Читать книгу «Драма снежной ночи. Роман-расследование о судьбе и уголовном деле Сухово-Кобылина» онлайн полностью📖 — Владислава Отрошенко — MyBook.
image
cover

С будущим шефом российской цензуры, а тогда студентом Московского университета, которого Александр Васильевич и не замечал в своем доме, как не замечал камердинера или мебель, его еще не раз столкнет судьба. С сердечной полицейской нежностью Евгений Михайлович будет кастрировать пьесы этого “жестокого дикаря”, запрещать их одну за другой к постановке на сценах Императорских театров, не останавливаясь ни перед какими злоупотреблениями цензорской властью. Видимо, такова уж была судьба Сухово-Кобылина – испить до дна чашу презрения влиятельных рогоносцев, к племени которых принадлежал и шеф российской цензуры. Так же как и военный генерал-губернатор Москвы, он благодаря наклонностям супруги беспрестанно попадал в “ложное положение”. Правда, Софья Александровна Феоктистова, в отличие от Аграфены Закревской, предавалась греховным страстям небескорыстно. Министр государственных имуществ Михаил Николаевич Островский, под началом которого служил Феоктистов, оплатил услуги Софьи Александровны щедро – назначением мужа на пост главы цензурного ведомства. Впоследствии министру не пришлось сожалеть о своем выборе: его личный интерес нечаянно совпал с государственным – российская цензура обрела достойного начальника. Что же касается едкой эпиграммы поэта Дмитрия Минаева, которая облетела все московские салоны, то она только лишний раз подчеркивала высокие служебные качества обоих героев:

 
Островский Феоктистову
На то рога и дал,
Чтоб ими он неистово
Писателей бодал.
 

Феоктистов взялся за дело круто и был, как пишут современники, неутомим “по части мероприятий к обузданию печати”. В первые же годы пребывания на посту он добился закрытия многих газет и журналов. Впоследствии его стараниями были взяты на особый цензорский учет Лев Толстой, Салтыков-Щедрин, Чехов, Гаршин, Короленко. “Никогда еще наша цензура не стояла в такой степени на высоте своего призвания, – писал Владимир Михневич в фельетонном словаре «Наши знакомые», выпущенном в Петербурге в 1884 году, – никогда она не была так проницательна, так бдительна и строга, как под руководством г. Феоктистова”.

В заграничное путешествие, во время которого Александр Васильевич познакомился с Луизой Деманш, он выехал в 1838 году, сразу после окончания философского факультета Московского университета, где он проучился четыре года в качестве своекоштного (находящегося на собственном содержании) студента. Университетские отчеты свидетельствуют, что в годы учебы он проявил себя блестяще: “За представленное сочинение на заданную тему «О равновесии гибкой линии с приложением к цепным мостам» награжден студент 3-го курса Сухово-Кобылин золотой медалью. Сей студент на репетициях и годичных экзаменах показал отличные успехи”. В числе лучших студентов его отмечали в отчетах каждый год.

В университете Сухово-Кобылин сошелся с Константином Аксаковым, хотя они были во многом чужды друг другу. В одной из записок Аксакову он писал: “Так как мы всегда находились с тобой на противуположных полюсах, то я и теперь удерживаю свое положение относительно тебя. Ты много пишешь – я мало, ты много думаешь – я очень мало, ты весьма много чувствуешь – я ничего”.

Аксакову претили в Сухово-Кобылине его аристократический лоск в манерах, его независимость и гордость за свой древний род, его французский язык, на котором он изъяснялся в аудиториях, в то время как “русский язык был единственным языком студентским”, его щегольской мундир, в котором он появлялся повсюду (не носить мундир студента в пику университетскому начальству считалось в кругу Аксакова признаком вольнодумия).

Кобылину же было глубоко чуждо все, чем восторгался Аксаков. “Веселое товарищество, не справляющееся ни о роде, ни о племени, ни о богатстве, ни о знатности”, Александр Васильевич презирал; “чувство равенства, которое давалось университетом и званием студента”, он не испытывал; в “уходах скопом” с лекций Декампа не участвовал; восхищения “студенческого братства” отвагой штатного университетского шута Заборовского, выпускавшего воробьев на лекциях Победоносцева, не разделял и, наконец, обходил стороной аксаковский кружок, или “союз”, где “вырабатывалось уже общее воззрение на Россию, на жизнь, на литературу” и т. д. Впоследствии в своих дневниках он иронично называл “китайцами” славянофилов, лидером которых стал Аксаков, и записных патриотов.

Несмотря на разительное несходство характеров, Константин Аксаков и Александр Кобылин не могли обходиться друг без друга – они дружили запоем. И нельзя сказать, кто в этой странной дружбе был “льдом”, а кто “пламенем”. В письмах к двоюродной сестре Марии Карташевской Константину приходилось оправдываться за свою неуемную привязанность к Александру, доходившую до сердечной дрожи. “Зачем вы сказали, что я люблю Кобылина? – Я дружен с ним, а дружба не любовь. Вы знаете, как нетерпеливо дожидался я, бывало, середы, как билось у меня сердце, когда я взбегал к нему на лестницу; как мне было горько, когда мы были в ссоре; но со всем тем я говорю, что деревня для меня будет иметь ту же прелесть, хотя и разлучит нас на месяцы”.

Но и юный Кобылин порой до того переполнялся чувствами, общаясь с другом, что принимался петь с ним на пару оперные арии. “Как бы вы думали, милая Машенька, – писал Аксаков кузине, – Кобылин не согласился со мною в том, что между женщинами не может быть дружбы; поспорив с ним об этом, мы опять вместе осудили нежность в дружбе и согласились, что иногда очень приятно назвать или быть названу дураком, скотиной, уродом, наконец вечер наш заключился пением; мы пели так, что нас слышно было в других комнатах: он пел из «Роберта-Дьявола», пел разные французские арии: «Pauvre soldat, je reverrai la France…» и многие другие”.

Дружба их закончилась полным разрывом. Причиной этому послужил нашумевший любовный роман профессора Московского университета Николая Ивановича Надеждина и старшей сестры Сухово-Кобылина Елизаветы Васильевны. В 1830-х годах дом Кобылиных был популярным в Москве салоном, где собирались ученые и литераторы: историк Погодин, юрист Морошкин, критик Шеверев, этнограф Максимович, издатель “Вестника Европы” Каченовский, поэт и переводчик античной литературы Раич, публицисты Огарев и Герцен, врач и переводчик Шекспира Кетчер. Руководил кобылинским салоном Надеждин, который был домашним учителем в семье Сухово-Кобылиных. Елизавета Васильевна, впоследствии писательница, известная под псевдонимом Евгения Тур, была воспитанницей Николая Ивановича. И вот между ней и ее учителем обнаружилась тайная любовная переписка. Мария Ивановна, мать драматурга, перехватила письма у младшего сына Ванюши, исполнявшего роль почтальона влюбленных. Елизавета Васильевна уже обещала Надеждину свою руку и даже подарила своему избраннику в знак любви золотое кольцо, что также стало известно семье. Поднялся скандал. В дневниках, предназначенных для Надеждина, Елизавета Васильевна так описывает эти события:

Маменька говорила:

– Не выйдешь по своей воле замуж!

Пришел папенька, спросил, что такое, ему сказали – и началась история:

– Кого тебе надобно?! Этого… я ему голову оторву!

Я ответила:

– А в Сибирь.

– Позвольте мне идти в Сибирь! – сказал, вскочив бледен, как снег, а глаза, как угли, брат мой. – Чтоб только имя Сухово-Кобылиных…

Дальнейшие слова брата Елизавета Васильевна не решилась передавать Надеждину, объяснив, что не хочет его огорчать, так как Александр выражался слишком резко.

Вскоре между Надеждиным и Марией Ивановной состоялось объяснение. Кобылина потребовала от учителя прервать все отношения с дочерью, угрожая в случае отказа крупными неприятностями. Разговор, записанный со слов Надеждина его биографом Николаем Козминым, был крутой и откровенный:

– Подумайте, что вы дорого можете заплатить.

– Как?

– У этой дуры есть отец, брат, дядя, они могут всадить вам пулю в лоб!

– Пусть стреляют и застрелят. Жизнь никогда не имела для меня цены.

– Извините, у нас нет убийц. Вас заставят стреляться.

– У меня другие понятия о чести – понятия плебейские. Ни в брата, ни тем более в сына вашего я стрелять никогда не буду.

Негодование Марии Ивановны усугублялось чувством ревности. Надеждин был долгое время страстно влюблен в нее, женщину весьма привлекательную. Ее жестокость и деспотизм, о которых так увлеченно пишет в мемуарах Феоктистов, никак не отражались на миловидной внешности; передовые профессора возмущались тем, что Мария Ивановна могла отложить французский роман, над которым минуту назад проливала слезы, и взять хлыст, чтобы наказать старого камердинера, что не мешало поклонникам восхищаться этой московской амазонкой, разъезжавшей по городу верхом в мужском костюме и курившей гаванские сигары. Надеждину она ответила взаимностью, требуя от него свиданий, объяснений в любви, уверений в преданности, клятв, слез и страданий (в чем домашний учитель и не отказывал). Разумеется, что все эти знаки любви, милые женскому сердцу, Мария Ивановна не желала делить с дочерью. Нет сомнения, что “пулю в лоб” она сулила Надеждину как неверному любовнику.

Тем временем по городу поползли слухи, будто “бедный профессор ищет богатой невесты”. По утверждению Аксакова, слухи эти поддерживал Александр Кобылин, который “своими едкими замечаниями подливал масла в огонь, разжигая вражду к Надеждину”.

У Александра Васильевича были некоторые основания горячиться: по свидетельству биографа, Надеждин одно время “испытывал род какого-то тайного отвращения” к Елизавете Васильевне, чего и не скрывал.

Тем не менее заявления Сухово-Кобылина, семнадцатилетнего юноши, напитанного, по словам Аксакова, “лютейшею аристократией”, были крайне резки и оскорбительны для Надеждина: “Семинарист и попович Надеждин, хотя и достигший профессорского звания, – говорил он, – не пара молодой, знатной и богатой девушке”.

В студенческой среде, где Надеждина боготворили – главным образом за то, что он, как пишет Аксаков, “был очень деликатен со студентами, не требовал, чтобы они ходили на лекции, и вообще не любил никаких полицейских приемов”, – подобные заявления студента Кобылина вызывали бурю дружного негодования.

В довершение всего Сухово-Кобылин в одном из разговоров с Аксаковым сказал буквально следующее: “Если бы у меня дочь вздумала выйти замуж за неравного себе человека, я бы ее убил или заставил умереть взаперти”.

После этих слов Аксаков окончательно рассорился с Кобылиным. Но тот не унимался, он действительно потребовал, чтобы сестру держали взаперти под домашним надзором. А сам между тем, наблюдая Надеждина, едко замечал: “Он спокоен, посещает театры, печатает в «Молве» отчеты об игре Каратыгина, ему и дела мало, что всецело доверившаяся ему девушка переживает тяжкие мучения”.

Надеждин, конечно же, не был спокоен и мучился не меньше, чем узница на Страстном бульваре в доме 9. Страдания профессора усугублялись еще тем, что он должен был встречаться с Александром Кобылиным в университете.

“В понедельник я, может быть, явлюсь на лекции, – записывает Надеждин в дневнике. – Надо дать экзамен студентам по моим предметам. Что делать! Соберу все силы, я должен буду увидеть Александра и экзаменовать его, это пытка”.

История могла бы завершиться благополучно-романтически. Но не судьба. Друг Надеждина Николай Христофорович Кетчер вызвался помочь влюбленным и устроить их счастье. Однако переводчик Шекспира непременно хотел, чтобы все развивалось по драматургическим законам: чтобы обязательно был побег в глухую ночь со страстными клятвами, тайными знаками, эффектными одеяниями и венчанием сонным батюшкой в деревенской церквушке. Елизавету Васильевну решили похитить. Условились, что Надеждин и Кетчер в полночь придут на Страстной бульвар и будут ждать на лавочке напротив кобылинского дома заветного сигнала. Кетчер по такому случаю завернулся в черный плащ на красной подкладке, надел широкополую шляпу и явился к месту встречи в приподнятом настроении. Надеждин, впрочем, был в самом будничном расположении духа и без плаща. “Знак долго не подавали, – рассказывает Герцен в «Былом и думах». – Надеждин уныл и пал духом. Кетчер стоически утешал его – отчаяние и утешения подействовали на Надеждина оригинально: он задремал. Кетчер насупил брови и мрачно ходил по бульвару. «Она не придет, – говорил Надеждин спросонья, – пойдемте спать». Кетчер вдвое насупил брови, мрачно покачал головой и повел сонного Надеждина домой. Вслед за ними вышла и девушка в сени своего дома, и условленный знак был повторен не один, а десять раз, и ждала она час-другой; всё тихо, она сама – еще тише – возвратилась в свою комнату, вероятно, поплакала, но зато радикально вылечилась от любви к Надеждину. Кетчер долго не мог простить Надеждину эту сонливость и, покачивая головой, с дрожащей нижней губой, говорил: «Он ее не любил!»”.

После этого случая, который стал известен всему свету, Александр Васильевич настоял, чтобы сестру увезли в Крым. В поездке ее сопровождал будущий шеф цензурного ведомства Евгений Михайлович Феоктистов. Через несколько лет Елизавету Васильевну выдали замуж за французского графа Салиаса де Турнемира, который, по определению Феоктистова, представлял собой самое жалкое ничтожество; это был “пустейший хлыщ, очень кичившийся своим титулом, хотя его захудалая фамилия не пользовалась почтением во Франции; он вступил в брак с Елизаветой Васильевной единственно потому, что имел в виду порядочное приданое”.

С Александром Васильевичем графиня оставалась всю жизнь в натянутых отношениях и отзывалась о нем недружелюбно. Да и он не жаловал сестру. Когда французский граф промотал в России приданое Елизаветы Васильевны в 80 тысяч рублей серебром (четверть миллиона на кредитные билеты) и сбежал за границу, подальше от гнева грозного шурина, оставив ему прогоревшие заводы шампанских вин и двух малолетних племянников в утешение, Александр Васильевич, распоряжавшийся всем достоянием рода, отказался выдать сестре дополнительные средства к существованию на том основании, что девушка, получившая приданое, считается отделенной от семьи. Графиня Салиас де Турнемир вынуждена была зарабатывать на жизнь литературным трудом и на этом поприще сделала себе довольно громкое имя. Ее первая повесть “Ошибка” имела значительный успех, а литературный салон Евгении Тур в середине XIX века был широко известен и популярен. “В ее маленькой квартирке, – вспоминает Феоктистов, – можно было постоянно встретить Грановского, Кудрявцева, И.С. Тургенева, В.П. Боткина, А.Д. Галахова”.

Окончив курс наук в Московском университете и удостоившись “за отличные успехи и поведение” степени кандидата[2] философского факультета, Александр Васильевич отправился за границу. Год он жил в Италии, где “на высотах Альбано зачитывался Гоголем до упаду”. Затем уехал в Германию и там два года изучал гегелевскую философию – слушал в Берлинском и Гейдельбергском университетах лекции гегельянцев Георга Габлера и Карла Вердера. В 1841 году он поселился в Париже, где его привлекали главным образом театры.

Страсть к театру была у Сухово-Кобылина в крови. Его дед, выксунский властелин Иван Дмитриевич Шепелев, прозванный за свою жестокость и деспотизм Нероном Ардатовского уезда, имел в собственности великолепный театр. По воспоминаниям современников, это был один из лучших провинциальных театров России. Иван Дмитриевич содержал многочисленный оркестр, сформированный из именитых столичных музыкантов, покупал отменные декорации и костюмы, оборудовал сцену первоклассной техникой. В Выксе ставились не только драмы и комедии, но и оперы, а также балеты. Балетмейстером Выксунского театра был одно время Иогель, известный тогда в России учитель танцев. Сам Иван Дмитриевич, обладавший хорошим баритоном, исполнял в некоторых операх главные партии.

Театр для него был превыше всего. Однажды во время спектакля к нему в ложу прибежал перепуганный до смерти управляющий и сообщил, что чугунная плавка прорвала доменную печь – горят заводы. Ни один мускул на лице магната не дрогнул. Он приказал управляющему не говорить никому о пожаре, чтобы не нарушить переполохом хода представления, и сам досмотрел спектакль до конца с большим воодушевлением, которое обошлось ему в полмиллиона рублей серебром. Любовь к театру не помешала, однако, уездному Нерону жестоко расправиться с капельмейстером своего оркестра – бедняга был посажен на кол за то, что позволил себе ухаживать за фавориткой театральной труппы, любовницей хозяина. Дед драматурга был настолько увлеченным театралом, что и жизнь его мало чем отличалась от театральных представлений. Воображая себя султаном, он носил турецкий костюм и чалму и принимал гостей, восседая на троне. В султанском же одеянии он совершал торжественные шествия по Ардатовскому уезду Нижегородской губернии, сопровождаемый толпой лакеев, наряженных в турецких воинов. Среди пшеничных полей Иван Дмитриевич раскидывал пестрые шатры и, окруженный одалисками, пировал дни и ночи напролет, разыгрывая роль восточного властелина.