почему он допытывался, будет ли баня и когда. Я не придал значения этим вопросам, а это была ошибка. Эта необыкновенная забота о чистоте у ребенка войны должна была меня удивить и поразить. Я не обратил внимания, видимо, объяснил это себе желанием мальчика сходить искупаться в незнакомой ему бане (он слышал, что она для больных).
На Валентия это открытие произвело несообразно сильное впечатление – как быть с бельем, едой?
– Никогда у меня ничего такого не было, – говорит он с упреком, полагая, не знаю почему, что теперь он уж точно заразится.
Короткая лекция о чесотке, ее этиологии, степени заразности, лечении – и так в течение трех дней.
– Иди, сынок, в мастерскую, а в обеденный перерыв я тебя мазью намажу.
Да, тут нужны и ласковое слово, и поцелуй.
– Дома у меня никогда коросты не было, – говорит он шепотом.
Стефан долго катался на санках перед уходом в мастерскую. Когда я вошел в мастерскую, он посмотрел на меня с тревогой: а ну как я скажу Дудуку.
Как это все плохо, как выводит из равновесия. Именно сегодня я хотел с ним поговорить – накопился материал, а именно: он вырвал страницу из тетрадки; принес в мастерскую бомбу, не спросив у меня разрешения ее показать; смастерил санки, хотя не знал, соглашусь ли я; не говорит мне правды: не хотел, чтобы я увиделся с его братом, – значит, верно, что-то скрывает; сказал, что в приюте не бьют, и только потом признался, что получал ремня.
Я хотел, чтобы он знал, что я им доволен, но что есть кое-какие мелочи, о которых я ему вот сейчас, при случае, говорю, потому что хочу, чтобы он знал, что хотя я молчу, но все вижу. Теперь к этому добавлю чесотку, которую он тоже скрывал, но все это потом, через несколько дней, когда его кожа и мои глаза заживут.
Несказанно важно делать редкие замечания в виде доброжелательной беседы. Мы обычно боимся, что ребенок забудет; нет, он хорошо помнит, это скорее мы забываем и поэтому предпочитаем все припечатать «по горячему следу», иными словами – не вовремя, жестоко.
Вечером он читал плохо. Вчера двадцать семь строчек – шесть с половиной минут, сегодня шестнадцать строчек за семь минут.
Я попросил его рассказать, о чем он читал. На прошлой неделе он рассказывал коротко своими словами, начиная по-детски: «Значит, так…» Сегодня, не знаю почему, пересказав первый рассказ, он спросил:
– Правда, я плохо рассказал?
А второй он решил рассказать книжными словами – как в школе. И сразу впал в этот ужасный монотонный, бессмысленный, молящий тон школьного ответа, украдкой заглядывая в книжку, откуда выхватывал первые попавшиеся фразы, и плетя с пятого на десятое.
В шашки он уже играет значительно лучше. Исчезли клоунские замашки – играет внимательно и серьезно. Понимаю, что раньше он обезьянничал, подражал авторитетному для него игроку, а теперь уже – начал играть сам.
Я помогаю ему, обращаю внимание на ошибки.
– Только, пожалуйста, не подсказывайте. Когда вы подсказываете, мне уже думать не хочется.
Это исправление каждой ошибки при чтении и писании – не дает ли тот же самый результат? Труд обесценивается, и ученику уже «думать не хочется».
Стол шатается. Стефан расплескал чай – пальцем делает дорожку к краю стола – чай стекает.
– Поглядите, как я сплываю чай.
– Угу.
– Чай сплывает.
Ребенок, бесспорно, обладает чутьем, я сказал бы – совестью грамматики (и орфографии). Я много раз наблюдал, как ребенок, вслушавшись в грамматически неправильно построенную фразу, сам ее пытается изменить, но не знает, как ее исправить.
Не убивает ли в нем эту совесть систематическое обучение? И не усложняем ли мы его работу непонятным, недоступным ему объяснением?
Ум ребенка – лес, кроны которого чуть колышутся, ветви сплетаются, листья, трепеща, касаются друг друга. Бывают мгновения, когда дерево соединяется легким касанием с соседними, и через соседа передаются ему колебания сотни, тысячи деревьев – всего леса. Каждое наше «хорошо – плохо – смотри – еще раз» – это вихрь, вносящий хаос. Я шел однажды за семечком млечника; зернышко, висящее на белом пышном султане. Долго я за ним ходил: семя перепархивало со стебля на стебель, с травинки на травинку. Тут побудет подольше, там – поменьше, пока не зацепится и не прорастет. О, мысль человека! Нам неведомы законы, которым ты послушна, – мы жаждем узнать их – и не знаем, а этим пользуется злой гений человечества.
Вместо «трав» читает «тварь».
В задаче его сердит слово «дюжина».
– Дюжина – это ж двенадцать (про себя). Ясное дело, двенадцать. А в задаче сказано – одна дюжина, это как?
Читает:
– Недоверчиво (еще раз, внимательно вчитывается), недоверчиво (в третий раз, покорно), недоверчиво… – И читает дальше.
Читает:
– Беглый… беглый… Может, бедный?.. Здесь написано: «беглый»…
Размышляет над оборотом «сидишь, дитятко». Прочитав и убедившись, что прочел правильно, размышляет над тем, что прочитал.
– Проше пана, у вас в часах золотая стрелка?
– Нет, обычная.
– Потому что и золотые есть.
– А ты видел?
– Видел: у панны Лони.
В другой раз:
– Пан доктор, купите себе такую пилку – ногти точить.
– Зачем?
– А такую, какая у панны Лони была.
Видно, его печалит, что я – мужчина, офицер, его теперешний опекун – ниже панны Лони, такой убогий: ни золотой стрелки, ни пилочки.
Перед сном я его мажу мазью.
– И за три дня все пройдет? – спрашивает он недоверчиво.
– Почему ты мне ничего не говорил?
– Стыдно было (вполголоса).
– Чего? Что ты болен?
– Дома у меня никаких струпьев не было, – уклонился он от ответа: не хочет сказать, что в приюте смеются, брезгуют чесоточным.
– Пан доктор, вы измазались.
– Ну так вымоюсь.
Уже лежа в постели, спрашивает:
– Я ведь недолго катался на санках, правда?
Видя мою доброту, он мучается мыслью о совершенном грехе. Этот вопрос, заданный ни с того ни с сего, я себе объясняю так: «Он ни на что не сердится. Почему он не сердится – может, не знает? А я катался на санках. А он хочет, чтобы я учился. Долго я катался на санках? А может, и не так уж и долго?»
Десятый день
Скандал и примирение.
Валентий дежурит. Наливаю Стефану чай.
– Почему только полстакана?
– Чтобы не пролил на стол.
– Ну, тогда я себе долью.
Не отвечаю.
Он долил, поставил стакан на стол, и, когда протискивался между скамейкой и столом, стол пошатнулся – чай разлился.
Стефан смутился. Идет, несет тряпку. Я говорю спокойно, но твердо:
– Прошу тебя, Стефан, ничего не брать из вещей пана Валентия, он этого не любит.
– Я хотел вытереть.
– А откуда ты знаешь, может, это тряпка для мытья посуды?
Смутившись, он уносит тряпку. Наклоняю стол, остальное вытираю промокашкой. Стефан молчит, наконец неуверенным голосом – делает попытку:
– Почему на этом стекле (ламповом) буквы Г. С.?
– Наверное, это начальные буквы имени и фамилии фабриканта.
Стефан задает целый ряд вопросов – а означают они одно: «Вот мы разговариваем. Тот инцидент уже забыт. Кто станет о такой мелочи помнить?»
А сам ведь помнит.
Вечером:
– Я налью чаю, хорошо?
– Хорошо.
Мне наливает полный стакан, а себе немногим больше половины.
– Придержите, пожалуйста, – говорит он, пролезая за стол. – Теперь уже не разлил.
Если бы не мои глаза, я описал бы все подробнее – я пропустил ряд деталей.
Утром после чая Стефан сказал «спасибо» и подал мне полотенце. Извинился не словом, а поступком.
Ребенок наблюдает себя, анализирует свои поступки. Только мы не замечаем этот труд ребенка, ибо не умеем читать между строк нехотя бросаемых им фраз. Мы хотим, чтобы ребенок нам поверял все свои мысли и чувства. Сами мы не слишком склонны к откровенности, потому и не хотим или не умеем понять, что ребенок намного стыдливее, уязвимее нас, тоньше реагирует на грубую слежку за движениями его души.
– Я сегодня не молился, – говорит Стефан.
– Почему?
– Забыл. – Пауза. – Если я умываюсь утром, я сразу потом молюсь, а если не умываться, то молиться забываю.
Стефан не моется из-за чесотки.
Для него представляет трудность форма с «пан». Он предпочитает старинное просторечное: «Угадай, пан, погоди, пан, не говори, пан» – и тут же: «Угадайте, пан доктор»
To опять: «Пан доктор писали бы, а я тут болтаю и пану доктору мешаю».
Вопрос о санках обсужу с ним в намеченном важном разговоре. Скоро, наверное, и снег сойдет. И хорошо вышло, что я не сделал ему замечание. Вот в чем секрет его халатного отношения к занятиям:
– Я так боялся в мастерской, что мастер почувствует запах мази. Он – сюда, а я мигом на другой конец. А утром я катался на санках, чтобы выветриться.
Две привычки из приюта: Стефан смеется тихо, прикрывая рот.
– Почему ты не хочешь громко смеяться?
– Воспитательница говорит – это некрасиво.
– Может, потому, что там много детей и было бы шумно…
Вторая – каждый день он оставлял на столе кусочек бублика и чай на донышке. Видно, это неспроста.
– Скажи, Стефек, почему ты всегда оставляешь что-то?
– Нет, я съедаю.
– Слушай, сынок, если ты не хочешь сказать почему – не говори. (Право на тайну!) Но ведь ты оставляешь недоеденное.
– Э-э-э, говорят, если все съедать, то как будто с голодного края приехал и год не ел.
Увидев, что и это признание далось ему с трудом, я больше не настаивал. Сам не желая того, я его обидел. И мне было бы неприятно, если бы я похвастался знанием этикета, но вдруг оказалось бы, что мои манеры – вовсе не хороший тон.
Подражание.
– Пан доктор, я хочу писать большое «К» так, как вы пишете.
В Доме сирот много детей перенимали некоторые мои буквы.
Эти буквы, которыми пользуются взрослые, лучше, ценнее. Помню, как я долго бился, чтобы научиться писать большое «В» так, как отец писал на конверте в адресе: «Вельможному пану такому-то». Я полагал, что удивлю учительницу, а получил резкую отповедь.
– Вот станешь папашей, тогда и пиши как хочешь.
«Почему? А ей-то что? Что в этом плохого?» – я был удивлен и обижен…
Сегодня во время диктанта пришел фельдшер с бумагами. Я не заметил, что Стефан внимательно смотрит, как я пишу. А он смотрел: после ухода фельдшера он стал писать с такой скоростью, что и мечтать нельзя было, чтобы это прочесть.
Как у учителя на моей совести только три строки преступно небрежного письма, а как у воспитателя у меня очень тонкий рефлекс бунта против собственного несовершенства.
– Я хочу писать быстро, как вы, хочу на вас походить.
Ну что ж, попробуем:
– Смотри, парень, что ты тут накалякал. Блям… дям… брам… Почему эти три строки так тебе не удались?
– Не знаю (смущенная улыбка).
– Может, ты устал?
– Я не устал…
Не хочет лгать, а правды сказать не может.
Мы проверяем его успехи в технике чтения. Так как мы читаем теперь книгу с более мелким шрифтом, пришлось считать буквы.
– Там было тридцать семь строк по семнадцать букв – это значит шестьсот двадцать девять букв. Ты их прочел за двести десять секунд, это значит три буквы в секунду. А здесь шестьдесят пять строк по двадцать семь букв – ты прочел их за шесть с половиной минут. Ты читаешь почти пять букв в секунду.
Это не произвело на него особого впечатления, хотя он с любопытством смотрел на мои подсчеты.
Перед тем как уснуть:
– Поцеловать тебя на ночь?
– А что, я святой?
– А разве только…
– Или ксендз – или кто?
Люблю, когда читаю, встречать легкие слова: «окликнула», «довольна», «разожгла».
Меня сердят слова: «защищающихся»… «дождливый день»…
Легкая задачка; он уже решал и более трудные, а теперь путается в трех соснах. Какого черта?
– Ой, пан доктор, тут струпик.
– Где?
– Вон тут, – показывает на шею. – Это не чесотка?
– Нет, завтра вымоешься, и все пройдет.
И уже арифметика идет без запинки.
Одиннадцатый день
Когда я надел синие очки, Стефан спросил шепотом:
– У вас очень болят глаза?
Шепот и улыбка – только благодаря Стефану я обратил на них внимание – в интернате я бы их не заметил.
– Я здоров, а вы больны, – сказал он вечером.
Это честный способ выражения сочувствия. Мы говорим красивее, но меньше чувствуем. Я ему благодарен за эти слова.
Не знаю, почему он сказал:
– А я теперь о брате вообще не думаю.
– Это плохо, ты должен думать об отце и брате.
Зловредная война.
Он плакал, когда я уезжал в больницу. Полагаю, что это воспоминание из родимого гнезда: надо плакать, когда кого-то кладут в больницу, когда кто-то умирает.
Он меня навестил в больнице вместе с Валентием.
– Пан доктор, а те офицеры тоже больные?
– Да.
– Глаза болят?
– Нет, разные болезни.
– А в карты они играют на деньги?
О проекте
О подписке