Зото разбудил меня, объявив, что я порядочно проспал и что обед уже приготовлен. Я наспех оделся и пошел к моим кузинам, которые ожидали меня в трапезной. Их глаза еще ласкали меня; девушки, казалось, больше были заняты воспоминаниями прошедшей ночи, чем пиром, который для них приготовили. Когда обед был закончен, Зото уселся рядом с нами и так продолжал рассказ о своих приключениях:
Мне шел седьмой год, когда отец мой примкнул к банде Мональди, и я отлично помню, как мою мать, меня и двоих моих братьев отправили в тюрьму. Однако все это было только для видимости, ибо отец мой не забывал делиться своими заработками со служителями Фемиды, которые легко дали себя убедить, что мы с отцом никак не были связаны. Начальник сбиров во время нашего заключения ревностно занимался нами и даже сократил нам срок пребывания в неволе.
Мать моя, выйдя на свободу, была с великим почтением встречена не только всеми своими соседками, но и всеми обитателями квартала, ибо на юге Италии разбойники – такие же народные герои, как контрабандисты в Испании. Частица всеобщего уважения пала также и на нас: в особенности меня считали принцем сорванцов на нашей улице.
Между тем Мональди погиб во время одной из вылазок, и мой отец, возглавив банду, пожелал блеснуть каким-нибудь великолепным подвигом. Он устроил засаду по дороге в Салерно, намереваясь заманить в нее конвой, охранявший транспорт денег, высланных вице-королем Сицилии[58]. Предприятие увенчалось успехом, но отец мой был ранен мушкетной пулей в крестец и не мог уже больше заниматься своим ремеслом. Минута, когда он прощался с товарищами, была несказанно трогательной. Смею вас уверить, что несколько разбойников громко рыдали, чему я с трудом бы поверил, если бы раз в жизни сам не плакал горько, заколов кинжалом мою любовницу, о чем я вам позднее расскажу.
Банда не могла долго просуществовать без вожака: несколько бандитов сбежало в Тоскану, где их повесили; остальные же соединились с Теста-Лунгой, который тогда начинал приобретать некоторую известность в Сицилии. Мой отец пересек пролив и отправился в Мессину, где попросил убежища у августинцев в монастыре Дель Монте. Он отдал монахам награбленные деньги, публично покаялся и поселился близ паперти монастырского храма, а прогулки ему позволено было совершать по этой смиренной обители. Монахи давали ему супу, за остальными же блюдами он посылал в соседний трактир; кроме того, орденский цирюльник ухаживал за его ранами.
Полагаю, что отец должен был часто присылать нам деньги, ибо в нашем доме царило изобилие. Мать моя участвовала во всех забавах карнавала, а в Великий пост устраивала нам «презепио», или «ясли», – ящик с куклами, сахарными дворцами, игрушками и тому подобными безделками, в роскоши которых жители Неаполитанского королевства вечно стараются превзойти друг друга. У тетки Лунардо тоже был такой ящик с куклами, но далеко не столь роскошный.
Матушка моя, насколько я помню, была удивительно добра, и мы частенько видели, как она плачет, думая, должно быть, об опасностях, на которые обрекает себя ее супруг; но вскоре, однако, ее слезы высыхали, когда она, назло сестре или соседкам, появлялась в каком-нибудь новом наряде или с новой драгоценностью. Впрочем, радость от роскошных «яслей», которые она нам подарила, была последней радостью, испытанной ею. Не знаю отчего, она простудилась, занемогла, и воспаление легких в несколько дней свело ее в могилу.
После ее кончины мы не знали бы, как нам быть, если бы смотритель тюрьмы не взял нас к себе. Мы пробыли у него несколько дней, после чего нас отдали в опеку некоему погонщику мулов. Он провез нас через Калабрию и на четырнадцатый день привез в Мессину. Отец мой знал уже о смерти жены, он принял нас растроганно, велел постлать нам циновки рядом со своими и представил монахам, которые приняли нас в число малолетних служек.
Итак, мы прислуживали во время обедни, обрезали фитили у свеч, зажигали лампы, а весь остаток дня бездельничали на улице, точно так же как и в Беневенто. Похлебав супу, присланного нам монахами, и получив от отца по одному таро на каштаны и бублики, мы шли проводить время в гавани и возвращались лишь поздно ночью. Словом, на свете не было уличных мальчишек счастливее нас, но, увы, случай, о котором я и сейчас еще не могу говорить без ярости, решил всю мою судьбу.
Однажды в воскресенье, как раз перед самой вечерней, я прибежал к церкви с целой кучей каштанов, которые купил себе и братьям, и начал оделять их любимым лакомством. В это время к церкви подкатил роскошный экипаж, запряженный шестеркой лошадей, перед которым бежала пара незапряженных лошадей той же масти, – роскошество, которое мне доводилось видеть только в Сицилии. Дверцу отворили, и вперед вышел дворянин, так называемый браччьеро, подавая руку красивой даме; за ними вышел священник и, наконец, прехорошенький мальчуган моих лет, облаченный в венгерку, – это был наряд, который тогда обыкновенно носили дети богачей.
Венгерка голубого бархата, расшитая золотом и отороченная соболями, ниспадала ему ниже колен и прикрывала голенища его желтых сафьяновых сапожек. На голове у него был колпачок, также голубого бархата, опушенный соболями и украшенный султаном из жемчужин, который свисал ему на плечо. На нем был пояс из золотых шнурков и желудей, а у пояса висел маленький палаш, украшенный драгоценными камнями. Наконец, в руках у него был молитвенник в золотом переплете.
Увидя столь прекрасное платье на мальчишке моих лет, я пришел в такой восторг, что, сам не зная, что творю, приблизился к мальчугану и подарил ему два каштана, которые держал в руке; однако негодник, вместо того чтобы поблагодарить меня за любезность, изо всех сил стукнул меня молитвенником по носу. Он чуть не выбил мне заодно и левый глаз, царапина едва не разодрала мне ноздрю, и в единый миг я залился кровью. Мне кажется, что я слышал, как маленький барчук начал пронзительно визжать, но я не помню этого ясно, ибо упал в обморок. Придя в себя, я увидел, что нахожусь в монастырском саду, у колодца, окруженный отцом и братьями, которые обмывали мне лицо и старались остановить кровотечение.
Когда я, окровавленный, еще лежал так, мы увидели маленького барчука с тем дворянином, который первый вышел из кареты, – они явились вместе со священником и двумя лакеями, из коих один нес пук розог. Дворянин кратко сообщил, что принцесса де Рокка Фиорита приказала, чтобы меня выдрали до крови за то, что я решился напугать ее и ее маленького Принчипино. Лакеи тут же взялись приводить приговор в исполнение.
Отец мой, боясь, чтобы монастырь не отказал ему в убежище, поначалу помалкивал, но, видя, что меня безжалостно терзают, не мог уже долее выдержать и, обращаясь к дворянину, сказал с глубоким негодованием:
– Прикажи, синьор, прекратить это мучительство или запомни, кстати, что я уже отправил на тот свет не одного из господ, что стоили десятка таких, как ты.
Дворянин почувствовал, вероятно, что слова эти весьма многозначительны, и приказал прекратить экзекуцию, но, когда я лежал еще на земле, Принчипино подбежал и ткнул мне ногой в лицо, говоря:
– Managia la tua facia de banditu.[59]
Это последнее оскорбление переполнило чашу моей ярости. Могу сказать, что с этого мгновения я перестал быть ребенком или, вернее, с тех пор уже не вкушал ни одной из радостей этого возраста и долго потом не мог хладнокровно глядеть на человека в богатом платье.
Без сомнения, мстительность именно и является первородным грехом нашего отечества, ибо, хотя мне было тогда всего лишь восемь лет, я денно и нощно думал только о том, как наказать Принчипино. Не раз я пробуждался ото сна, мечтая, что держу его за волосы и осыпаю ударами, а наяву все время обдумывал, как можно отомстить ему издалека (ибо предвидел, что мне не позволят приблизиться к нему) и, утолив свою ярость, тут же пуститься наутек. Наконец я решил, что запущу ему в лицо камень, ведь я был очень ловок; тем временем, однако, чтобы получше набить руку, целые дни швырял камни в цель.
Однажды отец спросил меня о причине, по которой я с такой страстью предаюсь этому новому развлечению. Я отвечал, что собираюсь разбить в кровь личико Принчипино, а потом убежать и стать разбойником. Отец сделал вид, что мне нисколько не верит, однако по его улыбке я заметил, что он одобряет мое намерение. Наконец пришло воскресенье – вожделенный день моей мести. Когда карета подъехала и я увидел выходящих из нее, я смутился, но вскоре вновь набрался храбрости. Мой маленький недруг заметил меня в толпе и показал мне язык. Я держал камень в руке, швырнул его – и Принчипино упал навзничь.
Я тут же бросился бежать и остановился лишь на другом конце города. Потом я встретил знакомого трубочиста, который спросил меня, куда я иду. Я рассказал ему все мое приключение, и он проводил меня к своему хозяину. Тому как раз нужны были мальчики; он не знал, где их искать для такого противного ремесла, и поэтому охотно меня взял. Он ручался, что никто меня не узнает, так как сажа зачернит лицо, и что лазанье по крышам и трубам есть уменье порою чрезвычайно полезное. Он был прав: впоследствии я не раз бывал обязан жизнью ловкости, приобретенной в те времена.
Поначалу дым и запах сажи сильно мне докучали, но, к счастью, я был в возрасте, в котором можно привыкнуть ко всему. Уже в течение шести месяцев я занимался новым ремеслом, когда со мной приключилась следующая история.
Я был на крыше и прислушивался, из какого дымохода донесется до меня зов моего мастера, когда мне показалось, что я слышу голос в соседней трубе. Я спустился как можно быстрей, но под крышей обнаружил, что дымоход разветвляется в две противоположные стороны. Мне следовало позвать еще раз, но я не сделал этого и легкомысленно начал пролезать через первое попавшееся отверстие. Соскользнув по дымоходу, я очутился в богатой комнате, и первое, что я увидел, был мой Принчипино, в сорочке, играющий в мяч.
Хотя маленький глупец, наверно, уже часто видел в своей жизни трубочистов, на этот раз, однако, он принял меня за дьявола. Пал на колени, молитвенно сложил руки и начал умолять, чтобы я не уносил его с собой, клянясь мне, что будет хорошим. Быть может, я дал бы себя смягчить этими обещаниями, но у меня в руке была метелка для чистки труб – соблазн применить ее был слишком силен, тем более что хотя я уже отомстил за удар молитвенником и в известной мере за розги, но тут мне вспомнилась минута, когда Принчипино ткнул меня ногой в лицо, говоря: «Managia la tua facia de banditu». А ведь когда дело касается мести, всякий неаполитанец склонен скорее передать, чем недодать.
Итак, я вырвал пук розог из метлы, разорвал сорочку Принчипино и, заголив ему спину, начал здорово его хлестать; однако удивительное дело: мальчишка от страха даже не пискнул.
Когда я решил, что с него хватит, то отер лицо и сказал:
– Ciucio maledetto, io no zuno lu diavolu, io zuno lu piciolu banditu delli Augustini.[60]
Тут к Принчипино мгновенно вернулся голос, и он начал вопить, зовя на помощь. Разумеется, я не стал дожидаться, пока кто-нибудь войдет, и ускользнул той же дорогой, какой и пришел.
Я оказался на крыше, услышал еще раз голос мастера, но не счел нужным отвечать. Пустился с одной крыши на другую, добежал до крыши какой-то конюшни, перед которой стоял воз с сеном, спрыгнул на воз, с воза на землю и что было духу понесся в монастырь августинцев. Там я все рассказал отцу, который слушал меня с величайшим интересом, после чего сказал:
– Zoto, Zoto! Gia vegio che tu sarai banditu![61]
А потом, обращаясь к какому-то незнакомцу, который стоял рядом с ним, молвил:
– Padron Lettereo, prendete lo chiutosto vui.[62]
Леттерео – это христианское имя, употребительное в Мессине. Происходит оно от некоего письма, которое Пречистая Дева якобы написала обитателям этого города, поставив на нем следующую дату: «Год 1452 от рождения Моего Сына». Жители Мессины чтят это письмо не меньше, чем неаполитанцы – кровь святого Януария. Я объясняю вам эту подробность, ибо полтора года спустя я возносил к Мадонне делла Леттера молитву, которая, как я полагал, будет последней в моей жизни.
Падрон Леттерео был капитаном вооруженной пинки – плоскодонного парусного суденышка, предназначенного якобы для ловли кораллов, на самом же деле этот достойный мореход занимался контрабандой и даже разбоем, когда обстоятельства благоприятствовали этому. Правда, это не часто с ним случалось, ибо, не имея пушек, он вынужден был ограничиваться тем, что грабил корабли, севшие на мель у безлюдных побережий.
Обо всем этом отлично знали в Мессине, но Леттерео возил контрабанду для богатейших купцов города, таможенники тоже наживались на этом; с другой стороны, не было тайной, что падрон большой молодец по части поножовщины, и это его качество предостерегало тех, кто, быть может, жаждал вмешаться в его дела.
Папаша Леттерео отличался незабываемой внешностью, самый его рост и широкие плечи достаточно выделяли его в толпе, тем более что вся его фигура настолько точно соответствовала роду его занятий, что люди пугливые не могли смотреть на него без некоторого внутреннего содрогания. Его сильно загорелое лицо еще подчернил заряд пушечного пороху; кроме того, он покрыл свою опаленную кожу разными удивительными рисунками.
У матросов на Средиземном море есть обычай накалывать себе на плечах и на груди цифры, кресты, кораблики и прочие тому подобные украшения. Леттерео в этом смысле превосходил всех. На одной щеке он наколол себе Мадонну, на другой – распятье, однако можно было видеть лишь верхушки этих картинок, ибо прочее закрывала густая бородища, которой никогда не касалась бритва и которую только ножницы удерживали в известных границах. Прибавьте к этому огромные золотые серьги в ушах, красный колпак, пояс того же цвета, кафтан без рукавов, короткие матросские штаны, руки, голые до локтей, и ноги, обнаженные до колен, и полные карманы золота!
Ходили слухи, что смолоду он имел большой успех у женщин самого высшего круга, но теперь он был только возлюбленным женщин своего сословия и кошмаром их мужей.
О проекте
О подписке