Не уважать Пилата было бы ошибкой – он был умен, по-звериному хитер и жесток, алчен и властолюбив без меры, но решителен и целеустремлен, быстр в действиях и потому очень опасен. При всем при том, в глубине души, начальник тайной службы не испытывал к прокуратору Иудеи никакой симпатии и считал, что Пилат, несмотря на все достоинства, не заслуживает занимаемого места. Тот же Вителлий – неприятный, подозрительный, жестокий, жадный и злопамятный, как хорёк, был настоящим наместником, обращавшим любое событие не только на пользу себе, но и на пользу Цезарю и Риму. Достоинства же Пилата вредили делу чаще, чем его недостатки, потому что воин всегда одерживал верх над политиком!
В проблеме, стоявшей перед Афранием сегодня, рубить узлы наотмашь было рискованно. Во-первых – узлов было много, как всегда в политике, во-вторых – в эти узлы были скручены интересы Империи, четырех тетрархий, саддукейского первосвященства, фарисеев, зелотов, греков, египтян…
Тут пригодится не меч, а острый, как игла, ум, знание слабостей и силы противодействующих сторон, понимание тайных пружин, управляющих каждой из группировок. Афраний понимал многое, хотя далеко не все. Пилат же пытался править по своему разумению, не считаясь с обстоятельствами. Так можно победить грубую силу, сломать ее, засыпать колодцы трупами, водрузить штандарты над разрушенными крепостями и сожженной страной. Но так нельзя построить мир. А Риму нужен мир в провинции, дающей как минимум третью часть хлеба Империи. С другой стороны, проявить слабость в противодействии нарождающейся смуте – это дать возможность поднять головы тем, кто только и мечтает о том, чтобы Иудея отпала. Канаим с их тактикой ударов из-за угла представляют куда меньшую опасность, чем те, кто пытается сплотить вокруг себя народ – до тех пор, пока Га-Ноцри проповедовал за стенами Ершалаима, вызывая скрежет зубовный у Каиафы и его тестя, Афраний лишь следил за ним вполглаза. Нынче же, после его шумного приезда в столицу, после всех событий, произошедших накануне в Храме и за его пределами, нужно было выстроить стратегию противодействия, причем выстроить ее так, чтобы прокуратор полагал ее своей, но при этом не сжег Ершалаим в неудержимом стремлении к победе любой ценой. Кому нужен будет мир на развалинах?
– Позволено ли мне, мой господин, подробно объяснить свою точку зрения? – спросил Афраний.
Пилат кивнул, не сводя с начальника тайной полиции неприятного, давящего взгляда.
– Благодарю, – продолжил Бурр. – Недавно, прокуратор, по приказу тетрарха Галилеи и Переи Ирода Антипы был казнен Иоханан, по прозвищу Окунающий. По моему мнению – безвредный человек, избравший Ирода и его семью объектом для своих проповедей о нравственности. Согласен, он говорил не слишком приятные вещи, но о любви тетрарха к чужим женам в Тивериаде и Кейсарии Филипповой не судачил только ленивый. Однако Ирод казнил Окунающего в назидание остальным болтунам. Так вот, мой господин, до тех пор, пока Иоханан был жив, у него было не так много последователей, чтобы о них беспокоиться. Зато после смерти многие посчитали его пророком, Галилеянина же признали воскресшим Иохананом, что добавило ему популярности, а ученики убитого теперь ходят за Га-Ноцри, как овцы за пастырем. Тайная служба тетрарха даже проводила дознание по этому поводу, и естественно, пришла к выводу, что это не Иоханан, ведь тело Окунающего захоронено, а голова выставлена на всеобщее обозрение. Только кто их слушал? Народу не нужны факты, народу нужна сказка, в которую он поверит…
Иногда живой человек, прокуратор, пусть даже очень беспокойный, приносит меньше хлопот, чем мертвый. Возвеличивать мертвецов куда проще, чем понимать живых. Мертвец не струсит, не наделает глупостей и никогда не обманет ничьих ожиданий. Если мы не хотим плодить пророков и подавлять восстания, то, может быть, стоит задумываться, прежде чем рубить кому-то голову? Мой друг детства – Сенека-младший, говорит, что голос с креста слышен дальше, чем голос из каменоломни. Он не воин – он философ, хотя и претендует нынче на должность квестора[9], и к его словам можно и должно прислушиваться. Много раз его советы помогали мне в трудные минуты, я доверяю его мнению и собственному опыту и поэтому стараюсь не убивать без особой на то нужды и не плодить мучеников. Но это вовсе не означает, что я беспечен! Сейчас я ощущаю опасность, мой господин, а не выдумываю ее, чтобы заслужить вашу благосклонность за бдительность. Мне не по душе, когда человек, известный своим ораторским даром, вдруг начинает изо всех сил стараться соответствовать пророчествам из еврейских священных книг. Потому, что иудеи верят пророчествам. Мне не нравится, когда на рынках и во дворах начинают шептаться о том, что в город пришел машиах, потому, что иудеи верят в то, что машиах придет, и любого проповедника готовы признать своим спасителем, пока он не докажет обратное. Мне совсем не по себе, когда кто-то провозглашает себя Сыном Божьим, царем Иудейским и назначает свой собственный Синедрион, потому, что в Ершалаиме уже есть Синедрион, а двух Синедрионов Иудея просто не выдержит![10] И волнуюсь я еще потому, что миллион пришедших на Песах правоверных иудеев, при определенных обстоятельствах, могут легко стать миллионом свирепых канаим, а такие обстоятельства, на мой взгляд, как раз нынче и возникают. Достаточно искры, прокуратор, и потушить пожар сможет только чудо. А чудеса, как мы оба знаем, случаются редко.
– Я слушал тебя достаточно, – произнес Пилат все тем же тоном оратора, и Афраний сразу понял, что ему не удалось разбудить в прокураторе дипломата. – Теперь ты послушай меня, Бурр, послушай, как всадник – всадника, как римлянин – римлянина. Ты слишком долго прожил в Иудее…
Прокуратор замолчал. Было видно, что он обдумывает свои слова.
– Так бывает, – наконец, продолжил он. – Годы, что ты провел в их обществе, на их земле, вникая в их обычаи, их дрязги и их верования, изменили тебя, Афраний. Я не говорю, что ты мыслишь, как иудей. Я не говорю, что ты стал иудеем. Но ты слишком близко к сердцу принимаешь их проблемы и полагаешь, что интересы Рима зависят от их благополучия или покорности…
О, боги, подумал Афраний, он не понял ничего из сказанного! Ничего!
– Это не так, – Пилат снова пригубил разбавленное вино и с силой потер бритую гладкую щеку. На висках его стала заметна испарина – мелкие капли засверкали на коже россыпью. – Рим, хвала Богам, не зависит от того, что хотят или что делают эти дикари. Это они зависят от Рима. Зависят во всем, Бурр! Во всем – в своей жизни и в своей смерти. Ты предостерегаешь меня, стараешься посвятить в их дела. Спасибо тебе за это. Но…
Прокуратор растянул узкий рот в улыбке и снова насмешливо поднял бровь. Эта гримаса, долженствующая означать иронию, плохо вязалась с рокотом начальственного голоса. Таким тоном командуют на поле сражения, а не шутят. В громовых раскатах трудно разобрать оттенки.
– … я не хочу и не буду вникать еврейские интриги. Мне вполне достает своих, римских. И я не буду делать так, чтобы никого не затронуть и пробежать сухим между каплями дождя. Я буду делать так, как посчитаю нужным в интересах Империи.
И в своих интересах, подумал Афраний, не отводя от Пилата преданного взгляда.
– И в своих интересах, Афраний! – подтвердил прокуратор.
Он сказал это так, будто услышал сокровенную, невысказанную вслух мысль начальника тайной полиции, и тот невольно содрогнулся.
Иногда человек, сидящий в кресле напротив, пугал Бурра своей проницательностью.
– Меня не остановят возможные волнения, – продолжил Пилат, чуть поубавив грохота в голосе. – Мы легко справимся с несколькими сотнями фанатиков. Так уже было, Бурр, и иудеи хорошо помнят, что ни их кинжальщики, ни их бог не помешали мне залить кровью мостовые. Стоит убить нескольких вожаков в лающей стае, и собаки разбегаются – с дикарями всегда надо поступать так. Ершалаим – это не вся Иудея, Афраний. В Ершалаиме не растят зерно, оливы и виноград, здесь не пасут скот. В Ершалаиме нет ничего, кроме камней, нечистот, сумасшедших фанатиков, коварного священства и их ложного Храма. Как там сказал твой проповедник?
Пилат заглянул в лежащий перед ним пергамент, прищурился и прочел вслух:
– Говорил, что разрушит Храм и в три дня воздвигнет новый… Хорошо сказано, жаль, что это ложь! Было бы неплохо, чтобы твой галилеянин со своими учениками исполнил обещанное! Вот только пусть не спешит восстанавливать! Кто в Риме станет убиваться, если Храм будет разрушен? Скорее уж, наоборот – одной опасностью станет меньше. Этот твой Га-Ноцри с учениками выгодны нам, они делают для Империи больше, чем самые близкие наши союзники. Ничто так не ослабляет врага, как внутренняя борьба в собственном лагере! Так о чем ты беспокоишься?
Если Га-Ноцри принесет хлопоты Каиафе, то от этого выиграет Рим – у первосвященника и его тестя будет меньше возможностей строить мне козни. Если Каиафа одолеет проповедника – снова ничего страшного не произойдет, ему придется тратить время и силы на истребление последователей галилеянина: всех этих Шимонов, Иохананов и прочих Мозесов…
Афраний слушал прокуратора с все возрастающим вниманием. То, что говорил этот круглоголовый человек с тяжелыми веками и отвисшими щеками…
Это было …
Это было совсем не глупо! Это было правильно. Начальник тайной полиции был уверен, что может предугадать ход дальнейших рассуждений Пилата Понтийского.
Бурр ощутил, как между лопатками мышью проскользнул нехороший холодок.
Неужели он мог так ошибаться в своих предположениях? Неужели этот жесткий, не гнушающийся палаческих приемов человек умнее, чем казался? Чем ХОТЕЛ казаться?
– Без моего разрешения они не смогут казнить ни одного бунтовщика, – сказал Пилат совсем негромко, – только козла, которого мы оставили им для ритуалов! Только в моей власти посылать человека на смерть, и каждый раз, когда Синедриону понадобится кого-нибудь забить камнями, они будут идти ко мне на поклон. Ты понимаешь, о чем я говорю, Афраний?
– Да, господин.
– Вот и хорошо. Тогда запомни – мы ничего не будем предпринимать, вернее, будем делать все по закону. Для нас следовать его букве нынче проще и выгоднее всего. Думаю, что еще до праздника Каиафа придет ко мне, чтобы получить разрешение на арест этого Га-Ноцри. Так?
– Да, – подтвердил Афраний.
– И мы это разрешение дадим. Ведь у нас нет оснований не верить Первосвященнику Иудеи, лицу, назначенному императорской властью? Так, Бурр?
– Именно так, прокуратор.
– Не сомневаюсь, что проповедника попытаются приговорить к смерти, но без моего разрешения им этого не сделать. И они снова придут сюда.
– Да, прокуратор.
– Скажи мне, Афраний, а обязаны ли мы казнить человека, который ничего не злоумышлял против Цезаря и римской власти? Путь он даже и пытался захватить иудейский Храм? По закону, Афраний, по его букве?
– Нет, господин.
Пилат рассмеялся, но не привычным слуху окружающих открытым смехом воина, а совершенно незнакомым начальнику тайной полиции свистящим, похожим на шелест, смешком.
– И действительно, что за преступление – врачевать в субботу?
– Вы правы, прокуратор, это не преступление… Но он называет себя царем Иудейским. Вернее, так называют его люди.
– Это, конечно, прискорбно и есть преступление против Цезаря, Рима и… – Пилат скривился. – И меня, как властителя Иудеи. Но, возможно, люди ошибаются?
– Вполне возможно, прокуратор. Люди часто ошибаются, им свойственно принимать желаемое за действительное. Но, боюсь, именно на злоумышление против власти Цезаря будут упирать те, кто придет к вам просить о вмешательстве.
– Им придется просить меня долго, как следует просить…
– И в результате? – спросил Бурр, сохраняя бесстрастное выражение лица.
– Что в результате? – переспросил Пилат и пожал широкими, по-прежнему мощными, несмотря на сидячую работу, плечами. – Не знаю, Афраний. Возможно, я дам себя уговорить. А, возможно, и не дам. Ведь это неважно? Так? В любом случае – казнят Га-Ноцри или не казнят – это будет НАШЕ решение. Не чье-нибудь – не Каиафы, не Иоханана, смердящего, как труп, не их фанатичного Синедриона, а наше… Так что, Бурр, действуй в соответствии со сказанным. Ни во что не вмешивайся до тех пор, пока не возникает опасности для власти Цезаря. Пусть все, что будет сделано, от чего ты не сможешь отвертеться, будет сделано по закону. Не по еврейскому Закону, Афраний, а по римскому. И не твоими руками! Это их внутреннее еврейское дело, Бурр. Но они должны запомнить, что их закон – это мы.
– Я понял, прокуратор.
Пилат кивнул, давая знать, что, если у начальника тайной полиции нет каких-нибудь дополнительных важных вопросов, то аудиенцию можно заканчивать.
У Афрания вопросов не было.
А если и были, то он не считал, что настало время их задать. Нужно было обдумать услышанное, привыкнуть к мысли, что все годы он недооценивал хитрость и ум человека, сидящего перед ним в кресле с высокой резной спинкой. Пусть одежды укрывают массивное, слегка покрывшееся жирком праздности тело воина, но за широким лбом скрывается недюжинный ум прекрасного политика и умелого игрока.
Да, к этой мысли нужно привыкнуть. И принять решение, как вести себя дальше.
Слегка согнув спину в полупоклоне (Пилат терпеть не мог подобострастно согбенных подчиненных и не скрывал этого), Афраний Бурр попрощался и вышел из залы. Ожидающий за дверями секретарь вопросительно взглянул на начальника тайной полиции и, получив в ответ утвердительный кивок, с мышиной ловкостью проскользнул к своему столу, чтобы возобновить прерванную приходом Бурра работу.
О проекте
О подписке