Лейтенант Глухов посмотрел на часы: 20.00. Развод. Лицо у Глухова суровое, рыжие усики. Глухов раскрыл книгу информации о преступлениях в городе и произнес:
– Приготовьте служебные книжки. Циркуляр номер одиннадцать. Выборгское шоссе, в придорожной канаве обнаружен труп… Записывайте, записывайте, чтобы все подробности были. Проверю.
Старший сержант Зубков молчание не мог выдержать более двух минут. Он зашептал в ухо старшине Овчинникову:
– После смены на рыбалку? А? Крючки, червячки…
– Зубков! – загремел голос лейтенанта. – Записывайте приметы трупа: 30–35 лет, плотного телосложения, лоб высокий с залысинами, брови сросшиеся, глаза голубые, шапка-петушок черного цвета… – отчетливо, неторопливо диктовал лейтенант.
Кот серый в полоску гулял по проходам между столов, терся о сапоги. – Кис-кис, – зашептал Зубков, – хочешь рыбки? Лейтенант Глухов отложил книгу информации.
– Тема развода: задержание лиц, подозреваемых в совершении преступления. Должны знать назубок. Время поджимает, – и, отвернув рукав мундира, опять посмотрел на часы.
В оружейной комнате получали свои пистолеты и колодки с патронами. Зубков никак не мог извлечь патрон из колодки и кричал:
– Хоть зубами тащи, в медную его мать! Дежурный! Чем жо… за телефоном просиживать – дырки бы в колодках сверлом расточил.
– Тебе не угодишь, – заворчал черноусый и бритоголовый, как черкес, дежурный Хазин. – То у тебя маленькая дырка, то большая. Это, наверное, патрон у тебя к ночи распухает.
Хмурый Овчинников убрал снаряженный пистолет в кобуру, поправил завернувшийся клапан на кармане шинели. Сказал:
– Приснилось: оса в шею ужалила. А жжет, будто в самом деле… – И, морщась, потер толстую шею за воротником.
– Меньше пить надо, – заметил Зубков. – Ты же меры не знаешь. При таких запоях и не то еще причудится! Эх, старшина, старшина!
– И перчатки где-то посеял, – продолжал Овчинников.
Люди в форме вышли на улицу, стали расходиться по своим постам. Зубков и Овчинников – вместе. До охраняемого объекта им недалеко, минут пятнадцать.
Зубков говорил:
– Червяков купил у старика-ханыги – жирные, как сосиски, сам бы ел. Клев-то будет? Как думаешь?
– Будет. Только успевай вытаскивать, – пробурчал немногословный Овчинников.
Поворот. Фонарь. Вывеска. Подмигнула оловянными буквами РЫБА. До места десять шагов, в переулок.
Мутно-зеленый дом, отремонтированный. Резкий запах свежей нитрокраски. Вагончик с лесенкой. Рядом отсвечивали стеклами «Жигули». Шофер спал, прислонясь головой к стенке кабины. Дом заселен, окна веселые. На втором этаже, в обрамлении пышных штор – хрустальным каскадом – люстра.
– Живут! – восхитился Зубков. – Как в музее! Пошел я вчера…
Из темной подворотни появился плотный, коренастый мужчина в куртке, в шапке-петушок черного цвета. Руки обременены увесистыми тюками.
– Постой, – оборвал Овчинников напарника.
– Эй, трудяга, не тяжело нести? Покажи-ка паспорт.
Коренастый опустил тюки, полез в куртку. Рука выскочила обратно, грянул выстрел.
Овчинников схватился за шею и стал садиться. Пальцы, пытаясь удержать кровь, оделись в липкую, красную перчатку.
Второй выстрел последовал за первым, прервав Зубкова на полуслове. С дырой между бровей он уже ничего не мог сказать.
Третий выстрел прозвучал почти одновременно со вторым. Овчинников выдернул из кобуры пистолет и разрядил в темнеющую перед ним фигуру половину обоймы.
«Жигули» за спиной Овчинникова газанули и с бешеной скоростью понеслись по улице.
Утром лейтенант Глухов говорил перед заступавшим на службу нарядом:
– Мать вашу в парашу! Это называется – задержать преступника! Вчера тему развода объявлял. Перестреляли, как птенчиков. Взрослые мужики, пятнадцать лет стажа. Выполняли бы устав, не лежали бы сейчас – один в морге, другой – в госпитале. Записывайте: циркуляр номер двенадцать. Приметы преступника. Нет, трупа, то есть. 30–35 лет, плотного телосложения, коренастый, лоб высокий с залысинами, брови сросшиеся, на голове шапка-петушок черного цвета…
– Да это мы записывали, – заметил кто-то. – Что они, оживают каждый раз, что ли?..
– Разговоры! – крикнул Глухов. – Записывайте, записывайте. Чтоб все подробности были. У каждого проверю. Приметы второго преступника, скрывшегося на машине, не установлены.
Я ищу сержанта Кириллова. Но его нет. Сегодня строевой смотр. Объявлено: чтобы весь личный состав батальона в 8.00 стоял во дворе, стриженый, отутюженный, с сиянием бодрости в глазах. Чтобы все до одного прибыли под страхом расстрела! Где же Кириллов? Опаздывает? Появится с минуты на минуту? У нас с ним кой-какие счеты…
Серые милицейские шеренги во дворе. Шинель, портупея, кобура. Усы, носы. Сверху – непрестанный мокрый снег. Тает, течет, сырые рукава.
– А начальства-то, начальства! Как воронья! – ахает Бубнов, старший сержант, фуражка на затылке. – Может, комиссия из Москвы? – Бубнов возбужден. Подбородок-кактус, небритые колючки.
В начале строя возникает громадный, рыжий лев-майор в окружении свиты. Это новый командир батальона Трофимец. С ним два тощих, высоких капитана и зам по службе лейтенант Голяшкин, плоскотелый, колода с семенящими ножками.
Голяшкин, густо покраснев, кричит команду:
– Ры-ыв-няйсь! Сми-ррр-но! Равнение налево!
Трофимец рявкает
– Здравствуйте, товарищи милцнеры!
В ответ раздается нестройное, вялое:
– Ав ав ав, – и бессильно обрывается.
Трофимец из рыжего делается багровым – свирепое солнце над асфальтовой пустыней двора.
– Не батальон, а дохлятина какая-то! Мертвые кошки и то оживленней. Ну и служба у вас тут. Уж я вас закручу на все гайки. А ну еще раз:
– Здравствуйте, товарищи милцнеры!
Строй на этот раз отвечает более воодушевлено:
– Гав гав гав.
Бубнов тоже разевает рот, беззвучно, имитируя крик, как несчастная похмельная рыба, выброшенная на берег из пучины разгульной ночи.
Комбат Трофимец больше не пытается на свое мощное приветствие получить отзыв соответствующей строевой звучности.
– Да у вас батальон на ладан дышит, – обращается он к Голяшкину. – Не батальон, а кладбище. Какой-то хор мертвецов. Приказываю, лейтенант, в недельный срок провести с лич. составом служебные и строевые занятия. После чего я сам буду принимать зачеты по профессиональной подготовке. Кто не соответствует занимаемой должности советского милцнера, тык скызать, слуги народа – обходной лист в зубы, и прощай, Вася, Петя, Федя, или как там вас еще прозывают, сукиных сынов, разгильдяев, оболтусов, уродов в нашей здоровой семье братских республик! В народном хозяйстве повкалывайте, как папы карлы! От звонка до звонка! Это вам не на посту прохлаждаться, ковыряя в носу, да по телефону с бабенками языком трепать целые сутки – о стыковке на околоземной орбите договариваться!..
Теперь посмотрим внешний вид и готовность к службе. Командуйте, лейтенант.
Голяшкин, ни жив, ни мертв, осипшим задушенным голосом дает команду:
– Первая шеренга – два, вторая – один шаг вперед. Третья – на месте. Достать свистки, служебные книжки, расческу, носовой платок, удостоверение личности в развернутом виде.
– Хамлов, кинь свисток, когда тебя пройдут, – просит в первую шеренгу стоящий сзади сержант Давийло, тыча пальцем в спину тому, кто перед ним – плечистому старшине с кудреватым затылком.
– Боюсь, ах, боюсь! – трясется бочкообразная Мурина, – у меня голова неуставная.
Действительно: вместо форменного котелка с кокардой, что положено по уставу носить в межсезонье женщинам-милиционерам, у нее на голове задорно пламенеет собственноручно связанная на посту, мохнато-шерстяная, как у шотландских гвардейцев, красная шапка. Что будет с комбатом от такого зрелища – трудно предугадать.
Он, в сопровождении свиты, осмотрел первую шеренгу, движется по второй, грозным взглядом окидывая с кокарды до сапог каждого.
– Это что за явление природы? – возглашает Трофимец, не дойдя до меня двух метров. – Сколько лет в милиции – такого еще не видел! – Он смотрит в ноги Давийло.
Давийло стоит перед комбатом навытяжку, рука к козырьку. Вся его амуниция, казалось бы, в полном порядке: фуражка, шинель, служебная сумка на ремешке, штаны с лампасами. Но вот дальше, там, где кончаются, обтягивая икры, штаны-бриджи, открывается, как неожиданный рельеф местности, вид, лишенных сапог, волосато-голых давийловских лодыжек. Вместо сапог, этой грубой армейской казенщины, на ногах Давийлы – лаково блестящие бальные туфли с кокетливым бантиком-бабочкой.
У Трофимца щеки задергались в тике:
– Вы что, сержант, танец маленьких лебедей тут исполнять решили? – И гневно Голяшкину:
– Распустили людей, лейтенант! Не служба тут у вас, а театр оперы и балета. Так он в следующий раз вообще босиком придет запорожского гопака плясать. На гауптвахту, мерзавца! Чтоб я тут больше его не видел!.. А вам, лейтенант, строгий выговор!
Трофимец приказывает:
– Поворачивайте людей к стенке. Буду стрижку смотреть. Мы патлы им урежем.
Совсем озверев от вида заросших затылков, Трофимец ревет, как голодный лев в пустыне:
– Снять левый сапог, показать носки! Ну, если у кого неуставного цвета, красные, голубые, серо-малиновые в полоску! Живьем в землю тут посередине двора зарою!
Шеренги стоят, одноногие цапли, согнув левую в колене и вытянув напоказ ступню в сером уставном носке. Под мышкой сапог. Я тоже стою, смотрю украдкой в конец шеренги: не появился ли Кириллов.
Справа, бок в бок старшина Павлов. Форму – боготворит. Командование всегда его в образец ставит. Безукоризненное снаряжение. Сапоги – хоть на витрину. Выправка, солидность. Эта форма присуща Павлову, как кожа присуща телу. Его невозможно представить без нее. В форме представителя власти Павлов так внушителен, так величественно держит голову, что на его монолитных плечах вместо полосок старшины чудятся маршальские орлы. Эту форму Павлов считает наилучшей в мире. Бубнов про него рассказал случай: Павлов, важный, как индюк, при всех регалиях, остановил собственную жену, спешившую в магазин за продуктами (жена перебежала дорогу на красный свет семафора) и, не обращая внимания на ее возмущенные протесты, хладнокровно добился уплаты штрафа за нарушение правил дорожного движения. С тех пор Павлов один. И никто не видит его в иной одежде, кроме формы и в быту, и в гостях, и на прогулке.
Но где же Кириллов? Он мне позарез нужен. Не люблю быть в долгу. Пора рассчитаться…
Смотр кончился. Теперь нас повезут в автобусах в стрелковый тир.
– Целиться под восьмерку! Плавно нажимайте спусковой крючок. Плавно! Тогда попадание обеспечено, – поет зам по службе лейтенант Голяшкин. – На огневой рубеж шагом марш!
Мурина бледная, как сама смерть. Глаза во все лицо – два омута слепого ужаса.
– Ох, боюсь! Боюсь я! пистолет трясется в ее руке, как будто она держит жабу.
Из шеренги раздаются голоса:
– Первый к стрельбе готов. Второй готов. Пятый готов. Десятый.
– По мишеням огонь! – командует Голяшкин.
– Прекратить огонь! – вопит бешеным голосом Голяшкин. – Мурина, ты куда стреляешь?
Мурина поворачивается, ее глаза закрыты, лицо меловой статуи. Пистолет трясется в ее руке, как лихорадочный, и направлен прямо в грудь лейтенанту. У Голяшкина отвисает челюсть. Он хрипит:
– Мурина, брось пистолет. Брось сейчас же!
О проекте
О подписке