– Что это у вас такое странное лицо? – спросила Анна Леопольдовна, не обращая никакого внимания на супружеский поцелуй принца Антона (она не видала его со вчерашнего вечера, и жили они на разных половинах). – Случилось что-нибудь? Верно, опять Бирон?
– Конечно, он! – отвечал плаксивым голосом принц. – Всех забирает. Представьте себе, сегодня чуть свет арестовал Граматина, до нас добирается. Ведь это что ж такое? Ведь дня спокойно прожить невозможно. Я знаю, чего он хочет: ему мало того, что он сделал себя регентом, ему хочется совсем нас уничтожить. Вот посмотрите, не сегодня-завтра он станет добиваться, чтобы нас вон выслали из России. Что же это такое?
В голосе его уже совсем слышались слезы.
– Так надо действовать! – вмешалась Юлиана. – Как будто у вас мало сторонников?!
– Конечно, надо действовать, – снова заговорил принц. – Да как? Вот только что начнешь, а он уж и похватал всех!..
Не успел он договорить, как в комнату без всяких необходимых церемоний вбежал один из его камер-юнкеров и спешно доложил, что государь-регент приехал и идет прямо сюда.
– Как? Сюда, без доклада? – проговорили разом принц и принцесса.
Они возмутились, но в то же время оба страшно перепугались и стояли неподвижно, с бледными, вытянутыми лицами.
В соседней комнате действительно раздавались быстрые, неровные шаги, и через несколько мгновений на пороге показался Бирон.
По всем его движениям и по лицу было заметно волнение и бешенство.
Он вовсе непочтительно поклонился принцу и принцессе, обошелся на этот раз без всяких необходимых и неизбежных вежливостей и уже хотел было говорить что-то, но принц Антон нашел в себе мужество перебить его.
– Что вам угодно, герцог? – сказал он, стараясь по возможности придать храбрый вид своей маленькой фигурке. – Что это вы так прибежали, и прямо сюда, и без доклада? Видите, принцесса не одета.
– Ах, извините, принцесса, – раздражительно выговорил Бирон, – я не рассчитывал, что у вас все еще раннее утро продолжается. Впрочем, теперь, право, не до церемоний… Что ж это вы, ваше высочество! – еще насмешливее обратился он к принцу. – Что это вы такое затеваете, скажите на милость?!
– Что я такое затеваю?! – с явной дрожью в голосе и во всех членах, но с тем же старанием казаться бодрым прошептал принц. – Ничего не затеваю!
– Нет-с, вы затеваете, и затеваете скверные вещи, вы хотите учинить массакр, рубку людей устраиваете! Так что ж, вы думаете, что я так вам это и позволю? Что ж, вы думаете, очень я боюсь вас?!
Принц и принцесса испуганно, с пересохшим горлом и остановившимися глазами, глядели на этого бешеного человека, забывающего всякие приличия, и даже позабыли внутренне возмущаться его поведением.
Но Юлиана Менгден, более хладнокровная и внимательная, стоя в сторонке, наблюдала за Бироном. Ей ясно было, что если принц и принцесса так трусят и трепещут, то и Бирон, в свою очередь, несмотря на всю дерзость и бешенство, трусит и трепещет, может быть, не меньше их. Вот он чуть не в третий раз повторяет: «Вы думаете, я боюсь вас?!» – и одной этой фразой показывает, что точно, боится. Не их он боится, а знает, что за ними стоит огромная сила – миллионы: войско и народ. И этот громадный призрак так для него страшен, что за ним он даже не различает испуганных фигур принца Антона и Анны Леопольдовны.
– Что же это вы, на своей Семеновский полк надеетесь? – продолжал кричать Бирон, – Так не бойтесь, и на него надежда плохая. Вы думаете, у меня глаз нет, ушей нет? Напрасно так думаете. Вот сегодня ваш Граматин все рассказал; так знаете ли, что за такие дела, хоть вы и родители государя, а можете очень поплатиться? Вы не забывайте, что, будучи родителями государя, вы в то же время и его подданные. А как с подданными, умышляющими государственные смуты, с вами легко справиться. Советую образумиться, – затем и приехал, чтобы сказать вам это, – советую вовремя образумиться и не учинять массакра, не то сильно раскаетесь…
В то время как лихорадочная, исполненная всяких тревог и волнений жизнь шла в Зимнем и Летнем дворцах, третий, небольшой, дворец, помещавшийся близ Царицына луга, там, где теперь казармы Павловского полка, поражал своею тишиною. Не было здесь никакого съезда, не было парадных караулов; хоть и часто заглядывали сюда гвардейские солдатики, но все больше с заднего крыльца, да тихомолком. В этом дворце жила царевна Елизавета.
Немало русских людей, задумывавшихся над судьбою отечества, обращались мысленно к этому дворцу и все ждали: не будет ли оттуда какой новости.
Многие предсказывали, что скоро цесаревна даст о себе знать, потребует признания своих законных прав, и права эти, конечно, будут признаны.
В смутное время, когда с таким трудом и с такими хитросплетениями решается вопрос о престолонаследии, пора явиться перед народом дочери Петра Великого. Многие русские люди не только что думали об этом, но и ждали этого с сердечным замиранием, с горячей надеждой. Тяжело им было молчать и ждать, но они молчали и только всеми силами старались что-нибудь проведать про царевну, узнать ее мысли, допытаться, почему она медлит. А узнать о ней был один только путь, через тех же солдат-гвардейцев, которые давно называли ее своей матушкой и любили ее без памяти. Да как было и не любить ее солдатам и русскому народу? Эта любовь соединялась в них с чувством жалости, а народная жалость – великое дело. Жалели цесаревну за долгие годы ее печальной жизни, жалели за то, что она, матушка, все терпела, ни на что не жаловалась, никого не обидела дурным словом, встречала всех приветом да лаской.
Знали про нее также, что еще во дни первой молодости многим иноземным принцам-женихам она отказала для того, чтобы только остаться в России, жить со своим народом.
Всякие рассказы про нее ходили. Вспоминалось о том, как жила она, забытая и обойденная, в подмосковном селе Покровском. Всякую нужду тогда терпела, да мало тужила о нужде этой, забыла пиры да банкеты, отказалась она от всякого блеска. Только принарядиться любила по-прежнему и не раз выходила, особенно в праздники, на широкую деревенскую улицу, светлая да прекрасная, как солнце небесное, нарядная и приветливая, улыбалась народу, заводила хороводы с деревенскими девками, пела с ними песни, да не то что пела, а и сама им песни складывала.
Все знали, что стоит заглянуть теперь в Покровское в день праздничный – и поют там, заливаются:
Во селе, селе Покровском,
Середь улицы большой
Расплясались, разыгрались
Красны девки меж собой.
Эту песню сложила цесаревна, и всякий малый ребенок ее знал, и все поют ее, припоминая чудный свежий голос матушки Елизаветы, и будут петь еще долгие годы, и не умрет о ней никогда память в селе подмосковном.
Но непродолжительна была веселая жизнь деревенская, закатилось красное солнышко Покровского. Переехала цесаревна в Петербург, по зову императрицы Анны. Появилась она при дворе, сияя своею красотою и своими нарядами, но что же увидела? Императрица встречала ее неласково, хоть и вежливо: чувствовалась затаенная зависть в каждом слове. Старые друзья все отвернулись, да мало друзей и прежде было. Все как есть будто позабыли, чья она дочь, никому до нее дела не было. Одна только императрица не забывала, чья дочь цесаревна, и жадно в нее всматривалась – все боялась: «А вдруг как она права свои заявлять станет, вдруг наберет себе партию большую, как бы беды не случилось».
И вот были вечно приставляемы к цесаревне всякие шпионы, доносилось о каждом ее слове и каждом движении, вся ее подноготная расписывалась. Долго не могла успокоиться Анна Ивановна, не видела она, не замечала, что ни о каких заговорах и не думает цесаревна.
А время шло, и мало-помалу ложились его темные следы на светлое лицо Елизаветы, проходила ее первая молодость. Изменилась она и видом и характером. Кто знавал ее во дни Екатерины и потом, в краткое царствование Петра II, кто помнил ее беззаботной, вечно веселой, вечно смеявшейся и шутившей девушкой, теперь с трудом узнал бы ее. Все реже и реже озарялась она улыбкой, реже смеялась и шутила, никого теперь она не передразнивала, ни на кого карикатур не рисовала, никого не поднимала на смех, как, бывало, делала это со светлейшим князем Меншиковым и многими другими высокими особами.
Напротив, теперь ее разговор сделался серьезный и осторожный. Она взвешивала каждое слово; на всем лице ее лежала печать тайной, давнишней печали. Сама чудная красота ее, о которой издавна немало толков шло по всей Русской земле, о которой прокричали на весь мир иностранные резиденты, приняла совсем другой характер. Она не уничтожилась, не потемнела, даже распустилась еще пышнее. Но только это была красота уже не юная, это была красота узнавшей жизнь и цену жизни, много пережившей и перестрадавшей женщины.
Все близкое, все дорогое и любимое давно ушло и погибло. Счастливое детство воспоминалось, как сон далекий и светлый, ничего от него не осталось. Не такую долю отец с матерью ей готовили; да где эти отец и мать? Раньше всех покинули. Ну, а после них что было? Сестра дорогая осталась, любимая, и та умерла безвременно, далеко – не удалось с ней и проститься.
Потом был добрый и милый мальчик, страстно привязанный к цесаревне: его сначала отвратили от нее, а потом погубили злые люди.
Была у цесаревны и другая дорогая ей, далеко не всем ведомая привязанность.
Не на радость любило ее сердце: все те, кого она любила, так или иначе были у нее отнимаемы, и, в конце концов, осталась она одна и видела вокруг себя только недружелюбные взоры, и некому было ей сказать задушевное слово, не с кем было поплакать, не с кем было поделиться и своим горем, и своими надеждами.
Но без теплой привязанности, без ласки не могла жить Елизавета. Много сокровищ таило в себе ее горячее сердце, и непременно надо было, чтобы кто-нибудь пользовался этими сокровищами.
Другая бы на ее месте возненавидела всех, кипела бы только злобой да жаждой мести, строила бы свои ковы. Но цесаревна не была на это способна. Она только плакала временами, да так тихо, так сокровенно, что никто и не знал о слезах этих. Она махнула рукой на врагов своих и в душе себе сказала: «Бог с ними». Она решилась уйти от них, видя что между нею и ними, и той жизнью, которая окружает их, нет теперь ничего общего. Но что ж ей было делать с собою? Чем наполнить жизнь свою – учиться? Она и так всегда много училась, и легко ей все давалось; к тому же ей хотелось живой деятельности, общения с живыми людьми. И вот она выходила на широкую Покровскую улицу и пела с деревенскими девками свои песни, и нянчила, и крестила детей деревенских, и по временам забывалась. Забывала все свое прошлое, все будущее, жила душою с народом. Из дочери Петра Великого, из царевны русской, превратилась в покровскую красавицу.
А потом, и в Петербурге, когда появление при дворе сделалось поневоле для нее пыткой, она снова старалась у себя найти свою прежнюю жизнь, найти новую связь с народом.
Ее подозревали в честолюбивых планах. Но долго, долго честолюбие не закрадывалось в ее сердце, она сходилась с гвардией не ради каких-либо планов, а просто ради собственного удовольствия.
Она и в детстве, еще при жизни Петра, всегда была окружена офицерами и гвардейскими солдатами, и теперь, по возвращении в Петербург, те же офицеры и солдаты составили ее любимое и почти единственное общество. Не проходило ни одного дня, чтобы она не крестила ребенка, родившегося в каком-нибудь из гвардейских полков, и не угощала изобильно отцов и матерей.
С самого раннего утра обыкновенно дожидались ее выхода несколько солдаток. Они приносили ей своих ребятишек, и она ласкала этих ребятишек, дарила им всякие обновки, сама наблюдала за шитьем и сама шила для них всякую одежду. А разболеется кто, – тоже ее дело, – сейчас советуется она со своим медиком, Лестоком, и заставляет его лечить. Нужда ли в чем встретится солдатам, цесаревна всегда готова помочь всеми зависящими от нее мерами, готова отдать последнюю копейку, а денег у нее немного, так немного, что часто даже долги делать приходится.
Скучно цесаревне, повеселиться немного захочется, опять кто же и развеселит ее, как не те же гвардейцы.
Есть у нее дом, известный под именем Смольного; он стоит неподалеку от Преображенских казарм. Так вот она едет туда и часто там ночует. Там собираются у нее преображенские солдаты и офицеры, она устраивает вечеринку, потчует их, и всем привольно и весело, никто не стесняется, время незаметно проходит.
«У принцессы Елизаветы ассамблеи для преображенских солдат», – посмеиваются во дворце. Но цесаревна не обращает никакого внимания на эти подсмеивания.
И моложе была, так не заботилась о том, что скажут люди, не боялась толков да пересудов, а теперь старше стала, так чего уж бояться! За всяким мнением, за всякой сплетней и насмешкой не угонишься.
В последнее время, а особенно с того дня, как стали ходить слухи о серьезной болезни императрицы Анны, друзья цесаревны – солдаты и офицеры – не раз намекали ей, что «скажи, мол, матушка, слово – и все за тебя, как один человек, встанем, отстоим твое законное наследие!»
Но цесаревна с милой, ласковой улыбкой прикладывала палец к губам и шептала им:
– Тише, тише… Если Богу угодно, все придет в свое время, а теперь еще рано. Не хочу я подвергать вас опасности, потерпите…
И солдаты, и офицеры, и весь народ русский терпели и ждали, затаивая в себе убеждение, что рано или поздно, а орлиная дочка будет на престоле.
Что ж она медлила? Теперь давно уж не было в ней легкомыслия, теперь она уж вступила в зрелый возраст и много думала наедине сама с собой. Вот уж она действительно начинала видеть, что скоро может произойти с ней большая перемена, и было ей страшно подумать об этой перемене. Она так от всего отстала, о чем когда-то хоть и редко, но все же иногда думала. Она уж сжилась со своей незавидной долей. Ей не нужно престола, ей не нужно блеска, не в нем счастье. Но если это необходимо для блага России, она, конечно, не задумается. Только, в таком случае, дело это надо делать осторожно. Действительно надо позаботиться об участи тех, кто готов за нее и в огонь и в воду, действительно все необходимо сделать так, чтоб невозможна была неудача, чтоб никто ради нее не поплатился жизнью. И еще нужно сделать так, чтобы не быть ничем обязанной посторонним, чтоб никакой швед не мог требовать себе награды. Если это неизбежно, она дойдет до престола, но с помощью одной только своей любимой гвардии. Ни одной пяди земли русской, ни одной пяди земли, добытой и завоеванной отцом ее, она не уступит. И для всего этого следует ждать и теперь только внимательно во все вглядываться, чутко ко всему прислушиваться. И она вглядывается и прислушивается. Она знает обо всем, хоть и нет у нее шпионов на жаловании, просто к ней приходят ее солдаты и рассказывают все, что слышат.
Она знает, что уже началось движение в войске, но что войско еще само хорошенько не понимает, чего ему нужно. Есть голоса за нее, а все-таки больше теперь голосов за принца и принцессу брауншвейгских.
«Ну и пусть делают, что хотят! – думает Елизавета. – Пусть добиваются своих принца и принцессу. Добьются и увидят, что обманулись, что не то совсем надо, и опять захотят нового, и уж настоящего. Захотят навсегда вырваться из рук немцев, и вот тогда я одна только у них буду, тогда уж не явится разногласий, не за кого будет со мной спорить. Тогда, если будет сделано мое дело, некого мне будет бояться, а теперь… Нет, теперь рано: поспешишь, людей насмешишь, а уж я не хочу никого смешить собою… Пусть теперь брауншвейгские!..»
Дом цесаревны Елизаветы не по одной только тишине, бывшей вокруг него, составлял противоположность Зимнему и Летнему дворцам: он и внутри был мало похож на них. Там царствовала необыкновенная роскошь, заставлявшая изумляться иностранных резидентов, здесь убранство было довольно просто, а в иных покоях так даже замечалась некоторая неряшливость. Штат прислуги у цесаревны был незначителен, да к тому же, хоть она в последнее время и получала со своих имений около сорока тысяч рублей ежегодно, но не могла на эти средства заботиться об отделке своего дома и подновлять его. Все ее деньги шли на подарки окружавшим и солдатским семействам. И когда ей хотелось купить себе самой какую-нибудь обновку, часто приходилось занимать на это где только возможно.
Весь этот день Елизавета не выезжала, ссылаясь на нездоровье и дурную погоду; в сущности, она просто не хотела никому на глаза теперь показываться. Она знала, что в городе идет сильное движение, что гвардия волнуется, и боялась, как бы при ней некоторые солдаты не произвели чего-нибудь несвоевременного.
Утром, по обычаю, в задних своих комнатах принимала она солдаток, осведомлялась о здравии своих крестников, раздавала обновки и лекарства. Никто из сановников не посетил ее. Обедала она со своей всегдашней компанией и вот теперь, после обеда, сидит в теплой, слабо освещенной комнате и играет в шашки с камер-юнкером своим, Петром Ивановичем Шуваловым.
О проекте
О подписке