Читать книгу «Онтология трансгрессии. Г. В. Ф. Гегель и Ф. Ницше у истоков новой философской парадигмы (из истории метафизических учений)» онлайн полностью📖 — Вячеслава Фаритова — MyBook.
cover



В философии XX века такое понимание трансценденции представлено в учении К. Ясперса, в предложенном им концепте шифра. Шифр представляет собой «бытие границы как языка трансценденции»; то, что «открывает трансцендирующей экзистенции бытие в существовании»; «чистое самоприсутствие трансцендентности в имманентности»; «бытие, которое дает нам представление о трансценденции как присущей в настоящем».[9] Шифр – это существование как язык трансценденции. Но все существование так или иначе представляет собой язык (не лингвистический, который является только одним из видов языка, но множество разнохарактерных семиотических систем). Мы не имеем доступа к существованию, которое ничего бы не выражало и не сообщало, ничего бы не значило, не обладало бы значимостью и смыслом. И в большинстве случаев нашего повседневного бытия мы имеем дело с существованием, обладающим вполне определенным смыслом, фиксированным набором значений и фиксированной значимостью. Каждый предмет и каждое слово в горизонте повседневного обхождения имеют такое-то определенное значение и таким-то определенным образом соотнесены с другими предметами и словами.

Превращение существования в шифр предполагает операцию десемантизации: нейтрализацию уже существующей бытийносмысловой определенности. Слова и предметы должны быть предварительно лишены своего предметного значения, чтобы затем можно было осуществить придание им значения совершенно иного плана. Для начала необходимо изъять из слов и предметов их означаемые, чтобы существование превратилось в пустой знак, плавающее означающее. Затем этому освобожденному означающему придается новое означаемое – трансценденция. Но последнее не выражает ничего определенного и определимого, так как в противном случае это не трансценденция, а имманенция, область явлений, а не вещей в себе, если использовать кантовскую терминологию. Придание трансценденции какого-либо позитивного смысла приводит либо к гипостазированию того или иного аспекта существования, либо к устранению трансценденции в качестве трансценденции, к отказу от нее (последнее сделал Гегель в своей диалектике: трансцендентное для него лишь момент, который должен быть подвергнут снятию). Чтобы сохранить трансценденцию в качестве трансценденции, у нас есть только один путь, предложенный Кантом и продолженный Ясперсом: признать отсутствие у нее какой-либо позитивной определимости. Трансценденция может быть только тем, чего нет в нашем существовании, и единственный смысл ее может заключаться в обнаружении несамодостаточности этого существования. Трансценденция как означаемое есть фактически отсутствие означаемого, нулевое означаемое. Других вариантов здесь быть не может, если мы хотим вести речь именно о трансценденции.

На первый взгляд может показаться, что такой вывод приводит лишь к нигилизму, к тотальному обессмысливанию существования. Однако это не так. Хотя трансценденция и не дает никакого позитивно определимого смысла, но она позволяет нам освободиться от своей привязанности к конкретным дискурсам и от склонности придавать перспективам этих дискурсов абсолютную значимость. Трансценденция обнаруживает тот факт, что любая определенность нашего существования сконституирована дискурсивными практиками и потому не может быть абсолютным смыслом нашего бытия. Благодаря этому снимается фиксированная и замкнутая определенность дискурсов и существование становится открытым горизонтом, уходящим в бесконечность.

Философское мышление, таким образом, выходит за пределы любого предмета, направлено по ту сторону предмета, к тому, что не есть предмет – т. е. осуществляет трансценденцию той или иной предметности в ее фиксированной определенности. В этом смысле философия есть трансцендирующее мышление или метафизика, как говорит об этом Ясперс: «Можно сказать, философское объяснение достигает своей цели, когда вещь становится беспредметной, причем в двояком смысле, который заключается в том, что для позитивиста ничего не остается потому, что он не видит больше предмета, тогда как для философа благодаря этому возникает свет. В исчезновении предмета он, правда, не может охватить подлинное бытие, но может быть наполнен им».[10] Поскольку определенность любого предмета есть продукт того или иного дискурса, постольку философия как трансцендирующее мышление трансцендирует не только и не столько отдельный предмет, сколько сам дискурс, в рамках которого определенность данного предмета конституируется. В этом плане философская рефлексия деструктивна по отношению к любому частному дискурсу: она нейтрализует его определенность, раскрывая тем самым возможность иных конфигураций смысла и бытия.

Передать такой опыт в языке можно только посредством метафор. Философия «мыслит трансценденцию по аналогии с предстоящим ей в наглядной и логической данности мировым существованием. Само это мыслимое есть лишь символ, как язык, который теперь стал сообщим другому».[11] Такова специфика философской метафоры или «шифра».

Таким образом, смысл трансценденции заключается в нейтрализации имманентности, в нейтрализации дискурсивной определенности. Трансценденция не отсылает к какому-либо потустороннему бытию, она отсылает только к имманентности, к нашему же существованию. Но эта имманентность и это существование становятся преобразованными: они освобождаются от своей замкнутости и фиксированности, утрачивают свой принудительный характер. Если же мы попытаемся перенести акцент с преобразованной трансценденцией имманентности на саму трансценденцию как на обладающую позитивным содержанием, то получим лишь набор гипостазированных категорий. Последние, конечно, имеют то преимущество, что могут быть представлены в качестве абсолютных истин, обладание которыми дает власть и превосходство в пространстве дискурсов. Иметь и в трансценденции нечто позитивно определенное всегда удобнее и выгоднее для тех, кто в действительности привязан лишь к определенностям своего наличного бытия. Но такой подход, если оставить в стороне его чисто прагматическую и утилитарную направленность, является грубым вариантом «трансцендентизма», наивной и догматической метафизикой. Придавая трансценденции позитивную определенность, мы встаем на те заведомо ошибочные пути, которые подверг критике Кант, которые изживал в своей диалектике Гегель.

Таков антиномичный характер перспективы трансценденции в философском дискурсе. Либо мы встаем на путь гипостазирования и впадаем во все те апории и тупики, которые уже были исследованы и отброшены философией. Либо мы отказываемся от попыток нахождения какого-либо позитивного содержания в трансценденции и признаем, что, мысля трансценденцию, мы не мыслим ничего определенного, а подходим к тому, что ставит пределы нашим притязаниям на знание и обладание. Следует учитывать, что трансценденция как бытийно-смысловая перспектива (а не только как термин) не есть порождение собственно философского дискурса. Зачатки этой перспективы можно найти еще в мифических дискурсах, а наиболее полное ее оформление осуществляется в религиозном дискурсе. Именно в религии была сконституирована оппозиция имманентного и трансцендентного, земного и божественного. Философский дискурс скорее застает эту оппозицию как нечто данное и ищет способы устранения разрыва между трансцендентным и имманентным. Хотя с другой стороны, влияние религиозного дискурса на философию приводит к противоположному направлению: к усилению и абсолютизации оторванной от имманентности трансценденции, к постулированию метафизической теории двух миров. Философский дискурс постоянно движется в этом антиномичном поле, так что, например, у Гегеля можно найти одновременно и тенденцию к устранению разрыва между трансцендентным и имманентным и установку на абсолютизацию божественного и логического.

Выйти из этого проблемного поля можно путем создания альтернативы той метафизической конструкции, которая была положена в основу западной философии. Поиски такого альтернативного варианта построения философского дискурса одним из первых осуществляет Ф. Ницше.

На наш взгляд, наиболее значимым моментом здесь выступает переход философского дискурса от перспективы трансценденции к перспективе трансгрессии.

Термин «трансгрессия», как и «трансценденция», является философской метафорой, поскольку как таковой содержит в себе пространственные представления, связанные с подвижностью границ (например, между сушей и морем). В качестве метафоры это представление (но, естественно, не сам термин) употребляется уже в Ветхом Завете: «Меня ли вы не боитесь, говорит Господь, предо Мною ли не трепещете? Я положил песок границею морю, вечным пределом, которого не перейдет; и хотя волны его устремляются, но превозмочь не могут; хотя они бушуют, но переступить его не могут. А у народа сего сердце буйное и мятежное; они отступили и пошли» (Иеремия 5:22–23). Интересно, что в этом фрагменте представление о трансгрессии связано с трансценденцией: творческая воля Бога, создающая универсальный космический порядок (трансценденция), и человеческие деяния, способные преступить положенные пределы (трансгрессия). Здесь же значим образ моря как метафоры начала, отличающегося по своему характеру от божественного. Море – это бушующий хаос, не ведающий предела, устремляющийся за границы установленного порядка. Только божественная трансценденция могла положить предел этой стихии – насильственный предел, поскольку море не прекращает своих устремлений к нарушению всех границ. Но есть и другое море – человеческое, которое эту трансгрессию осуществляет.

В философских текстах помимо стершихся метафор (к которым относится философская терминология) употребляются и метафоры явные, т. е. такие, которые открыто используются в качестве метафор. Формально они служат образами, обеспечивающими наглядное разъяснение тех или иных философских положений. Одной из наиболее значимых метафор такого рода является солнце. Это божественный свет и свет сознания, разума, определяющий основную направленность западноевропейской метафизики: от древних греков (солнце Платона) до Хайдеггера (просвет бытия). У Гегеля мы читаем: «Здесь (на Востоке – В. Ф.) восходит внешнее физическое солнце, а на Западе оно заходит: но зато на Западе восходит внутреннее солнце самосознания, которое распространяет более возвышенное сияние. Всемирная история есть дисциплинирование необузданной естественной воли и возвышение ее до всеобщности и до субъективной свободы».[12] Необузданная естественная воля может быть уподоблена человеческому морю, которое постепенно в ходе мировой истории приводится к свету самосознания как универсальному организующему принципу нововременной метафизики. Кризис метафизики света (трансценденции) выражается в образе заката: заходит не только физическое, но и внутреннее солнце. Человечество вновь оказывается в открытом море – в перспективе трансгрессии.

У Ницше все эти метафоры собираются в одном контексте: «Величайшее из недавних событий – что «Бог умер» и что вера в христианского Бога стала чем-то не заслуживающим доверия – начинает уже отбрасывать на Европу свои первые тени. По крайней мере, тем немногим, чьи глаза и подозрение в глазах достаточно сильны и зорки для этого зрелища, кажется, будто закатилось какое-то солнце, будто обернулось сомнением какое-то старое глубокое доверие: с каждым днем наш старый мир должен выглядеть для них все более закатным, более подозрительным, более чуждым, «более дряхлым».[13] Речь здесь идет о закате солнца трансценденции, столь долго стоявшего в зените европейской метафизики и культуры. Одновременно это и закат того мира, который произрос под этим солнцем – закат Европы. Метадискурс трансценденции теряет свою власть, его бытийно-смысловые перспективы становятся все более незначимыми, удаленными от существования. Но закат предвещает и новый рассвет, утреннюю зарю: «В самом деле, мы, философы и «свободные умы», чувствуем себя при вести о том, что «старый Бог умер», как бы осиянными новой утренней зарею; наше сердце преисполняется при этом благодарности, удивления, предчувствия, ожидания, – наконец, нам снова открыт горизонт, даже если он и затуманен; наконец, наши корабли снова могут пуститься в плавание, готовые ко всякой опасности; снова дозволен всякий риск познающего; море, наше море снова лежит перед нами открытым; быть может, никогда еще не было столь «открытого моря».[14] Закат старой трансценденции влечет за собой возможность создания новых всеобъемлющих перспектив, которые поставят человечеству новые цели, новые горизонты. Трансценденция рождается из хаоса трансгрессии, как самопреодоление, самоорганизация этого хаоса. И бытие современного человека – по крайней мере, тех, кто достаточно осознает происходящее – это блуждание, странствование по открытому морю трансгрессии, которое теперь вышло из своих пределов и затопило сушу: «а никакой «суши»-то уже и нет!».[15]

Переход к перспективе трансгрессии существенно меняет характер философского дискурса. Он становится децентрированным, подвижным и открытым. Используя синергетическую терминологию, можно сказать, что философский дискурс переходит в неустойчивое и неравновесное состояние. Более того, такое состояние культивируется самим дискурсом – в противоположность тяготению к устойчивой системности в метафизическом варианте философского дискурса.

В перспективе трансценденции нейтрализация дискурсивной определенности осуществлялась посредством превращения слова в знак трансцендентального означаемого. В перспективе трансгрессии нейтрализация осуществляется путем освобождения слова от фиксированной соотнесенности с означаемым и переводом его в своеобразное блуждающее, текучее состояние. Означающее удаляется от денотативного центра посредством умножения вариантов возможных смысловых коннотаций. Смысловая соотнесенность слова с пространством того или иного дискурса начинает размываться, хотя внешняя оболочка дискурсивной единицы сохраняется и в этом случае. В основе же своей слово становится подобно воронке, которая, как странный аттрактор, втягивает в себя разнонаправленные бытийно-смысловые перспективы. Это приводит к выходу слова из репрезентативного означающего режима: оно больше не может рассматриваться как знак, отсылающий к идентичному с самим собой означаемому. Означаемое рассеивается среди множества возможных путей, по которым оно блуждает в различных направлениях, переходя от одного к другому без какой-либо системности.

Отсюда следует, что в философском дискурсе в трансгрессивном режиме понятия практически исчезают. Строго говоря, понятий не было и в метафизическом варианте философского дискурса, поскольку трансцендентальное означаемое, как было показано выше, не подразумевает под собой никакого позитивного референта. Но в классической философии слова употреблялись так, как если бы они были понятиями. Отсюда проистекает предложенная Ф. А. Ланге характеристика спекулятивного мышления как «поэзии понятий» или как «псевдопонятий» у Р. Карнапа. В неклассическом философском дискурсе отсутствует и эта поэзия понятий. Так, говоря о теории языковых игр Л. Витгенштейна, Б. М. Гаспаров отмечает: «Результатом этого континуума аналогий является не имеющее единого центра поле смыслов, связанных отношениями «семейного сходства», а не понятие, к которому, как к вершине пирамиды, восходили бы все его конкретные манифестации».[16] Это совсем другая онтология, совсем другой режим функционирования языка и дискурса: не трансценденция («вершина пирамиды»), но трансгрессия («поле смыслов»).

До Витгенштейна это «не имеющее единого центра поле смыслов» получило свое воплощение в стиле философствования Ницше. Как справедливо отмечает В. М. Бакусев: «понятий, в строгом, философском смысле этого слова с их жесткой однозначностью и окончательной содержательной очерченностью у Ницше вообще не найти – он работает сплошь со связями, мостами (так сказать, с логическими операторами, и чаще всего с негацией) между готовыми, традиционными понятиями: традиционные связи между ними он нарушает, а новые строит. <…> Лучше всего такой метод характеризовать как выстраивание новых перспектив (а не архитектурных комплексов, как в классической философии), в которых вещи, сама жизнь видны совершенно иначе, или как магнитное поле, по-своему, по-новому организующее все вокруг себя».[17] Другую значимую характеристику ницшевского стиля письма дает А. Данто: «Он обычно брал слово, имеющее ограниченное употребление, и придавал ему значительно более широкое значение, используя его для описания таких вещей, которые никогда ранее не рассматривались как подпадающие под значение данного термина. Затем, неимоверно расширив объем этого слова, он заставлял его возвращаться обратно в тот контекст, из которого оно было извлечено. И тогда контекст оказывался перегруженным подобной концептуальной энергией и не был способен ее выдержать».[18]

...
6