У бабушки был один из самых красивых камней на всем кладбище; дед собственноручно его выбрал в карьере напротив усадьбы. Я всегда оборачивалась, чтобы оглядеть его и убедиться, что все в порядке. Передняя сторона была шероховатой, из-под бучарды[30], тогда как остальные три сохранили натуральную поверхность.
– Я выбрал местный гранит, потому что он светло-красного цвета, но становится багряным, когда намокает, – говаривал дедушка. – Я часто прихожу сюда во время дождя.
Элиас выбил и надпись. Одними прописными.
– Capitalis monumentalis. Такой же шрифт, как на постаменте колонны Траяна в Риме, – сказал он. – Лучший из когда-либо созданных. Непревзойденная ясность. Никогда не выйдет из моды.
Также камень украшал узор: солнечный диск с расходящимися лучами, частично скрытый треугольником.
– Это пирамида, – объяснил дед.
– А закат?
Мне пришлось толкнуть дедушку. Он стоял, так крепко задумавшись, будто памятник перед ним превратился в мудреный Розеттский камень.
– Это восход, – поправил он меня.
Треугольник и круг напоминали замочную скважину. Может, надгробие на самом деле было дверью? Я украдкой поглядывала на ключ, висевший у деда на шее, о котором тот никогда ничего не рассказывал.
– Здорово, что бабушка лежит так близко, да? – сказала я однажды.
– Не очень-то близко, – откликнулся дедушка.
– Она не здесь похоронена?
Элиас заинтересовался гравием на тропинке, и выражение его лица сделалось такое, будто совесть его нечиста.
– В некотором смысле она здесь лежит. Но в некотором, так сказать, смысле здесь одиноко покоится герр Дубовицкий.
Он улыбнулся. Плохие зубы делали улыбку немного зловещей. Мне на миг подумалось, что речь о любовнике бабушки и о том, что дед его порешил.
Мы продолжили прогулку. Я непроизвольно читала имя за именем, куда падал взгляд. Мы были на кладбище, полном мертвых людей, оконченных жизней, и тем не менее меня не покидало чувство, что я нахожусь в месте, свидетельствующем вечность. Будто камни сами по себе были проводниками бессмертия. Или надписи. Взорвись хоть атомная бомба, буквы на этих плитах останутся неизменны. Постоянство знаков. Смерть и письмо. Забытье и память. Письмо на камне противится забвению. Письмо на камне сродни победе над смертью.
Может, за этим люди и пишут? Вопреки?
Может, поэтому я сижу и пишу это – у самого аэропорта, чуть не в транзитном зале – хотя мне бы следовало схватить чемодан и ринуться прочь? Потому что я должна уберечь мою невероятную находку от забвения. Вновь: письмо против смерти.
Если и стоит к чему-то стремиться, то к невозможному.
Я живу в голубой комнате – комнате в так называемом морском стиле. Стены увешаны изображениями парусников. Вполне уместно. За окном мне видны современные суда. Они парят в воздухе. Они наводят меня на мысли о дедушке, о кораблях в кронах деревьев. О том, что даже после взрыва торпеды можно спастись.
Воспоминания о дедушке возвращают меня в исходную точку. Возвращают серьезность, какой мне давно не доводилось испытывать. От той иронии, какой я раньше так лихо орудовала, и в профессии тоже, не осталось и следа. Всему нужно учиться заново. Стоит придвинуть стул к письменному столу, как я снова сижу за партой в первом классе.
Кроткий монах и переписчик Джованни, сегодня наиболее известный как автор самой красивой копии латинского перевода Ветхого Завета Святого Иеронима, которое хранится в старейшей библиотеке Флоренции, однажды держал путь в один монастырь в Северной Африке и заблудился в пустыне. Повинуясь божественному наитию, и со всей искусностью на какую был способен, он начертил букву D на песке, а затем повалился с ног от жажды и изнеможения. Пейзаж тотчас же начал меняться. Перед ним возникла дивная долина с небольшим прудом. Пруд обрамляли деревья. В воздухе порхали какаду и дневные бабочки. Монах доковылял до дастархана, уставленного дюшесом и блюдами, полными дыни и джекфрута.
Прежде чем выучить буквы, я изучала другие знаки. И это из-за дедова интереса к камням и к эстетике смерти – настоящей Саккары. Дома в гостиной Элиаса Йенсена на полке хранились книги со множеством рисунков. То есть я думала, что это были рисунки. Я считала их книжками-картинками. Мне было невдомек, что это фотографии, детали обелисков и стен храмов или гробниц. Я видела только, что эти страницы кишели человеческими существами, животными, птицами и растениями. Я могла часами лежать и перерисовывать эти стилизованные изображения из книг: сокола, пастушеский посох, рыбу, корзину, кораблик. Изобилие знаков в дедовой библиотеке взывало ко мне, и не объяснишь, как. Если не сказать больше: знаки напоминали мне нечто, и ничуть не менее завораживающее – искры зажигалки дяди Исаака.
Я хотела быть той, кто собирает искры.
– Это письмо древних египтян, – сказал однажды дедушка, когда я, засунув в рот рубиново-красную карамельку, выводила жука-скарабея.
Письмо? В это было невозможно поверить; я не видела связи между вереницами букв в газете, которую дед только что отложил, и тем, что я видела перед собой. Это письмо карабкалось и трепыхалось, оно было живое.
В тот же день мне преподали мой первый урок иероглифики. Знак, изображающий сову, мог означать птицу сову, а мог и звук «m»; цветущий тростник был и тростником, и звуком «і». Иные знаки отвечали за две, а то и за три буквы.
– Вот это, – дед указал на жука, которого я раскрашивала, – это знак, который обозначает комбинацию трех согласных, «hpr», и в то же время глагол «становиться».
Я, конечно, поняла из его слов немного, но уши навострила и принялась слушать со всем вниманием. Дедушка тем временем разошелся. Он был и возбужден, и говорил складно, он мог подолгу говорить всякий раз, когда речь заходила о Древнем Египте. Усадив меня на колени, он листал книги с рисунками, объяснял мне – как можно проще, – что правила орфографии древнеегипетского письма обескураживающе просты; самое важное, чтобы вышло красиво. Знаки группировались в квадраты. Так, чтобы иероглифы смотрели читающему в лицо.
– Погляди на эти, Сесилиа. Обрати внимание, что египетский гриф, означающий «а», обращен клювом к двери.
Не раз и не два я думала, что эти знания пришлись очень кстати, когда я начала работать в сфере рекламы.
Иными словами, я была хорошо подготовлена ко встрече с рисунками фрекен в первом классе. Когда я видела утку в воздухе, то всегда думала: знак полетел! – точнее знак для звука «ra». Я привыкла к письму, которое рычало, мычало, жужжало и пахло выпечкой – в Древнем Египте хлеб обозначал звук «t». Фрекен только поощряла во мне ту восприимчивость, которую я уже выработала к первому классу. Даже сегодня я могу обратить взгляд на букву и внезапно услышать кваканье или звуки рожка, уловить запах булочек и начищенной латуни, ощутить вкус меда и кардамона, почувствовать, как ладони касаются кроличьей шерстки.
Стоит столкнуться с одной из двадцати девяти букв, и вот уже во мне роятся страннейшие образы.
Может, я явилась в этот мир с дефектом мозговых извилин? Однажды я проснулась посреди ночи от какого-то звука. В комнате было темным-темно, не видно ни зги. Но я ясно слышала шорох от соприкосновения карандаша с бумагой. Мой возлюбленный сидел на постели и писал. Я ощущала его присутствие.
Наутро я упомянула этот эпизод. Он сказал, что его посетила идея сделать запись в дневнике. Он протянул мне свою маленькую черную книжку. Я с удивлением обнаружила, что слова на странице были легко читаемыми, а почерк – одни заглавные буквы – идеальным, как печатный. Я все думала об этом впоследствии. Он мог безупречно писать в темноте.
Я прочла следующий пассаж:
«За каждым человеком по пятам следует эльф по имени Грацилис. Задача его играть на арфе, когда он видит, что у любви есть шанс. Такие случаи редки, однако стоит ему заиграть, и в том, кто услышит звуки струн, зародится ни с чем не сравнимое желание».
– Дневник? К чему ты это написал?
– К тому, что когда я впервые увидел твое лицо в снегу, то почувствовал, как мышца с внутренней стороны бедра сократилась и послала разряд через все тело.
– Но Грацилис? – я хмыкнула. – Этакое имечко, откуда ты его взял?
Мое непонимание его смутило.
– Эта мышца называется musculus gracilis, и она весьма надежный инструмент, – ответил он.
Я по-прежнему больше дивилась его дару писать в темноте, чем занятной идее про мышцу. Возможно, это и было началом конца. Следовало бы понять, что моя неуемная страсть к письму способна привести к роковым заблуждениям, полностью меня ослепить.
Дедушка много знал о Египте. Когда он ходил стюардом по Внутреннему Средиземноморью, корабли нередко причаливали в Александрийском порту; трюмы нагружали хлопком для последующей отправки в Марсель. Семнадцатилетним парнем Элиас впервые услышал о том, что археолог Говард Картер обнаружил гробницу Тутанхамона. Ему стало любопытно, и с тех пор каждый раз по прибытии в Александрию он на день отправлялся в Каир. Он до того увлекся древнеегипетской культурой, что при случае взял отпуск и остался в Египте на несколько месяцев.
– Я думал, что сбежал с каменоломни, – сказал он, – да только угодил в каменоломню поболе.
Тогда же он посетил и Долину Царей и был свидетелем тому, как последние сокровища выносились из гробницы Тутанхамона в пустое хранилище поблизости, где их временно реставрировали перед доставкой в Каир, где многие сенсационные находки уже были выставлены. Элиас одним глазком видел и самого Картера, но его не в пример больше впечатлила модель лодки, которую поднимали ученые, – изящно расписанный корпус с мачтой, искусно выполненной оснасткой и всем, что полагается. Суденышко было полностью готово везти фараона по загробной жизни. Со временем я поняла, что свой корабельный проект дед, должно быть, задумал именно тогда.
Элиас действительно много знал о Египте, но не был охвачен той свойственной некоторым людям «египтоманией» – мистическим суеверием, подпитанным кое-как усвоенным чтением о пирамидах. Он не был и фантазером, который тоскует по давно ушедшим временам или думает, что норвежцу под силу с лету понять чужую, да еще и древнюю, цивилизацию. Элиас Йенсен по природе своей был скромен. Обладая кругозором, который внушил бы уважение и специалисту, сам он рассматривал свои знания исключительно как утоленное любопытство. Приобщение к древнеегипетской культуре непосредственным образом сказалось лишь на одной сфере его жизни: на его работе камнетесом.
К тому же он будоражил фантазию внучки. Дедушка рассказывал мне о фараонах – и энтузиазм ему не мешал – беспристрастно и рассудительно. Он говорил о Джосере и Ментухотепе, о величественном Карнакском храме и храмах в скале Абу-Симбел. Когда я однажды поскользнулась на камнях утеса напротив дома и сильно ободрала предплечье, он поведал мне о мумиях. Обрабатывая рану, он прочел небольшую лекцию о технике бальзамирования. Мне казалось, что все это было ужасно противно – подумать только, бальзамировать целых семьдесят дней! – но я внимательно слушала, пока дед промывал рану, накладывал мазь и заматывал руку бинтом по всем правилам египетского искусства.
Думала ли я тогда о возможностях? О том, что эти знания пригодятся мне в будущем?
Дедовские познания о любимой географической области сказывались и на том, что он подавал к столу. Особенная охота приготовить что-нибудь эдакое одолевала деда по средам и субботам, потому что в эти дни мы слушали «Голос Норвегии»[31]. Я листала полные иероглифов книги и искала, что бы такое нарисовать, пока дед стоял у плиты в окружении невероятных продуктов вроде нута или баклажанов. Когда в начале популярной радиопередачи «Почтовый ящик» играли «Валдрес-марш»[32] и диктор зачитывал приветы капитанам, офицерам и экипажу тех или иных кораблей, возникало особое настроение праздника – звучали названия, которым дед иногда кивал в такт, явно узнавая. А когда передача подходила к концу, на столе появлялись необычные кушанья вроде запеченной рыбы, начиненной грецкими орехами, овощных пюре или лимонного цыпленка с салатом, всех названий и не упомнишь.
– Вот такое Средиземноморье на вкус, – говаривал дедушка.
Я тем временем рисовала быка, глаз или сердце. Всего лишь иероглифы, но они жили. Пусть из незатейливых черточек, но бык излучал силу. Глаз смотрел на меня. Сердце билось.
Я размышляю об этом с тех самых пор. Возможно, походы на кладбище так меня волновали именно из-за письма. Все эти люди, имена, которые мы с дедом читали на плитах, все они были мертвы. И мертвы по сию пору. Письмо, может, и продолжает жить, да только оно просто напоминание. Мне врезалась в память одна эпитафия, «Ушел от нас ты так внезапно». Гром среди ясного неба – и вжух, тебя уже нет. Письмо здесь бессильно.
Думаю, именно на кладбище мне впервые подумалось: письмо не должно просто напоминать о жизни. Я мечтала о том письме, что дает жизнь. «Се, творю все новое». Дедушка ошибался. Человек пишет не потому, что смертен. Человек пишет потому, что хочет жить. Хочет больше всего на свете.
Может, тогда все и началось – в возрасте семи лет? Я поймала большого жука и заставила его пройти по крышке банки красной краски, а затем пересадила на белый листок бумаги. Я долго глядела на диковинные красные точки, которые оставлял жук, пересекая лист по диагонали. Красный след. Живое письмо. Знаки, твердящие «быть», «быть», «быть».
Однажды вечером, когда я осталась ночевать у деда и он пересказал мне историю любви женщины-фараона Хатшепсут и зодчего Сененмута, я задала вопрос о бабушке. Как он догадался, что она его суженая?
– Мне был знак, – ответил дед.
Я спросила, какой. Сначала он не хотел отвечать. Сказал, мол, все получают разные знаки.
Я баловалась с ключиком, который дед носил на шее. Зубцы напоминали «Е». Может, дедушка тоже нашел букву среди сора, как я когда-то нашла «А»?
Наконец он сдался. Рассказал, почему выбрал бабушку. Когда Элиас был моряком, через год после начала их отношений, они с Эльзой сильно повздорили в день перед отплытием. Это тяготило его день и ночь всю дорогу по Внутреннему Средиземноморью. Но когда он две недели спустя сошел на берег в Александрии, Эльза стояла на причале и ждала его. Она проделала путь до самого Египта, чтобы все стало на свои места. Ей было невмоготу дожидаться его в неопределенности.
– Это, – сказал дед, – это и был мой знак. Она преодолела целый континент.
Я размышляла об этом, пока не уснула. Размышляла и потом. Мне всегда казалось, что это должно случиться скорее, что это нужно заметить сразу, как отметину на лбу, как знак, который говорит: да, ты искал именно меня.
Встретив Софуса, я поймала себя на том, что осматриваю его тело. Заглядываю под мышку, будто ожидаю увидеть там «С».
Жизнь дедушки в Фивах подготовила меня к приключениям, но в первом классе буквы все равно меня смущали. Горизонт ширился с такой скоростью, что голова шла кругом. Одолев алфавит, я начала задаваться вопросом, есть ли у меня что-то общее с родителями, которые вели беседы в гостиной, сидя каждый на своем стуле. Может, я другое существо? Я писала «о» и видела, что оно было не кругом, не стагнацией. Я писала «о» и замечала, что прихожу в движение; я писала три «о» подряд и видела три колеса, узнавала локомотив, я была локомотивом – я делала то, что велела основа слова: двигалась прочь. Я была на пути наружу.
Может, до той поры я жила в раю. Может, буквы были сродни грехопадению. Особенно «Й» представляла собой водораздел. Мы не знали, что бы нарисовать. Даже фрекен ничего не придумала. Один полусонный оболтус предложил слово «йолка». Я сочла это за поражение. Подняв руку, я заявила, что мы могли бы нарисовать череп Йорика. Я много о нем знала, дедушка рассказывал мне о Шекспире, стоя на кухне и глядя в окошко на раскидистый дуб, мое тайное прибежище – Quercus robur на латыни.
Одноклассники уставились на меня так, будто я была дурее остолопа, предложившего нарисовать «йолку». Фрекен предотвратила конфликт, объявив, что изобразит «йо-йо». На следующий день над доской красовался новый плакат, с «Й», «й» и чудесным рисунком игрушки на шнурке. Все были довольны, негодовала одна я. Даже сегодня, думая об этом, я раздражаюсь: письмо тогда сделалось развлечением, утратило глубокий смысл.
Меня сразу потянуло к «Й» – так же непреодолимо, как и к латинской «Q». Может, потому что обе буквы казались такими бесполезными. «Q», Quercus robur, была моей любимицей. Дубовые ветви на все четыре стороны. Дерево, для карабканья, для сидения и размышления. Когда меня спрашивали, кто я по знаку, я всегда в шутку отвечала: «Q». Позднее я обнаружила, что «Q» напоминает сперматозоид и что он парадоксальным образом мог меня оплодотворить, осеменить этими ненормальными идеями, от которых мне предстояло страдать до конца жизни. Я никогда не набивала татуировку, но сделай я ее, это была бы «Q» на внутренней стороне бедра.
Перевернешь «Q» вниз головой – особенно изящно написанный «Q», как в шрифте Mrs. Eaves, – и увидишь яблоко, с черенком и маленьким листиком. «Q» для меня есть сам плод с древа познания. Недолго думая, я вытянулась на цыпочках и сорвала его. Слово «акробат» пришло из греческого и означает человека, который ходит на кончиках пальцев. Им я и хотела быть: шрифтовым акробатом.
О проекте
О подписке