Ночная лампа светилась мягким тусклым бледно-желтым светом – но он все равно набросил сверху клетчатое покрывало. Слишком устали глаза. И вообще, он слишком устал от света.
Зрение уже не корректировалось ни толстыми очками, ни новыми немецкими линзами, – и припаять микроконтакты он поручил студенту-радейщику с четвертого этажа. Может быть, поэтому не получилось. Хотя что там, он точно знал, что не поэтому.
Он уже лет десять как привык думать о себе в прошедшем времени. Я жил в предместье, я был женат, я работал в Сент-Клэрском университете, имел докторскую степень… Я любил, я предпочитал, я терпеть не мог… Все его желания безнадежно гнездились в прошлом. Вот почему.
Придется испытать на ком-нибудь другом. Достойное занятие старого ученого-маньяка: эксперименты на живых людях. Ни с кем не согласованные, абсолютно противозаконные. Да и над кем? Круг его общения давно укладывался в число пальцев одной руки. Разве что этот студент с четвертого этажа, худенький мальчик в очках и с неизменно никаким выражением лица – бывают ли у него сильные желания?
Лиловые старческие пальцы осторожно пощупали отведенный до предела рубильник под полукруглой шкалой с мертвой стрелкой на нуле. Может, все-таки студент неправильно припаял контакты. Или он сам допустил какую-нибудь чисто техническую ошибку… вряд ли. С тридцати лет он представлял себе устройство машины настолько точно, что мог воспроизвести его чертеж прутиком на песке с завязанными глазами. Тридцать лет… Тогда было достаточно и желаний, и песка, и прутьев. Но не было четырех стокаратовых бриллиантов, километров золотой проволоки, немецкой оптики и швейцарских микродеталей, изолированного помещения, ориентированного на магнитный полюс, не было ни денег, ни разрешения университета на эксперименты. Попросту не было времени. Время расходилось тогда по секундам: он читал лекции на шести потоках, писал статьи, вел тему на кафедре, которой позже стал заведовать, подрабатывал репетиторством… И была Розалия, которая не мыслила воскресенья без оперы и лета без морского побережья, и еще мог бы быть сын… Черт, опять это прошедшее время, нереализованное и невозвратимое… Если бы он создал тогда эту машину, она тоже принадлежала бы теперь прошлому. Открыл, изобрел, прославился… а стрелка осталась бы неподвижной. И это все.
Крах, полный крах. Если он ошибся в расчетах, если идея была изначально ложной – бескрылая химера, питавшаяся его кровью все эти годы. И крах – если он оказался прав, прав во всем. Тогда – еще страшнее, еще мучительнее. Потому что – к черту самоаналитические обманы, меняющие местами причину и следствие, – есть то, что сейчас гораздо важнее итога всей его научной жизни, ведь оно единственное придало смысл жизни человеческой. И если даже это неспособно шевельнуть стрелку на шкале…
Крах, совершенный, последний крах.
Сентябрь, год назад. Университету исполнялось сто лет, и на грандиозные празднества пригласили всех, кто когда-либо там работал, – а он ушел на покой каких-то шесть лет назад, его еще хорошо помнили. На кафедре два молоденьких лаборанта сыграли на геликоне и тарелках туш, а его преемница на руководящем посту произнесла прочувствованную речь, увенчанную вручением огромного букета цветов и маленькой статуэтки Майкла Фарадея. Потом был фуршет, миниатюрные бутерброды с красной и черной икрой лежали в шахматном порядке, из каждого торчал флажок с университетской эмблемой. Черт, самые ничтожные, никчемные подробности отпечатались в памяти так же неизгладимо, как и то, что действительно ни за что нельзя было забыть…
Он держал в левой руке бокал с белым вином и провозглашал тост за любовь, за науку, за любовь к науке и науку любви… как это было пошло, как нелепо. Он стоял спиной к дверям, он не сразу обернулся, когда она вошла. А она заглянула лишь на минутку, она искала какого-то преподавателя с кафедры. Увидев накрытый стол, извинилась и тут же ушла, он даже не успел пригласить ее войти. Но он успел увидеть ее.
С Розалией, его покойной женой, они когда-то учились в одной академгруппе. Он знал ее почти три года, прежде чем на одной из загородных студенческих вечеринок их отношения неожиданно выпрыгнули за рамки дружеских. Через четыре месяца они – оба неверующие – венчались в псевдоготическом соборе с фресками и органом. Розалия всегда была капризным существом, с этим он смирился априори. Университет она бросила сразу же после свадьбы, посвятив себя карьере мужа, а его – исполнению своих желаний. Розалия была красива, потом стильна, потом элегантна. За всю жизнь он изменил ей один раз, на выездной конференции, со случайной женщиной, которую после больше не видел. Розалия никогда об этом не узнала. Она умерла в пятьдесят три года от воспаления легких, и мир не перевернулся. Он перевернулся сейчас.
Его коллеги, университетские профессора, с легкостью крутили романы со студентками – для него же это всегда было дикостью, недостойной даже презрения, оставаясь таковой и после смерти Розалии. И его передергивало при мысли, что именно такой пошлой, низменной интрижкой могла бы выглядеть со стороны его великая любовь.
…Она даже не переступила порога, даже не открыла полностью дверь – из приотворенного проема брызнул свет, и это была она, яркая, сияющая. Тонкая, как сфокусированный линзой луч, светлая, чистая. Великолепные, нечеловеческие глаза, а волосы она тогда гладко зачесала, и лишь потом он узнал, какие у нее роскошные волосы… Потом он узнал о ней все, что сумел. Потом началось, как только она закрыла дверь, уничтожила ослепительный узкий просвет, растворилась, исчезла. Все почему-то звонко застучали бокалами с одобрительными возгласами, предназначенными, как ни странно, его тосту… тому нелепому тосту, произнесенному вечность назад. И пришлось выпить с ними, вино обожгло стиснутое горло, но зато после этого он смог говорить и спросил у молодого веснушчатого ассистента:
– Кто это?
– Да? – тот, пережевывая икру, с недоумением повернулся к нему. Между произнесением старым профессором тоста и звоном бокалов ничего не произошло, между этими двумя действиями никогда ничего не происходит. А впрочем, профессор мог заинтересоваться кем угодно, но откуда ж ему, ассистенту, знать, кем именно?
Парень улыбнулся и вежливо спросил несусветную глупость:
– Кого вы имеете в виду?
Захотелось его ударить. Или, резко рванув скатерть, смести все со стола, или раздавить стеклянный бокал в руке… Он объяснил медленно и подробно, словно диктовал завещание:
– Я спросил, не знаете ли вы, кто та девушка, которая только что сюда заглядывала?
Ассистент пожал плечами.
– Студентка. То ли третий курс, то ли четвертый…
В воздухе пахло духами. Не ее.
Он начал появляться в университете каждый день. Он смотрел, как она входит в широкие стеклянные двери, как взбегает по лестнице, как бросает взгляд на большие стенные часы, опаздывая на лекцию. Как болтает с подружками, как смеется, как расчесывает длинные волосы, как закрывает глаза, подставляя лицо солнцу на скамейке перед университетом.
Ее звали Инга – имя для рослой блондинки, а она была хрупкая, темноволосая, смуглая – и все равно очень светлая, сияющая. Она носила белое и кремовое, и глаза у нее были светлые и яркие, сверкающие изнутри золотыми искрами. Она приехала из далекой провинции, с юга, снимала квартиру на троих с подружками, весело покоряла столицу и, конечно же, она была влюблена.
Его профессор видел один раз – высокого, красивого, видного, но темного и тусклого рядом с ней. Недостойного. А впрочем, никто не был бы достоин ее, в том числе он сам, более других он сам, и он это прекрасно понимал.
Он несколько раз здоровался с ней, встречаясь в вестибюле, и она отвечала не глядя, скороговоркой – дежурное приветствие незнакомому преподавателю. А он с изумлением обнаруживал, что даже этого ему вполне достаточно, чтобы несколько ближайших дней быть абсолютно счастливым.
Один раз он заплатил за нее в университетском буфете.
У стойки образовалась небольшая очередь, и позади стояла Инга в светло-бежевом костюме, с высокой прической, строгая и сосредоточенная. Он подошел неслышно и тихо встал за ней, почему-то не решаясь поздороваться. Инга стояла вполоборота, чуть сощурившись, она рассматривала прейскурант, а сзади на шее у нее вились маленькие волоски, не поместившиеся в прическу, совсем светлые, золотистые.
Она заказала апельсиновый сок и два коржика. Она раскрыла сумочку, узкая рука нырнула внутрь и задержалась там чуть дольше, чем нужно, а затем выложила прямо на стойку расческу, калькулятор, зеркальце…
– Черт возьми!
Отдать все, что угодно, – за то, чтобы она никогда не говорила «черт возьми», никогда не сводила на переносице брови, ища деньги в маленькой сумочке, никогда, никогда…
Он бросил на стойку крупную купюру, пробормотав что-то нечленораздельное, и стремительно зашагал прочь – бегство, и никак иначе. Он слышал за спиной голоса – продавщицы: «за вас заплатили, возьмите же сдачу» – и Инги: «нет, подождите, я сейчас найду!»
Она догнала его в дверях буфета, ее сумочка была раскрыта, и он точно знал, что на стойке остался не только сок с коржиками, но и расческа, и зеркальце, и калькулятор…
– Зачем вы это сделали?
Потому что я люблю вас.
Потому что я сумасшедший старик.
Потому что ни на что большее меня не хватило.
Он усмехнулся порочной улыбкой никчемного развратника и отвратительно-приторным голосом промямлил:
– У меня есть вредная привычка время от времени платить за хорошеньких девушек.
Несколько секунд она смотрела на него в упор, а потом вдруг просто сказала:
– Спасибо, – и пошла в буфет есть свои коржики и думать о чем угодно, но не о нем, ни секунды о нем.
Год назад. Да он и не мечтал тогда, что она будет думать, знать, помнить о его существовании. Он даже не пытался больше с ней заговорить. Только смотрел. Был счастлив, когда видел ее каждый день, мучительно переживал, когда она пропускала занятия… а она пропускала их все чаще, и наступила зима, и однажды, стоя в морозную слякоть на ступеньках университета, он вдруг совершенно точно осознал, что она сюда больше не придет. Никогда.
Он разыскивал ее отчаянно, ввергнув в недоумение и своих бывших коллег, и бывших однокурсников Инги. Инги, которая вдруг исчезла, исчезла совсем. Он узнал, что она жива, – и только. Ни одного настоящего адреса, ни одной старой подруги, ни даже этого тусклого красивого парня… Ничего. Может быть, она даже поменяла имя.
Он попытался жить без нее. Жить дальше. Убедить себя, что это далеко не худший, а может, и самый достойный финал его странной истории. В конце концов, у нее в принципе не было будущего. Она могла выродиться либо в пошлую интрижку, либо в нелепую манию, и в обоих случаях он стал бы старым посмешищем, а Инга… Хорошо, что она так ничего и не узнала, что успела исчезнуть, раствориться в другой жизни, прежде чем он сознательно или невольно взвалил на нее этот груз. Хотя, может, для нее это и не было бы тяжестью – слишком незначительно, достаточно легковесно. Что он, собственно, знал о ней, о ее представлениях о жизни, о самой ее жизни – случилось же что-то, заставившее юную девушку все изменить, от всего отказаться. Может, она была по-настоящему несчастна… А он просто никчемный, самозацикленный эгоист.
Была зима, влажная промозглая зима, и он заболел. Воспаление легких, как тогда у Розалии. Как это было бы логично, как естественно. Закончилась длинная, не такая уж плохая жизнь, в которой, в сущности, все было. Прошедшее время. Если раньше он употреблял его с долей театральности, теперь оно совершенно нормально легло на сознание, расставив события и вещи по местам. Все у него было. И даже любовь.
Восторженный отчет докторов о неизмеримых возможностях своего могучего организма он воспринял как шутку дурного тона. Этой жизни, черт возьми, просто некуда было продолжаться. Что ж, он попытался подойти к этому как к ребусу – целыми днями, глядя в потолок, выискивал в пустом лабиринте ниточку, за которую можно было бы ухватиться.
И нашел.
Машина.
Хотя сама по себе машина тоже ничего не значила.
…Он резко щелкнул рубильником – туда-сюда, – так женщины пытаются вернуть к жизни сломавшийся телевизор. Естественно, не произошло абсолютно ничего.
Поздняя ночь. Надо ложиться спать, а утром как-нибудь постараться не проснуться. Только ведь не выйдет, и первой утренней мыслью будет: крах, полный крах… А впрочем, можно с утра перепаять контакты – тоже отсрочка, заведомо искусственная, но отдаляющая конец…
Она, наверное, еще не легла. Молодые поздно ложатся. Может быть, она сейчас принимает ванну – пенится шампунь, с шумом стекают струи, и она негромко напевает… а из спальни доносится чуть раздраженный голос тусклого красавца: «Инга, ты скоро?»
И вдруг мертвая стрелка резко рванулась вверх, прыгнула на середину шкалы и заплясала там в неимоверно-быстром ритме, колеблясь между соседними делениями.
Он дернулся, как в электрошоке, но почему-то сразу не встал, он смотрел на дрожащую стрелку – не упустить момент, дождаться, пока она остановится! – но это же совсем не имеет значения, боже мой, совсем не имеет… кошмар, наваждение… Словно избавляясь от гипноза, он медленно отвел глаза в сторону – и, вскочив, ринулся туда, где…
На лестничную площадку.
И сначала он увидел – четко, будто вернулась острота зрения, – руку, одну только руку в светлой облегающей перчатке, поверх которой на среднем пальце серебрилось тоненькое колечко. А указательным она нажимала на кнопку звонка, круглую рубиновую пуговку, которая находилась, может быть, в сотнях километров отсюда, – и которая была здесь, в десяти шагах…
Она ритмично нажимала на кнопку, не получала ответа – и хмурилась, сводя брови на переносице точно так же, как тогда в буфете… Где бы это ни происходило, – она была одна, совсем одна, поздней ночью на лестничной площадке.
Он сделал несколько шагов вперед.
– Простите, мисс… Инга? Добрый вечер. Я вижу, что вы… я хотел бы, если вы, конечно, не против, пригласить вас войти…
Я не узнавала его, в упор не узнавала и не помнила, – но Марты уже точно не было дома, идти мне было абсолютно некуда, а этот сосед даже знал мое имя… Я более или менее ослепительно улыбнулась, кивнула и ответила:
– Спасибо.
О проекте
О подписке