Она была мила, наивна. Она была совершенным ребенком по развитию. Эта детскость не могла не умилять его. Но у него был ясный идеал женщины, светской женщины самого высокого класса – Татьяна из VIII главы.
И он надеялся воспитать жену. Поднять ее до этого идеала.
Он был влюблен, но трезв. Он писал Кривцову, приятелю молодости, с которым ему не было надобности хитрить:
«Все, что бы ты мог сказать мне в пользу холостой жизни и противу женитьбы, все уже мною передумано. Я хладнокровно взвесил выгоды и невыгоды состояния, мною избираемого. Молодость моя прошла шумно и бесплодно. До сих пор я жил иначе, как обыкновенно живут. Счастья мне не было. Счастье можно найти лишь на проторенных дорогах. Мне за 30 лет. В тридцать лет люди обыкновенно женятся – я поступаю как люди и, вероятно, не буду в том раскаиваться. К тому же я женюсь без упоения, без ребяческого очарования. Будущность является мне не в розах, но в строгой наготе своей. Горести не удивят меня: они входят в мои домашние расчеты. Всякая радость будет мне неожиданностию. У меня сегодня сплин – прерываю письмо мое, чтобы тебе не передать моей тоски; тебе и своей довольно».
Это было написано перед свадьбой.
Конечно, он был влюблен. Но женился он не без трезвого расчета.
Та огромная задача, которая уже в конце двадцатых годов брезжила перед ним, требовала иных условий жизни. Он вспоминал жизнь Карамзина, к которой прикоснулся в лицейские годы. Жизнь Карамзина-летописца, тихий уютный дом. Жизнь устроенная и спокойная. Заботливая, понимающая жена. В этом доме, в этом покое свершал Карамзин свой подвижнический труд.
Ему, Пушкину, нужен был покой. Для свершения своего труда.
Он многое предусмотрел. Он не предусмотрел только ее заурядности.
Екатерина Андреевна Карамзина была женщиной незаурядной. Она понимала – кто ее муж.
Наталья Николаевна Пушкина была женщиной заурядной. Вряд ли она поняла когда-нибудь по-настоящеему, с кем свела ее судьба.
Слишком разным был масштаб. Не умственный, бог с ним! – душевный. Пушкин более всего нуждался в понимании. И этого-то понимания он не видел и от людей куда более умных, чем его жена.
Ему нужны были единомышленники.
Ближе всего по уму и возможностям стоял к нему Вяземский. Летом 1831 года их близость кончилась. Остался дружеский тон в письмах. Остались общие литературные демарши в печати. Некоторые общие идеи. Но появились внутри отчетливая неприязнь и недоверие.
4 сентября Пушкин узнал о взятии Варшавы. На другой день он прислал Россет «Бородинскую годовщину».
Еще в августе он написал «Клеветникам России». Он читал эти стихи императору, императрице и наследнику. Августейшее семейство было довольно.
Оба стихотворения совпадали не только по главному смыслу, но и по словам.
Пятого был молебен во дворцовой церкви. Пушкин присутствовал.
После молебна Николай подозвал Пушкина, поблагодарил за присланную «Бородинскую годовщину», сказал, что стихи превосходны.
До того как появиться в печати – отдельной брошюрой – вместе с «Клеветниками России» и «Старой песней» Жуковского, «Бородинская годовщина» пошла в списках и вызвала восторг.
Но не у всех.
В письме от 11 сентября Вяземский писал Пушкину из Москвы:
«Дмитриеву минуло вчера 71… Вчера утром приходит к нему шинельный поэт и, вынимая из-за пазухи тетрадь, поздравляет его; Дмитриев, занятый мыслью о дне своего рождения, спрашивает его: а почему вы узнали? – Шинельный поэт заминается и наконец говорит: признаться, вчера в газетах прочел. Дело в том, что он поздравлял с Варшавою и приносил оду Паскевичу. Прощай… Надписывая адрес на письме к тебе, мне всегда хочется сказать:
Спросить в Лицее, в Пантеоне».
Шинельными поэтами называли самодеятельных стихотворцев, которые в надежде на мзду подносили важным лицам свои сочинения.
В письме Пушкин, написавший «Бородинскую годовщину», недвусмысленно ставился рядом с тем графоманом, который поднес свои вирши на ту же тему его высокопревосходительству Ивану Ивановичу Дмитриеву.
Вяземский выразил свое презрение к позиции Пушкина достаточно ясно. И упоминание о Лицее не случайно. Намек крайне прозрачный – кем ты был в молодости и кем стал теперь.
В записной книжке Вяземский отвел душу:
«Вот воспевайте правительство за такие меры, если у вас колена чешутся и непременно надобно вам ползать с лирою в руках… Будь у нас гласность печати, никогда Жуковский не подумал бы, Пушкин не осмелился бы воспевать победы Паскевича».
В том же письме от 11 сентября Вяземский под не очень благовидным предлогом отказывается издавать вместе с Пушкиным журнал, разрешение на который поэт надеялся получить.
Пушкин не простил Вяземскому этого письма.
Они не простили друг другу сентябрь 1831 года.
Вяземский в своем негодовании был не одинок. Литератор Н. А. Мельгунов писал в декабре 1831 года С. П. Шевыреву, близко знавшему Пушкина:
«Мне досадно, что ты хвалишь Пушкина за последние его вирши. Он мне так огадился, как человек, что я потерял к нему уважение, даже как к поэту. Ибо одно с другим неразлучно. Я не говорю о Пушкине, творце “Годунова” и пр., – то был другой Пушкин, то был поэт, подававший великие надежды и старавшийся оправдать их. Теперешний же Пушкин есть человек, остановившийся на половине своего поприща и который, вместо того, чтобы смотреть прямо в лицо Аполлону, оглядывается по сторонам и ищет других божеств, для принесения им в жертву своего дара. Упал, упал Пушкин, и, признаюся, мне весьма жаль этого. О, честолюбие и сластолюбие».
Мельгунов был прав в одном – Пушкин действительно перестал смотреть в лицо Аполлону.
Страшно читать эти слова, написанные порядочным и неглупым человеком.
Страшно видеть, как самые разные силы объединились в осуждении Пушкина.
Все – друзья и враги – понимали, что с ним что-то происходит, что он меняется.
Но враги – во всяком случае Булгарин – лучше поняли смысл этих перемен.
«“Полтава” не имела успеха. Вероятно, она и не стоила его; но я был избалован приемом, оказанным моим прежним, гораздо слабейшим произведениям; к тому ж это сочинение совсем оригинальное, а мы из того и бьемся».
Так начинался отрывок из большой статьи «Опровержение на критики», который Пушкин напечатал в 1831 году в альманахе «Денница». Статья была написана в 1830-м. Целиком он ее печатать не стал.
А опровергать было что. С 1830 года его травили.
Он написал послание «Вельможе». Поводом был старый князь Юсупов, темой – XVIII век, со всеми его мудрствованиями и бурями, потрясшими мир. В одном двустишии он очертил суть английского парламента, весьма его занимавшего. В нескольких строчках – беспечность и крах королевской Франции. Тоже предмет немаловажный.
Он написал философско-исторический трактат в прекрасных стихах. Его обвинили в лакействе.
Николай Полевой в «Новом Живописце общества и литературы» напечатал «Утро в кабинете знатного барина». Знатный барин (читай – Юсупов) беседует со своим секретарем Подлецовым.
«КНЯЗЬ. …Скажи, что у тебя смешного?
ПОДЛЕЦОВ. Вот листок какой-то печатный; кажется, стихи Вашему Сиятельству.
КНЯЗЬ (взглянув). Как! Стихи мне? А! Это того стихотворца… Что он врет там?
ПОДЛЕЦОВ. Да что-то много. Стихотворец хвалит вас; говорит, что вы мудрец: умеете наслаждаться жизнью, покровительствуете искусствам, ездили в какую-то землю только затем, чтобы взглянуть на хорошеньких женщин; что вы пили кофе с Вольтером и играли в шашки с каким-то Бомарше…
КНЯЗЬ. Нет? Так он недаром у меня обедал… А стихотворцу скажи, что по четвергам я приглашаю его всегда обедать у себя. Только не слишком вежливо обходись с ним; ведь эти люди забывчивы; их надобно держать в черном теле…»
Его обвиняли в том, что он стихами выклянчивает себе право обедать у вельмож. Ни больше, ни меньше.
В том же 1830 году в «Московском телеграфе» появилась пародия на «Собрание насекомых», обвинявшая его и его друзей в подражательстве и подписанная – Обезьянин. Намек на его наружность.
«Вестник Европы» напечатал две подписи «К портрету Хлопушкина».
I
Младой певец Фактыдурая!
Хвала тебе, Евгений наш, хвала!
Ты, глупой скуки яд по капле выпивая,
Неопытным сердцам наделал много б зла…
Но, к счастью, ты велик… на малые дела.
II
О, гений гениев! неслыханное чудо!
Стишки ты пишешь хоть куда.
Да только вот беда:
Ты чувствуешь и мыслишь очень худо!
Хвала тебе, Евгений наш, хвала,
Великий человек на малые дела!
В 1831 году появились такие стихи:
И Пушкин стал нам скучен,
И Пушкин надоел:
И стих его не звучен,
И гении охладел.
«Бориса Годунова»
Он выпустил в народ:
Убогая обнова –
Увы! – на новый год!
Всех превзошел Булгарин.
В № 30 «Северной пчелы» за 1830 год в фельетоне «Анекдот» Пушкин характеризовался следующим образом:
«Француз, служащий усерднее Бахусу и Плутусу, нежели Музам, который в своих сочинениях не обнаружил ни одной высокой мысли, ни одного возвышенного чувства, ни одной полезной истины, у которого сердце холодное и немое существо, как устрица; а голова род побрякушки, набитой гремучими рифмами, где не зародилась ни одна идея; который, подобно исступленным в басне Пильпая, бросающим камни в небеса, бросает рифмами во все священное, чванится перед чернью вольнодумством, а тишком ползает у ног сильных, чтоб позволили ему нарядиться в шитый кафтан; который марает белые листы на продажу, чтоб спустить деньги на крапленых листах, и у которого господствующее чувство – суетность».
Через несколько дней Булгарин напечатал рецензию на только что вышедшую главу VII «Онегина».
«Мы сперва подумали, что это мистификация, просто шутка или пародия, и не прежде уверились, что эта глава VII есть произведение Сочинителя Руслана и Людмилы, пока книгопродавцы нас не убедили в этом. Эта глава VII, два маленькие печатные листика – испещрена такими стихами и балагурством, что в сравнении с ними даже Евгений Вельский кажется чем-то похожим на дело. Ни одной мысли в этой водянистой VII главе, ни одного чувствования, ни одной картины, достойной воззрения. Совершенное падение…»
И далее патриот Булгарин сокрушается, что Пушкин, ездивший перед тем в армию Паскевича, не счел возможным воспеть победы русского оружия, снова выпустил в свет «бледного, слабого» Онегина. Это был прямой донос.
Но этого еще мало. За издевательским разбором стихов последовал такой пассаж:
«Подъезжают к Москве. Тут Автор забывает о Тане и вспоминает о незабвенном 1812 годе. Внимание читателя напрягается; он готов простить Поэту все прежнее пустословие за несколько высоких порывов… Читатель ожидает восторга при воззрении на Кремль, на древние главы храмов Божиих; думает, что ему укажут славные памятники сего Славянского Рима – не тут-то было. Вот в каком виде представляется Москва воображению нашего Поэта:
Прощай, свидетель падшей (?) славы (??????)».
Это было неожиданно даже со стороны Булгарина. Ведь из соседних стихов безошибочно явствовало, что речь идет о падшей славе Наполеона, коей Москва была свидетелем. Но Фаддей Венедиктович пошел на подтасовку, для которой слова «наглая» или «бесстыдная» – бледны. Он надеялся, что многие читатели, и в том числе генерал-адъютант Бенкендорф, ограничатся сведениями из его рецензии, и Пушкин будет обвинен в надругательстве над святыней. Это была иллюстрация к фразе из «Анекдота»: «бросает рифмами во все священное».
Однако в данном случае Булгарин пошел несколько дальше, чем следовало. Бенкендорф был статьей доволен. Но император вознегодовал. Он приказал Бенкендорфу сделать Булгарину внушение и даже заговорил о возможном закрытии «Северной пчелы».
Это заступничество, разумеется, сыграло роль в расцвете иллюзий следующего 1831 года.
Между тем в октябре 1830 года Булгарин напечатал в 12 томе собрания своих сочинений, которое выходило в то время, повесть «Предок и потомок». В повести этой стольник царя Алексея Михайловича некто Свистушкин проспал в замороженном состоянии двести лет и проснулся в XIX веке. Проснувшись, он стал искать своих потомков и нашел поэта Никандра Семеновича Свистушкина, автора двух сочинений – «Воры» и «Жиды» (то есть «Братья Разбойники» и «Цыганы»). Что же слышит он о своем потомке?
«Ваш потомок и его товарищи, право, в существе, добрые ребята и вовсе не опасны. Винные пары и угар от самолюбия перевернули мозг в их голове, и тщеславие заглушило все другие чувствования. Они сами не знают, чего хотят и что делают! Вопят противу всего в чаду винного упоения; помахивают деревянными кинжалами и грозят бумажными перунами негодования, а на деле лижут прах ног каждого сильного, из одной надежды получить что-либо, и ради обеда прославляют в посланиях блистательных шутов».
Наконец, увидев потомка, предок приходит в ужас:
«Какой это потомок мой? Это маленькое зубастое и когтистое животное, не человек, а обезьяна!»
Здесь политический донос замыкался издевательством над внешностью Пушкина. Обыгрывался его небольшой рост, белые зубы и длинные ногти. «Не человек, а обезьяна!»
Этой биологической ненависти было свое вполне логическое объяснение.
«Северная пчела» была очень популярна. Романы Булгарина раскупались и читались с упоением средним читателем. К его мнению публика прислушивалась. В провинции он был просто оракулом.
Единственным, кто мог ему противостоять, был Пушкин. И дело было не только в тщеславии или денежной выгоде. Булгарин был гением пошлости. Пошлость как форму существования он проповедовал со страстью. Эта идея была ему дорога. Потому все, что делал Пушкин, было ему враждебно как разрушение его идеи.
Была борьба за публику. И была борьба за влияние на правительство. Булгарин представлял Бенкендорфа в литературе. Пушкин делал ставку на Николая. «Стансы» и «Друзьям» были тому доказательством. Равно как и его устные речи, доходившие до Булгарина.
Влияние Пушкина могло оказаться сильнее булгаринского. Политическая подоплека пасквилей была вызвана именно этим. Булгарин хотел внушить недоверие к Пушкину.
В 1830 и 1831 годах враждебная Пушкину пресса точно с цепи сорвалась. И не случайно. Ибо становилось ясно, что из романтического поэта – в их представлении – он становился деятелем. Это было опасно.
Пушкин понимал серьезность ситуации. Погодин записал в дневник в январе 1830 года:
«Пушкин сердится ужасно, что на него напали все».
Надо было действовать.
И в 1831 году он напечатал в «Телескопе» две оглушительные статьи, в которых все расставил по местам – истинные «заслуги» Булгарина перед русской литературой, его дезертирство из русской армии и службу у Наполеона, его связи с полицией – все было сказано так, как мог сказать только Пушкин.
Получил свое и Греч.
На тот случай, если «Северная пчела» не уймется, было обещано продолжение.
Булгарин замолчал. Но вряд ли только от испуга. Он, надо сказать, был не из робкого десятка и обладал темпераментом кабана. Впав в ярость, он переставал соизмерять поступок с возможным результатом. Тут, очевидно, сыграли роль новые отношения Пушкина с императором летом 1831 года. И новое – официальное положение Пушкина.
Кабан кабаном, но тяжелой руки Николая Булгарин боялся.
Летом тридцать первого года Пушкин написал только одну крупную вещь в стихах – «Сказку о царе Салтане». Историю клеветы. Клеветы, сперва восторжествовавшей, а потом посрамленной.
Для реализации планов Пушкину нужна была сила.
Кроме проблематичной опоры на императора, нужно было опираться на силу собственную. Собственную силу могла дать популярность.
Он писал в черновом письме к Бенкендорфу в 1830 году:
«Могу сказать, что в последнее пятилетие царствования покойного государя я имел на все сословие литераторов гораздо более влияния, чем министерство, несмотря на неизмеримое неравенство средств».
Он писал правду. В двадцатые годы он был силен «мнением народным». Он был популярен.
Теперь той популярности не было. То, что он писал в последнее время, не вызывало восторга у читателей. То, что он собирался писать, тем более не могло этого восторга вызвать.
Однако менять свое направление он не мог. Он собирался писать то, что считал должным. Стало быть, разрыв мог только увеличиться.
Но он надеялся совершить невозможное. Ему нужно было быть сильным.
Сознавал ли он, на что идет? Подходил ли он для роли государственного человека? Не переоценил ли он свои возможности на поприще политическом?
Во-первых, он был поражающе умен. Иван Киреевский, незаурядный мыслитель, писал после знакомства:
«В Пушкине я нашел больше, чем ожидал. Такого мозгу, кажется, не вмещает ни один русский череп, по крайней мере ни один из ощупанных мною».
Во-вторых, он был умен умом универсальным. В том числе и государственным. Мицкевич, человек огромного масштаба, писал о своем друге:
«Когда он говорил о политике внешней или отечественной, можно было подумать, что это человек заматерелый в государственных делах и пропитанный ежедневным чтением парламентских дебатов».
Когда Пушкин умер, Мицкевич сказал, что смерть эта «нанесла опасный удар умственной жизни России».
Только теперь мы можем оценить в полной мере его правоту.
О проекте
О подписке