Читать книгу «Петербургские трущобы. Том 2» онлайн полностью📖 — Всеволода Владимировича Крестовского — MyBook.
image

LVII
НЕДЕЛЯ ПРИГОТОВЛЕНИЙ

По возвращении в тюрьму Бероева уже не видела более своих тюремных товарок: ее немедленно отделили от прочих и заперли в особый, секретный нумер, потому что она с этой минуты считалась уже «решенною», преступницей.

Одна из надзирательниц принесла ей Евангелие и объявила, что в эту неделю заключенная должна говеть, исповедоваться и причаститься перед предстоящим последним актом ее трагикомедии.

С этой минуты Бероева как будто переродилась. Надежды уже не было, но не было и слез и отчаяния. Постигшее ее горе было слишком тяжело и громадно для того, чтобы разрешиться ему слезами, воплями и напрасным сетованием на судьбу и людей: оно жило в ней, висело над нею как страшная свинцовая туча, которая, медленно надвигаясь со всех концов горизонта, как будто все опускается ниже и ниже, кажется – как будто вот-вот наляжет она на грудь земли и задавит ее собою; а между тем не разрешается грозою, и если уж разразится, то моментально, чем-то ужасным и неслыханным. Так было на душе Бероевой. Она как будто даже стала совсем спокойна, даже вполне владела собою, словно бы в нормальном человеческом состоянии; но это самообладание и спокойствие заключало в себе нечто гордое, роковое, непримиримое и грозное. При внимательном взгляде сделалось бы страшно за такое спокойствие.

Первым делом она выпросила себе бумаги и перо и написала всего только несколько слов:

«Снарядите обоих детей в дорогу; они идут со мною в Сибирь. Недели через три меня, уж верно, привезут в Москву – пусть к этому времени они будут готовы».

Попросив об отправке письма, она уже никого и ни о чем не просила более, даже ни с кем не говорила все время. Когда по какой-либо надобности входили в нумер заключенницы, ее находили постоянно за чтением Евангелия; но читала она как-то машинально, безучастно к мысли этой книги, а так – потому что нечем больше наполнить бесконечно долгое, однообразное время. Приходили звать ее в церковь – она молча повиновалась, молча выстаивала службу и точно так же возвращалась оттуда в свою комнату, ни на кого не глядя, ни на что не обращая даже самого мимолетного внимания. Она только беспрекословно исполняла то, чего от нее требовала обычная формальность.

Наступил день исповеди – Бероева стала перед священником.

– Чувствуешь ли ты всю глубину и весь ужас твоего преступления? Раскаялась ли вполне и откровенно и всем сердцем и помышлением своим, чтобы быть достойною приступить к сему великому таинству? – тихо сделал он вступление перед началом своего пастырского увещания.

Эти почти формальные в подобных случаях слова показались Бероевой величайшею иронией, какою только могла судьба издеваться над нею, и она не сдержала горькой усмешки, которая легкой тенью пробежала по ее лицу.

Священник, исполняя подобным вопросом только надлежащий приступ и потому с некоторой рассеянностью глядя на предстоящую арестантку, которых, быть может, не первая уже тысяча предстояла перед ним в точно таком же положении, не заметил ее горькой улыбки, но, взглянув на ее склоненную голову, счел это за утвердительный ответ и продолжал свое увещание.

– Надо надеяться на милость Божию… И разбойник на кресте сподобился, а мы, христиане, и того наипаче, – говорил он с благочестивым воздыханием. – Участь, предстоящая тебе, положим, и весьма горестна, однако же не печалься… Я, как пастырь, желаю дать тебе духовное утешение… Ты разрываешь ныне все узы с прошлою жизнью и перед началом жизни новой…

Бероевой стало невыносимо горько и тяжело.

– Да, батюшка, с этими людьми и с этою жизнью все мои счеты покончены, – прервала она, с печальным одушевлением вскинув на него свои взоры. – Что бы там ни ждало впереди – теперь все равно! К чему утешенья?.. Мне уж не надо их больше!.. Начинайте исповедь.

Священник поглядел на нее с удивлением, но, видно, в этих глазах сказалось ему слишком уж много замкнутого в самом себе горя для того, чтобы еще растравлять его каким-либо посторонним прикосновением, и потому, помолчав с минутку, он прямо уже начал предлагать ей обычные пастырские вопросы.

На другой день, перед обедней, арестантке переменили костюм: черное платье заменилось полосатым тиковым, в каком обыкновенно ходят «нетяжкие» заключенницы, для того чтобы она не причащалась в своем «позорном татебном капоте».

Два утра следовавших за сим двух дней Бероева постоянно находилась в нервной ажитации. Она смело глядела в глаза грядущей судьбе, но страшилась единственно лишь последнего спектакля, не могла помириться с мыслью о том позоре, который неминуемо ждет ее на прощанье с покидаемой жизнью.

Каждый звук шагов, приближавшихся к ее двери, каждый поворот ключа в замке заставлял ее бледнеть и вздрагивать и холодеть, а сердце колотиться мутящей тоской ожиданья, но оба эти мучительных утра ей суждено было обманываться, и это наконец истомило ее так, что в ожидании следующего дня и тех же неизмененных ощущений она уже тоскливо спрашивала себя:

«Да скоро ли же наконец, скоро ли?.. Хоть бы кончали уже!»

После долгой и почти бессонной ночи для осужденной наступил и рассвет ее третьего утра.

LVIII
ПРОГУЛКА НА ФОРТУНКЕ К СМОЛЬНОМУ ЗАТЫЛКОМ

Во втором часу ночи на Конную площадь грузно ввалились три скрипучие телеги, наполненные грудою каких-то досок и бревен. Остановились посередине: рабочие люди стали скидывать на землю привезенный материал, а другие в это самое время на квадратном расстоянии вырыли четыре ямки, куда были вкопаны четыре столба. По глухой и безлюдной окрестности гулко раздавалось постукивание топоров да обухов, и кой-когда доносился до слуха сонного сторожа разный говор с восклицаниями то энергического, то веселого свойства.

– Ну, Андрюха, прилаживай чертохвост, прилаживай доски-ту! Что осовемши сидишь, словно тетерев какой? Работа ништо себе, веселая.

– Что в ей веселого!.. Все едино, как ни есть, а все она работа, значит.

– А тебе как?! Только бы в распивочной насчет косушек работать бы? Ишь ты, персуля какая важная!

– Терентьич! Кобылу-то утверждать аль нет?

– Кобылу не для чего, потому пороть, значит, не будут, а только так, для блезиру одного, чтобы публике, значит, пример…

– А кого это, мужика аль бабу?

– Бабу, сказывали… Люблю я это, братцы!

– Хреста на тебе нету, что ли?.. «Люблю»!.. Эки слова-то говорит какие!

– А что ж, мы ничего, мы, значит, – слова как слова! Что ж дурного?..

– Да и хорошего ничего – спина, чай, некупленная!

– Чужая – не своя.

– Погоди маленько – может, когда и до твоей доберутся.

– А что ж такое? Мы, как есть, этта, одно слово, что ничево… И для меня тогда, значит, тоже амвон этот самый поставят.

Подошли мимоходом какие-то три неизвестные личности, вида полунощно-подозрительного. Подошли, остановились и на работу поглазели.

– Что это, братцы, строится?

– А нешто не знаете?.. Штука-то ведь, поди, чай, про вашего брата работана. Кому и знать, коль не вам!

– Да ты что ж лаешься? Ты говори, коль спрашивают!

– А что вам говорить?! Вы вот погуляйте поболе по карманам, может, и отведаете… Да ладно, отваливай отседова! Нечего вам тут! Ишь ты, мазура оголтелая!

Три полунощника отходят, весьма недовольные таким нелюбезным приемом рабочих.

– А может, и в сам-деле когда-нибудь достукаешься[15], братцы, до этого цирмуньялу? – раздумчиво замечает на пути один из них своим товарищам.

– Волков бояться, так и в лес не ходить! – откликается другой.

– А ты, ребята, вот что смекай: это дело нам очинно на руку. Толпа-то ведь большая будет – только не зевай да трекай бойчее, а работать граблюхами по ширманам вволю, значит, можно при эфтом случае – самое разлюбезное дело![16]

И три полунощника исчезают в темноте громадной площади.

– Ну, ребятки, теперича, значит, столбушку только приладить – и шабаш, совсем готово будет! – раздается голос рабочего среди звяканья и стука топоров; а в это самое время дежурный городовой обходит окрестные дома и оповещает дворников, что наутро «наказывать будут, так чтобы с каждого дома народу побольше, а коли нельзя, так уж хоть бы по одному человеку согнать на площадь – потому начальство велит, чтобы смотрели, значит».

Часа через два веселая работа была кончена; телеги, с тем же скрипом, рысцой удалились восвояси, и на пустынной площади, в передрассветном сероватом мраке, неясно чернеясь, осталась одна только безобразная масса эшафота.

В пять часов, на рассвете, дверь секретного нумера тихо отворилась, и в комнату осторожной походкой вошла с узлом в руках старушка надзирательница.

Ночник на стене тускло домигивал свой огонек, едва боровшийся с беловато-серым колоритом утра, слабо проникавшим за решетки тюремного окошка.

Осужденная спала глубоким сном. Истомленный организм ее наконец поддался натуре: тяжелые мысли и черное горе, словно наболелая рана, ненадолго угомонились наконец после нескольких бессонных ночей, в этом опьяненном забытьи, которое одолело ее не более как за час до прихода старушки.

Подойдя на цыпочках к постели Бероевой, она остановилась в нерешительности и долго стояла над нею, глядя в сонное лицо своим бесконечно добрым и грустно-сострадательным взглядом. Ей было жаль будить ее.

«Спит… Пойди-ко, во сне и не чует, бедная, что уже все готово…» – подумала она, покачав своею старою головою, и тихо дотронулась до спящей.

Бероева вздрогнула и широко раскрыла испуганные глаза.

– Вставайте… пора… Уж там ожидают вас, – сказала Мавра Кузьминишна, кротко взяв ее за руку.

– Кто ожидает?.. Зачем?.. – смутно спросила арестантка, позабыв и не разобрав еще со сна, какой смысл имеет этот приход в необычную пору.

Старушка смущенно насупилась, не находя, каким бы образом полегче и в каких именно словах объяснить ей наступившую роковую минуту.

Но Бероева все уже поняла. Еще не дальше как накануне вечером она так тоскливо желала, чтобы с ней поскорее кончали, чтобы не мучили ее долее этой неизвестностью и томительным ожиданием развязки, а теперь, когда наконец так внезапно наступила последняя решительная минута, ей вдруг сделалось страшно – в голове опять проснулся и беспощадно встал этот грозный призрак публичного позора, и она, усевшись на своей арестантской постели, затрепетала всем телом, нервически и сильно вздрагивая по временам и неподвижно уставя на опечаленную старушку свои помученные тоскливым ужасом и как бы совсем одурелые глаза.

– Брр… как здесь холодно… холодно… – болезненно-слабым голосом и словно бессознательно произнесла она, так что звук этого голоса даже несколько испугал старушку: ей показалось, будто осужденная не то в горячке, не то помешалась.

– Нет, это вам так кажется, – заботливо поторопилась она успокоить ее. – Давайте-ка я вам помогу одеться – теплее будет… Я вот и платье вам принесла.

Бероева с помощью ее поднялась с постели.

– Вот вам чистая рубаха – надо уж непременно во все чистое одеться, – говорила старушка, помогая ей при этом эшафотном туалете, – вот умоемся сейчас – водица-то холодненькая, освежит немножко…

И Мавра Кузьминишна старалась как можно более разговорить осужденную, желая всем сердцем отвлечь и разбить посредством этого ее мрачные мысли. Бероева надела наконец «позорное» платье черного цвета – и туалет ее был кончен.

– Мне дурно… – через силу проговорила она со стоном и, мертвенно-бледная, опустилась на руки старушки.

Та усадила ее на кровать, суетливо подала напиться кружку воды да виски смочила.

Бероевой через минуту несколько полегчало.

– Тоска… Ах, какая тоска… Под сердцем гложет… – снова болезненно заговорила она, в изнеможении хватаясь рукою то за грудь, то за голову. – Страшно… страшно мне… О, если бы можно было умереть в эту минуту! Господи! Боже мой! Дай ты мне это счастье, пошли ты мне смерть! – истерически воскликнула она и тяжко зарыдала. – Мавра Кузьминишна!..

И с этим воплем арестантка, словно в предсмертной, метающейся тоске, поникла головою на грудь неотступно стоявшей перед нею старухи и обвила ее своими бессильными руками. Добрая женщина при виде такого раздирающего душу горя и сама страдала в эту минуту, хотя много и много раз на своем старушечьем веку доводилось ей снаряжать на эшафот осужденных. По щекам Мавры Кузьминишны неудержимо текли слезы, но она все-таки не переставала ободрять арестантку.

– Перестаньте, вы убьете себя, – сказала она ей решительно и строго.

– Да, убью!.. Я хочу убить себя! – с какой-то мрачной, полупомешанной восторженностью откликнулась Бероева.

– Опомнитесь: у вас есть дети… Грешно вам желать этого! – еще больше возвысила та голос, и эти слова, словно электрический удар, пронзили все существо осужденной. Она встрепенулась, быстро обтерла свои слезы и выпрямилась с необыкновенно энергической решимостью.

1
...
...
27