Конечно, ранее я слыхал о таких делах, о подобных богохульных демонических стигматах. Слышал о еретиках, утверждавших, будто Иисус Христос умер на Распятии. Что ж, человеческое безумие и злая воля не знают пределов. Мало им исторических свидетельств? Записей самих Апостолов? Неужто кто-нибудь, будучи в здравом уме, усомнился бы в силе Иисуса? Лишь люди, околдованные Зверем, могли поверить, будто наш Бог в унижении и отчаянии умер на Кресте, приговоренный ничего не значащими ублюдками! В конце концов, не просто так, милые мои, символом нашей веры остается сломанное распятие, означающее триумф духа над материей и триумф добродетели над злом. Конечно, мы чтим также и знак обычного распятия, чтобы выказать почтение нашему Господу, Который добровольно обрек Себя на муку.
И теперь уже неважно, были у ребенка истинные ли, еретические ли стигматы – или же просто болезнь крови либо кожи. Важным был лишь один-единственный факт: инквизитор Витус Майо не обеспокоился составить рапорт о подобном происшествии, начать следствие и известить епископа.
Отчего он поступил именно так? Что ж, у него будет вдоволь времени, чтобы нам это пояснить.
– Не беспокойся, Карл. Все уже хорошо. Вы с мамой поедете с нами в Хез-хезрон, и тебя осмотрят лекари епископа. Увидишь большой город и дворцы… – усмехнулся я.
Я спросил себя, какова будет судьба мальчика и его матери. Что ж, займутся ими теологи, экзорцисты и лекари. В худшем случае дойдет черед и до инквизиторов.
Может, Хельге и Карлу удастся пережить встречу с епископом, но я не слишком на это надеялся. Если на теле мальчика действительно появятся богохульные стигматы (что означает – в нем поселился демон), в лучшем случае он до конца жизни останется заключен в монастыре.
На миг я задумался над силой Зла, которое осмеливается проникать даже в тела невинных детей. Задумался также над превратностями судьбы, которая вынудила Верму Риксдорф заплатить за то, чтобы принести несчастье в дом собственной сестры и племянника.
И задумался я над этим со всею серьезностью.
– Теперь спи, – сказал и погладил мальчика по голове.
Когда я спустился, за кухонным столом сидели только Витус и Ноэль, вдова же Вознитц неспокойно металась у окна. Увидела меня и замерла.
– Все хорошо, – сказал ей успокаивающе. – Идите к ребенку.
Она почти взбежала по ступеням, а я подошел и уперся в столешницу и сказал:
– Витус Майо и Ноэль Помгард, я задерживаю вас до распоряжения Святого Официума. Вы обвиняетесь в укрывательстве свидетельств и подделке официальных протоколов. Отправитесь со мной к Его Преосвященству епископу Хез-хезрона, чтобы составить соответствующие признания перед полномочной комиссией Инквизиториума.
Ноэль Помгард даже не вздрогнул – я лишь заметил, как начали трястись его губы. А вот Майо отскочил к стене и положил ладонь на рукоять меча.
– Не ухудшай своего положения, Витус, – сказал я спокойно. – Отсюда уже некуда бежать.
Меч полностью вышел из ножен.
– Убьешь меня? – спросил я. – Сомневаюсь. А если даже и сумеешь – неужели думаешь, что скроешься от нас? Что в мире сыщется место, где мы тебя не найдем?
Он громко сглотнул, потом выпустил рукоять.
– Это все чепуха, – сказал громко. – Я все могу объяснить.
– О, конечно, – ответил я. – И ручаюсь, что у тебя будет такая возможность. Ноэль, забери у него меч и отдай мне свое оружие.
Помгард вскочил – быстро и охотно. В который раз я удивился наивной вере людей, которые хватаются за первую же соломинку и даже в котле, наполненном грешниками, уповают на то, что им достанется роль надсмотрщика.
– Потом позови городскую стражу, – приказал я ему. – Скажи, что я принимаю власть над этим, – глянул я на Витуса, – гнездом богохульной ереси.
– Конечно, ваше достоинство, – Ноэль едва не захлебывался собственными словами. – Я ничего не знал, поверьте мне. Я – никто, меня даже не было при…
– Ноэль, – сказал я ласково и успокаивающе усмехнулся. – Верь мне, никто тебя ни в чем не обвинит.
«Поскольку, сын мой, еще немного – и ты сам себя во всем обвинишь», – добавил мысленно.
Я знал, что допросы пройдут в Хезе. Вдова Вознитц вместе с сыном, священник и инквизиторы – все получили приказ немедленно выступать в Хез-хезрон, я же должен был проследить, чтобы путешествие прошло безопасно и чтобы, не дай бог, ни одна из овечек не погибла в дороге. Но не смог отказать себе в последнем разговоре с Витусом Майо. И не только из-за греховной моей любознательности, но также из чувства долга, требовавшего от меня собрать как можно больше сведений перед тем, как начать допросы в Хезе.
– Не объяснишь, отчего ты не написал рапорт?
Витус сидел на табурете, с руками, связанными за спиной. Был он старше меня и избалован бездеятельностью да благосостоянием, но я не намеревался рисковать. Не то чтобы хоть каким-то образом он мог мне угрожать. Это я не хотел нанести ему увечий, поскольку куда проще путешествовать со здоровым человеком.
– Я был обращен, – ответил он, глядя мне прямо в глаза.
– Ох, серьезные слова, Витус! А в какую веру, если позволено мне будет спросить?
– Веру в Иисуса Христа, – сказал он отчетливо.
– И почему же эта вера помешала тебе написать рапорт?
– Тогда бы вы обидели ребенка и его мать, – ответил он уверенно. – А у мальчика не только были свидетельствующие стигматы – он и говорил голосом Бога! И переживал страдания нашего Господа так, как сам Он некогда переживал их на Кресте. Ибо хворь его не для смерти, но для славы Божией!
– Говорил голосом Бога, – повторил я безо всякой иронии и насмешки. – И что же он такого говорил, Витус?
– Я был убит, копье пробило мой бок. Тем должен был дать вам искупление: моими страданием и смертью. Но тогда пришел Зверь, и вошел в мертвое тело, и рана на боку затянулась. Зверь сломал Распятие, сойдя с огнем и железом в руках. И вместо царства любви и мира наступила власть Зверя, – проговорил он, снова глядя мне прямо в глаза.
Я не отвел взгляд, а потом легонько кивнул.
– Витус, мой Витус. Ты и вправду уверовал, будто наш Господь мог умереть на Кресте? Позволить торжествовать язычникам и обречь своих верных на бесконечные преследования? Иисус до конца давал палачам шанс, до конца молил, чтобы пришли к нему, чтобы вкусили от плодов истинной веры. А когда остались слепы и глухи, сошел с Распятия, чтоб во Славе покарать их страданием. Вот единственная и истинная правда. Как ты мог поверить демону, говорившему устами несчастного ребенка? Ты, инквизитор?
– Я уверовал, – сказал он, не отводя взгляда, а в голосе его было некое непривычное достоинство, столь не сочетавшееся с тем Витусом, которого я знал по Академии. – Верую, что Господь наш умер в муках, дабы, пожертвовав Своею жизнью, омыть нас от греха. И вскоре восстанет из мертвых, а тот мальчик говорит устами Иисуса и скажет нам, что делать!
– Ты сошел с ума, Витус. – Я покачал головой, ибо не испытывал удовлетворения от того, что мой старый враг собственными словами вверг себя в такие бездны, как никто из инквизиторов прежде. – Сошел с ума или зачарован. Я буду за тебя молиться.
С внезапной презрительностью он рявкнул:
– Не нужно мне твоих молитв. Мой Бог – со мною!
– Тот, который умер? – рассмеялся я. – Как видно, не был он столь уж силен, если не сумел позаботиться даже о самом себе. Есть лишь один Бог, Витус, – тот, молитвам к которому нас учат. Не помнишь разве слов: «Мучим при Понтии Пилате, распят, сошел с распятия, во славе принес слово и меч своему народу»?[4]
– Он воскреснет, – сказал Майо с верой в голосе. Его глаза блестели безумием, и я знал, что не сумею его переубедить. Впрочем, это и не было моей задачей.
– Нет, – ответил я. – Зато ты осознаешь свои заблуждения…
Он покачал головой. Губы стиснуты, на лице – упрямство.
– Дай мне закончить, – поднял я руку. – Скажи мне, видел ли ты когда-нибудь плод кокоса? Коричневый, продолговатый, в твердой скорлупе, растет на юге…
Он кивнул, но явно не понимал, зачем я задаю такие вопросы и к чему веду.
– Внутри той твердой скорлупы – бесцветная жидкость, часто горькая, а то и гнилая. Но туземцы разрубают плод, выливают сок и очищают скорлупу. А потом вливают в нее вино либо воду и используют так, как мы – кубки, – я усмехнулся. – Ты – такой вот гнилой кокос, Витус. Но поверь мне, что наполним мы тебя родниковой водой чистой веры.
Витус вздрогнул, а в его глазах впервые мелькнул страх. Был он инквизитором, поэтому знал, что будет так, как говорю. Его прежние братья смиренно и с любовью растолкуют ему все ошибки, чтобы умирал, преисполненный славы Господней. С искренним сожалением, что некогда оступился и с презрением к себе когдатошнему – тому, кто сошел с прямой тропы веры. Немногое тогда останется от грешного тела, но мы спасем его душу, чтобы вечно могла радоваться у небесного престола Господня.
– Зачем ты делаешь это со мной, Мордимер? – спросил он горько после минуты молчания, но я все еще видел страх в его глазах. – Зачем ты вообще сюда приехал? Так сильно жаждешь отомстить за ошибки моей молодости? За ошибки, о которых и нынче жалею и за которые по сей день прошу прощения у Господа?
Я взглянул ему прямо в глаза.
– Моя собака, – сказал и увидел, что он не понимает или, скорее, не помнит, о чем говорю.
От этого сделалось еще больнее, поскольку выходило, что мое страдание – лишь ничего не значащий случай в его жизни.
– Я нашел бездомного пса, – продолжил я спокойно. – Лечил и откармливал. А ты нашел его и сжег, показывая нам, как следует подкладывать дрова, чтобы жертва не умерла слишком быстро.
В его глазах мелькнуло что-то вроде понимания.
– Ты сдурел, Мордимер? – спросил он тихо. – Думаешь о собаке из своего детства? Ты, который замучил или приказать убить людей больше, чем в силах вспомнить?
– Это крест, который несу я во славу Господа, – сказал я. – Но я никогда не убивал ради развлечения. Никогда не причинял страданий без должной причины. В чем провинился перед тобой тот пес, который любил меня, Витус? Ты завязал ему пасть веревкой, чтобы он не мог выть, но я видел, как он плачет, когда глядит на меня, не понимая, отчего я не спасаю его от боли.
Он дернулся к стене вместе со стулом, на котором сидел, но это было впустую. Я не собирался его бить, хотя когда-то лишь об этом и мечтал.
Я ухватился правой рукой за запястье левой, чтобы он не видел, как трясутся у меня руки.
– Это было так давно, – сказал Витус. – Словно в другой жизни.
– В саду своей памяти я ухаживаю за разными цветами. А размер наказания никогда не будет зависеть от времени, которое прошло после совершения преступления; не будет зависеть также и от позднейших поступков грешника.
– Преступления? – почти провыл он. – Это была всего лишь собака!
Я кивнул, поскольку и не думал, что он сумеет понять.
– Что ж, видимо, я невыносимо сентиментален, – ответил и вышел к страже, чтобы забрали его.
Я же знал, что теперь могу уже позабыть, а из сада моей памяти исчезнет мрачный цветок, который так долго там рос.
Верма Риксдорф вздрогнула, напуганная, когда увидела, что я сижу на ее постели в ее спальне. Я усмехнулся одними губами.
– Не нужно кричать. Я пришел лишь для короткого и совершенно приватного разговора.
– Я ведь заплатила вам, сколько хотели, – напомнила она негромко.
– Закрой дверь.
Выглядела она точно так же серенько и бесцветно, как и во время первой встречи. Серые редкие волосы были собраны в высокий узел. Я отметил, как дрожат ее плечи. Это хорошо. В обществе инквизитора люди не должны быть высокомерны и уверены в себе.
– Чем же я могу вам служить? – спросила она, и оказалось, что голос ее тоже дрожит.
– Информация, – ответил я. – Простая, ясная и честная информация.
Верма Риксдорф присела на табурет, осторожно, будто полагала, что вот-вот придется бежать отсюда сломя голову. Совершенно зря: во-первых, бежать ей было некуда, а во-вторых, я действительно не собирался ее обижать.
– Слушаю вас…
– Люди часто приходят ко мне за помощью, – сказал я. – Но редко хотят, чтобы я занялся инквизиторским расследованием. Особенно когда дело касается их родных. И знаешь почему, Верма?
Она покачала головой, все время глядя на носки изношенных ботов.
– Потому что инквизитор не должен отступать, столкнувшись с ересью. Независимо от того, кто его нанял. Ведь не нанимают пожарного, чтобы тот воспевал пожары, верно?
Она подняла взгляд, но по-прежнему не глядела мне в глаза – задержала его где-то на высоте пряжки моего пояса. Кулаки сжала так сильно, что побелели косточки пальцев.
– И знаешь, Верма, не только это удивило меня в задании, с которым ты ко мне пришла. Уже в Гевихте я понял, что местные инквизиторы не жаждут выяснять суть дела и вообще расследовать его. Совсем напротив: все желают спустить на тормозах. И было непонятно: то ли ты желала, чтобы я отправился в Гевихт пожар гасить, то ли – разжигать.
– Я не нарушила закон, – почти крикнула она. – Вы ничего не можете мне сделать!
– Это правда, – сказал я, хотя был это ответ лишь на первую половину ее утверждения. – Ты оказалась доброй христианкой, и твой донос послужил нашему Господу и нашей Церкви. Но не хочешь ли ты меня просветить? Не хочешь ли сказать мне, зачем донесла на сестру и племянника? Для следствия это не имеет ни малейшего значения, так что считай это частным любопытством инквизитора.
Теперь она подняла взгляд и смотрела прямо мне в лицо. Были у нее красивые зеленые глаза – единственная красивая черта в ее облике.
– А Писание не говорит ли случайно: «Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня»[5]? – спросила она, и мне не понравилась насмешка, которую я услыхал в ее голосе.
– Какую обиду она тебе причинила, а, Верма? – спросил я, игнорируя ее слова. – Чем заслужила такую судьбу?
– Забрала у меня суженого, родила ребенка… – выдавила она из себя наконец и вцепилась пальцами в край табурета. – А я была бесплодна, инквизитор. Поэтому мой муж волочился по борделям, называл меня бесплодной сукой. А у нее было все… у нее был ребенок… а женщина… женщина… – Так и не договорила – тяжело дышала, лицо ее превратилось в отвратительную маску. – …Женщина без ребенка – лишь насмешка…
Я покивал, потому что наконец понял. И то хорошо, что дело не в золотом колечке или оброненном в детстве ругательстве. Потому что и такие вещи люди умудряются запомнить, и по таким причинам порой доносят на своих родных в Инквизиториум.
Но в этом случае, слава Богу, даже грех зависти дал прекрасный урожай.
– Понимаете меня? Понимаете?
Я кивнул. Я понимал ее, а она, подобно всякому грешнику, искала именно понимания. Но это не означало, что я оставлю дело так, как оно завершилось. Коль была она орудием в руках Господа, Господь всегда найдет способ ей помочь. Я же – не намеревался.
– Спасибо за объяснение, Верма. И еще. Такой поступок, как твой, не должен остаться без награды. Может, сама того не желая, но ты все же остановила зло. Твоя семья, соседи, друзья будут горды, что, оказавшись перед лицом непростого выбора, ты сделала его в пользу принципов нашей веры и лояльности к Церкви, а не таких приземленных обстоятельств, как семейные связи. Благодарю тебя от имени Святого Официума.
Я встал и легко поклонился:
– До свидания, Верма Риккедорф. Добрых тебе снов.
– Зачем?! – вскрикнула она. – Зачем вы так со мной поступаете? Я была полезным орудием!
– Верно, – ответил я. – Но плачет ли землекоп над сломанной лопатой? Не та, так другая…
Я попрощался с ней вежливым кивком и ушел. Из спальни доносились лишь приглушенные рыдания, но я подозревал, что Верма Риксдорф жалеет не о своих ошибках – но лишь об их последствиях. О молчании узревших ее соседей, о вылитых на голову нечистотах, когда станет проходить под окнами, о плевках под ноги и негромких проклятиях. Вы и не знаете, милые мои, сколь велика боль от презрения, особенно когда еще недавно ты был уважаемым человеком. А женщина, которая выдала инквизиторам сестру и ее малого сына, не вызовет одобрения соседей. Конечно, печально, что наибольшей угрозой для доносящих нам остается возможность раскрытия их личности.
Что же, мир несовершенен; а как было бы славно, если б всякий уважающий себя человек полагал сотрудничество со Святым Официумом поводом для гордости…
Не мог я также сдержаться от чувства отвращения к вдове Риксдорф. Когда бы стремилась она к справедливости, наставленная святыми заповедями веры и ведомая набожной тревогой! Так ведь нет, жаждала лишь мести тому, кто перед ней совершенно не провинился. Была жалким червем, и я мог ее, словно червя, растоптать. Но знал: было бы это не просто неправильно с точки зрения закона (на что я, конечно, не слишком-то обращал внимание), но оказалось бы слишком большой милостью для нее.
Господь же сотворил меня, чтобы я расточал не милость – лишь справедливость. Что я и старался делать в меру своих возможностей, преисполненный покорностию и страхом Божьим.
О проекте
О подписке