Это был мой первый вечер в пивной, и, оборачиваясь назад, я должна сказать, что впоследствии мне придётся развлекаться ещё куда более зловещим образом, чем с этими пятью господами в «Пивной сходке Рози». Можно, конечно, возразить, что пятнадцатилетней девочке абсолютно нечего было делать в засаленной портовой пивнушке в Дуйсбурге. Будь у меня несовершеннолетняя дочь, я бы именно так на это посмотрела. Но тогда неуместность почему-то не ощущалась.
На следующий день я проснулась в своём чулане оттого, что Папен включил музыку. И не так чтоб тихо. Может, хотел меня разбудить, но не смел войти в мои покои. Я встала, чтобы возмутиться, потому что было всего-то полшестого, а это не время для подъёма, если тебе пятнадцать и у тебя каникулы.
Он сидел за своим письменным столом и с полной самоотдачей размечал маршрут дня. Я крикнула:
– А нельзя сделать потише?
Он вздрогнул и выронил ручку. Потом встал, шагнул к своей пыльной стереоустановке и уменьшил громкость.
– Что это вообще за дрянь? Ужасно же, – крикнула я, потому что и впрямь не понимала, как можно слушать такую музыку.
Он ничуть не обиделся, а с воодушевлением крикнул:
– Ну это же «Пудис»! Ты что, не знаешь эту группу? «Пудис».
И тут же снова вывернул погромче.
Стал бы я старым, стал бы как дуб,
С ветру непослушными корнями.
Старым, как дуб, готовый каждый год,
Готт, Готт, Готт
Укрывать детей тенями.
Он смотрел на меня, взыскуя аплодисментов, готовый, если что, принести мне в зубах конверт от пластинки. Такова была его музыка. Мне же она казалась такой чудовищной, что я убежала в ванную и сидела там до тех пор, пока он сам не сделал тише, а на это ушло добрых четверть часа. Потом голод таки выгнал меня, и я пошла к кухонному уголку, чтобы сделать себе хлопья в виде разноцветных колечек. Ещё одно, чем он запасся, полагая, что это типичное, любимое пропитание детей. И с этими колечками он даже не просчитался. А к ним я ещё сделала какао и смотрела на отца за работой.
– А у тебя есть другие пластинки, такие же крутые? – спросила я. Мне хотелось его позлить. Правда, мне пришлось убедиться, что это почти невозможно.
– Конечно! У меня много чего хорошего есть. – Он повернулся ко мне и принялся по пальцам перечислять бриллианты своей коллекции пластинок: – Klaus Renft Combo. Sity. Stern-Combo Meißen. Есть ещё Karussell, естественно Гундерман и Штефан Дистельман. И Die Firma.
– Понятно, – сказала я. На самом деле никакого понятия не имела, о чём он говорит. – Не слышала никогда, – сказала я и тут же поняла, что это была ошибка.
– Ну так мы это сейчас исправим, – возликовал Рональд Папен и принялся рыться в пластинках в поисках образцов своего сказочного музыкального вкуса.
– Ну, совсем не обязательно сейчас, – сказала я. – Утром в такую рань мне как-то не до музыки.
– Да, понятно, – сказал он и вернул на место пластинку «Транзита». – У меня сейчас тоже нет времени. Пора ехать.
Он вернулся к своему столу, собрал свои бумаги и допил кофе.
– И куда сегодня? – спросила я.
– В сторону Унны. Первым делом в Унну, – деловито ответил он.
– И это доставляет тебе удовольствие?
– Ещё бы, – ответил он. – Прямые продажи – это моя жизнь. Никогда не знаешь, что тебя ждёт за следующей дверью. Это всегда самое интересное. Клиенты – это как…
Он сделал долгую паузу, ища подходящее сравнение.
– …как орехи. Некоторые трудно раскусить, но потом внутри…
– Вкусное?
– Нет, то есть никогда не знаешь.
– Коричневое? Окаменелость?
– Тоже нет. Скорее нечто продуктивное, если ты понимаешь, о чём я. Как я уже сказал, ты можешь поехать со мной.
Но к этому я ещё не была готова. Кроме того, я надеялась снова увидеться с Аликом.
– Я пока здесь устроюсь, – сказала я. – Может, почитаю или послушаю музыку.
Рональд Папен смущённо улыбнулся, и я заметила, что начала смотреть на него другими глазами. Больше как на отца, меньше как на червяка на уроке биологии. Это было с самого начала ясно, что я привяжусь к нему, уже на вокзале. Но поскольку это чувство служило скорее моему успокоению, оно укрепило меня в допущении, что от Смутного не исходит никакой опасности для моей жизни. Теперь же впечатление полной безвредности превращалось в другую форму симпатии. Мне нравилось, каким он был со мной, что он воспринимал меня всерьёз, может, даже слишком всерьёз. Он обращался со мной одновременно с большой осторожностью и настоящей заботой. Он купил для меня кровать с одеялом, подушками и бельём, а ещё детскую еду и колбаски. Больше ему нечего было мне предложить, и, конечно, он этого стыдился. Может, потому он и был такой радостный, когда прощался, пускаясь по своему дневному маршруту. В том весёлом тоне, каким он пожелал мне хорошего дня, уже таилась меланхолия его безуспешной работы и его усталого возвращения. И хотя я пока вообще ничего не знала об этой работе, я догадывалась, что она унизительна и бессмысленна.
После того как он выехал со двора на своём «комби», я проинспектировала лужи и побрела к Лютцу, который возился в моторе автомобиля. Я смотрела на него несколько минут, пока он не заметил меня. Сегодня он был гораздо приветливее, чем вчера.
– А, королева Мейдериха, – напыщенно воскликнул он. – Могу ли я предложить вашему сиятельству фанту?
Я милостиво согласилась, и он принёс мне банку лимонада. Потом мы сидели перед мастерской и молчали. Совместное молчание как техника культуры социального обмена, кажется, была широко распространена в этой местности. Я такого не знала. В моей среде всегда говорили, болтали, трещали, блеяли или орали. Если никто ничего не говорил, это смущало меня больше, чем если я не понимала, о чём идёт речь. На худой конец был ещё тон как средство взаимодействия. Но теперь я с удивлением обнаружила, что наслаждаюсь тем, что сижу рядом с Лютцем на старой садовой скамье, прихлёбываю холодную фанту, и тем, как он молча смотрит в сторону склада. И я поняла, что молчание происходит не из того, что тебе нечего сказать, а из того, что говорить вообще незачем. Полное совпадение пониманий. Сидишь и пьёшь. О чём тут ещё говорить? И это меня не нервировало, а Лютца тем более. Он курил сигарету Ernte 23, а когда управился, то сказал:
– Ну, я пошёл работать. А ты что будешь делать?
– Может, пойду гляну, не пришёл ли Алик.
– Тот маленький русский? А чего тебе от него надо?
– Он тебе не нравится?
Это, конечно, был очень трудный вопрос для Лютца. До сих пор он явно не задумывался об этом. И совсем не собирался об этом думать.
– Может, ещё и понравится. А ты за ним не бегай. Нечего бегать и заглядывать. Надо ждать, когда сам придёт. Если ты не будешь ждать, придёт ли к тебе русский сам, ты никогда не узнаешь, питает ли он к тебе интерес.
– Да я не собираюсь за него замуж. И не зови его маленьким русским. Его зовут Алик.
Лютц снова нырнул под капот машины, и до меня доносилось его бурчание, как будто он разговаривал больше с неполадкой в старом «мерседесе», чем со мной:
– Если хочешь знать, он малость чокнутый.
И это меня разозлило, потому что неправда.
Но в одном Лютц всё-таки прав: не надо ни за кем бегать. Если Алик до обеда не появится, я всегда успею заглянуть на двор вторсырья, не разбился ли он насмерть на каком-нибудь ржавом промышленном трупе. И я снова пошла к себе, и при этом у меня выскользнула одна фраза, она действительно прямо-таки выскользнула, совершенно ненамеренно. И я думаю, что Лютц её либо не услышал, либо счёл настолько нормальной, что даже не обратил на неё внимания. Я сказала:
– Пойду пока домой.
Там я поискала чего-нибудь почитать и почувствовала, как скука подняла надо мной свою отвратительную голову – устало и всё же в парализующей неотвратимости, когда в дверях появился Алик.
– Тебе надо работать? Ну, там, бухгалтерию вести и всё такое?
Он исходил из того, что я была здесь не ради удовольствия, а по делу. И я, застуканная на мелком вранье, сказала:
– Вообще-то да. А ты чего хотел?
– Ничего, просто так зашёл, посмотреть.
– Что посмотреть?
– Что ты делаешь. Но ты же ничего не делаешь.
Я предложила ему какао и сказала:
– Вообще-то я уже закончила свою работу. Можно и замутить что-нибудь. Не знаю что.
– Можно пойти на пляж, – сказал Алик. – Позагорать.
– Что за пляж? – спросила я и снова представила себе пляж в Майами, где сейчас как раз загорают мама и Хейко. И почувствовала болезненный укол, когда подумала, что Джеффри точно не лежит сейчас под солнцем. Я на мгновение представила его себе, увидела ужасную панику в его лице, его немой крик. Я попыталась стряхнуть это видение, но Алик всё же заметил на моём лице растерянность.
– Что? Ты не хочешь на пляж?
– Хочу, но про какой пляж ты говоришь?
– Ну, это наш приватный пляж. – И он принялся доставать из холодильника йогурт, сыр и две бутылки воды и складывать это в пластиковый пакет. И взял стаканы из подвесного шкафчика. – А полотенца у вас есть?
Я пошла в ванную и вернулась с двумя полотенцами для душа.
– Очень хорошо, – отозвался Алик, уже направляясь к двери.
Я пошла за ним по двору, он свернул налево, и я побежала за ним к воде. Он взял у меня полотенца, расстелил их на траве, замусоренной асфальтовой крошкой, камешками, ржавыми винтами и обломками, которые он аккуратно собрал и выбросил в кусты. Потом стянул майку и сел на полотенце.
– Иди сюда, – позвал он, и я села рядом с ним.
Какое-то время мы сидели и смотрели на канал Рейн-Герне, который, как мне казалось, вот-вот взорвётся, так было жарко. Мы молчали и время от времени отпивали по глотку воды, потом Алик стянул джинсы и в трусах пошёл к воде.
– Но ты же не купаться? – спросила я.
– А почему нет? Для чего тогда здесь море?
– С каких это пор Дуйсбург у нас стал приморским городом?
– Всегда был, – сказал Алик и бросился в воду. Проплыл несколько метров и крикнул: – Давай сюда, тут здорово!
– Вот уж спасибо, – смеясь ответила я, завидуя его свободе. Съела немного сыра и смотрела, как он плавает в небольшом портовом заливе у канала. Он был уже не маленький мальчик, но ещё и не юный мужчина. Что-то среднее, промежуточное существо. Волосы его блестели на солнце. А я ещё даже не разделась. Для Алика всё было по-настоящему: он был на пляже и плавал в море. Я же сидела на полотенце, подтянув к себе колени, и всё ещё не включилась в его игру. При этом я сторонилась скорее себя, чем его.
Он вышел из воды и отряхнулся по-собачьи.
– Чёрт возьми, море сегодня солёное, – сказал он, взял полотенце и принялся растирать им волосы.
– Как так вышло, что ты русский, а выглядишь как араб? – спросила я.
– Моя мать из русских немцев, а отец из тунисских арабов. Имя у меня русское, а фамилия тунисская. Алик Чериф, – сказал он и сел на мокрое полотенце. – Но вообще-то Малик.
– Так как же всё-таки, Алик или Малик?
– Да я сам не знаю точно.
– Как это можно не знать, как тебя зовут?
Алик подёргал правым указательным пальцем у себя в ухе. То ли вода попала, то ли от смущения. Потом объяснил мне то странное обстоятельство, что его зовут одновременно Алик и Малик. Когда он родился, его мать Катарина хотела, чтобы он носил русское имя: Алик – это сокращение от Александр. Но его тунисский отец, консервативного склада, не поддался на такую идею, непонятную в его мусульманском мире. Сын. Первенец. Наследник и вообще. И тогда Катарина предложила записать его в свидетельстве о рождении Маликом. Это арабское имя и означает «владыка». Предложение понравилось молодому отцу Амину. В качестве ответной услуги Катарина настояла, чтобы в повседневности его звали Аликом. Это был умный ход, потому что таким образом за ним утвердилось русское имя. Кто же будет заглядывать в его свидетельство о рождении. Все знакомые звали его Аликом. Он и представлялся этим именем. Единственный в мире человек, кто упрямо называл его Малик, был его отец, а другие ещё и пытались его поправлять. Когда он называл Алика Маликом, как правило, следовал вопрос: «Разве он не знает имени собственного сына?» Тогда как никто не знал его лучше Амина Черифа, проклинавшего тот день, когда он сугубо из тщеславия настоял на записи «Малик» в метрике. Катарина Чериф выиграла по всем статьям. Я тут же взяла сторону этой женщины.
Алик Чериф не только из-за своего очаровательного русско-тунисского имени был самым странным и в то же время самым нормальным человеком, какой мне до сих пор встречался. Он соединял в себе русскую, североафриканскую и немецкую части, то есть представлял собой крутой образец ядрёной смеси менталитетов, а вёл себя при этом настолько естественно и неброско, что очаровал меня и тем и другим. Он рассказывал, как у него дома отец и мать постоянно перетягивают канат, находя в сыне признаки своего происхождения, и это им более-менее удаётся, потому что Алик обладал уже своей особенной идентичностью. Он вполне ясно для своего возраста отдавал себе отчёт: «Мне не пробиться в жизни ни как русскому, ни как тунисцу. Но как Алик Чериф я обязательно кем-то стану».
У него не было друзей, потому что он не чувствовал своей принадлежности к какой-то страте. Это, пожалуй, и было причиной того, что он предпочитал работать на свалке вторсырья, где ему никто не мешал и никто его не судил. Он накопил уже массу знаний, и работа его мечты была «инженер по вторсырью», если таковая профессия вообще существовала. Он рассказывал о металлах и машинах, при помощи которых можно отделять эти металлы. Ничто не привлекало его так, как тема повторного использования. Когда он заметил, что я впадаю в сонливость, он спросил:
– А ты как?
– Что я «как»?
– Ну, сама-то откуда? Почему тебя здесь не было раньше? И что ты вообще делаешь?
И я рассказала ему всю историю. Про маму, Хейко и Джеффри, которого я дразнила креветкой. Про нашу жизнь в Ханвальде, и это безмерно интересовало Алика, потому что это было недалеко, километрах в шестидесяти отсюда, но разыгрывалось будто в другой вселенной. Я рассказала ему про свои кражи, про подлости Хейко и про мою школьную катастрофу, за которую Алик меня осудил. Сам он был отличным учеником, если верить ему на слово. Он первый в своей семье получит высшее образование. Потом он спросил, почему я провожу каникулы в Мейдерихе, а не в Майами.
Вообще-то у меня не было желания рассказывать, а кроме того, я не хотела произвести на него плохое впечатление, и я пробормотала что-то насчёт ссоры и что иногда лучше разлучаться со своими. Но Алик был слишком умный, чтобы повестись на такое. Если человек ещё ни разу не был у своего отца, а теперь вдруг приехал на полтора месяца, этому должны быть железные причины.
– Что случилось-то? Такое уж плохое?
И тогда я рассказала ему про вечер, на котором я едва не погубила своего полубрата. Я рассказала всё в точности так, как оно было. Вместе с проклятым грилем и бассейном и изображением тупых взрослых гостей. Я рассказала, как на лужайку приплясал Джеффри с факелами, как Хейко высмеял меня перед всеми гостями, как я вертела в руках бутылку с поджигом и потом просто нажала на неё. Я сказала, что виновата, навсегда виновата. И что они уже не знали, что со мной делать. Как мать отвезла меня на вокзал, а сама оттуда сразу уехала в аэропорт. Как будто сама их поездка в Америку была в первую очередь бегством от меня. От этого чудовища-ребёнка. Бежать, бежать без оглядки.
– И вот поэтому я здесь. Ещё на пять с половиной недель.
Алик с задумчивым видом выедал йогурт.
– Ну? Что ты обо всём этом думаешь? – спросила я.
Я настраивала себя на то, что он меня осудит. Как я и заслуживала.
Он не спросил ни «почему», ни «что теперь», и за это я была ему благодарна. Он не сказал и того, что, мол, Джеффри это заслужил, ведь бедный пацан действительно не заслужил ничего такого. Через некоторое время он произнёс:
– Ты смотри-ка, ведь во всём этом есть и хорошая сторона.
– Да неужели?
– Ну, ты благодаря этому очутилась здесь! А не натвори ты такого, сейчас торчала бы где-нибудь в Майами-Бич. Ты бы упустила практически лучший уголок на всём белом свете. И мы бы никогда не познакомились.
Это была несомненно верная и для меня совершенно новая мысль. Ещё несколько часов назад я не желала ничего так сильно, как очутиться где угодно, только не здесь. И вот теперь эта ситуация внезапно обрела ценность. Теперь я знала Бич-Мейдерих, я знала Алика Черифа, и я не могла бы утверждать, что мне в этом хоть что-то не нравится.
Кроме того, я познакомилась с Лютцем, Клаусом, Ахимом и Октопусом. Я рассказывала Алику о встрече с этими людьми, а он лежал на животе, помахивая в воздухе ступнями. И походил при этом на маленького мальчика, которому читают сказку.
После того как Лютц представил меня остальным здешним мужчинам как дочку Картона, под таким прозвищем у них значился Рональд, Ахим не преминул угостить всё местное общество. Это означало пиво и дорнкаат для него самого, для Октопуса и Лютца, воду для моего отца и фанту для меня. Фанту Клаус наливал из бутылки, которая, похоже, простояла в пивной вечность, и к ней ни разу не притрагивалась рука человека. Правда, этикетка фанты многократно менялась со времени создания бутылки. Углекислого газа в ней тоже не было.
Октопус и Лютц заподозрили моего отца в том, что у него, поди-ка, есть другие тайные дети. Клаус спросил меня, что я думаю об отце, вот так прямо, без обиняков, и я ответила, что нахожу его довольно приятным человеком, причём сказала честно, но это вызвало у завсегдатаев «Пивной сходки Рози» взрыв веселья.
Рональд спросил, есть ли что-нибудь в меню, и это привело Клауса в смущение, потому что он и меню-то не мог поначалу найти. Пошёл, наконец, на кухню, вернулся через несколько минут и сообщил, что есть фрикадельки. И картофельный салат. Мы заказали, и он снова ушёл на кухню. Теперь оставался там подольше. Мы должны были потерпеть.
– Десять минут, – сказал Лютц.
– Я ставлю на шестнадцать, – сказал Ахим.
– Не меньше семнадцати, – сделал ставку Октопус. – Может, ему там придётся ещё ждать.
– Это точно, – подтвердил Рональд Папен. – Думаю, восемнадцать.
Потом каждый выложил на стойку по купюре в пять евро, и Ахим назвал вслух время начала отсчёта.
– Они всегда так делают, – сказал Алик в этом месте моего рассказа. – Устраивают спор на каждую ерунду.
В данном случае речь шла о том, сколько времени понадобится Клаусу, чтобы съездить на своём велосипеде до ближайшего киоска с картошкой фри, закупить там фрикадельки и картофельный салат, вернуться назад, примкнуть велосипед, пройти через заднюю дверь на кухню и разложить фрикадельки и картофельный салат по тарелкам.
Прошло ровно восемнадцать минут, и Клаус выбежал из кухни с двумя тарелками и воскликнул:
– Два раза фрикадельки с картофельным салатом для Картона и барышни.
Он поставил тарелки, и Ахим сказал:
– Восемнадцать, как я и говорил. Я рад, господа.
– Ты говорил шестнадцать, – сказал Лютц.
– Не говорил.
– Но и восемнадцать не говорил, – проворчал Октопус.
– Как раз восемнадцать и сказал.
Октопус повернулся ко мне и объявил:
– Вот пусть барышня рассудит. Кто что говорил?
Я выступила судьёй спора и констатировала, что на восемнадцать ставил Папен. Я сказала буквально следующее:
– «Восемнадцать» сказал мой папа.
То есть я произнесла это вслух. Впервые в жизни. В «Пивной сходке Рози». Поначалу до меня это даже не дошло, но я заметила растерянную улыбку Рональда Папена. Возможно, причина была и в том, что Ахим не оказал сопротивления, а собрал все купюры и передвинул к отцу. Одна даже угодила в картофельный салат.
– А о чём был спор? – спросил ни о чём не подозревающий Клаус.
– О возрасте Ким. А Картону-то лучше знать, – соврал Октопус, который потом ещё уверял всех, что принадлежит к старинному роду балтийской аристократии. Кто даст ему сотенную, тому он покажет фамильный герб, который в виде татуировки якобы увековечен на его левой ягодице. И потом даже немного обиделся, что компания проявила так мало интереса к его родословной. Это был очень весёлый вечер.
– Октопус крутой, – сказал Алик, когда я закончила свой рассказ.
– Ты его знаешь?
– Я тут всех знаю. Лютцу помогаю иногда в его мастерской, прибираюсь и так, сподручным. Попутно учусь кое-чему. А ты знаешь, почему Октопуса так зовут? – Он перевернулся на спину и зажмурился на солнце.
О проекте
О подписке