Читать книгу «Два голоса, или поминовение» онлайн полностью📖 — Владислава Броневского — MyBook.
image

Тревога и песнь

 
Может быть, ничего и не было?
Год пройдет, или два, или икс —
мои мысли – черные лебеди —
уплывут вниз по Висле – в Стикс.
 
 
Кто бы сердце поставил заново? —
Я свое расшвырял для других:
не по формуле и не заумью
возводил я и жизнь, и стих.
 
 
От тревоги – и в горле горько.
Я распелся бы во всю мочь, —
только вот – перехвачено горло,
только хрипом хриплю сквозь ночь.
 
 
Но и в хрипе – сила поэта.
Мы еще – своё пропоем.
Не поддамся этому свету.
Не возьмет он меня живьем!
 

Безработный
(Тюремная песня)

 
Ни поесть, ни попить, —
как работу раздобыть?
Вот наняться бы теперь мне
к каменщику в подмастерья,
чтобы есть и пить.
 
 
Братец, эй! Берись за дело,
чтоб оно в руках кипело,
а потом поешь-попьёшь.
К кирпичу кирпич ложится,
воздвигается темница,
в той темнице ты сгниешь.
 
 
Нет, не сяду под замок,
белый свет еще широк.
Молот звонкий я достану,
подмастерьем в кузне стану,
белый свет широк!
 
 
Братец, ой! Напропалую,
на потребу палачу,
цепь пройдет сквозь горна пламя,
звенья станут кандалами...
Я носить их не хочу!
 
 
Надоело голодать!
Камни, что ли, мне глодать?
Надоела эта доля,
безработица, неволя, —
братья, долго ль ждать?
 
 
Эй, товарищ, есть работа!
Скоро взмокнешь ты от пота.
Тяжкий молот свой возьмешь
и, разбив свои оковы,
в час расплаты в бой суровый,
в бой решительный пойдешь!
 

Полицейские псы в Луцке

Нине Матуливне


 
Слёзы смени на камень,
пусть будет чутким ухо:
воют полицейские псы ночами,
протяжно, хрипло и глухо.
 
 
Их слышно повсюду ночью
во тьме, на Польшу упавшей,
хоть сапогами грохочут
полиции, армии марши...
 
 
Учат псов дотошно и тонко,
комиссару Зарембе спасибо:
псы сумеют впиться в мошонку
тому, кто молчит как рыба.
 
 
Комиссар Заремба ведёт дознание,
слышен ремней натянутых звук:
«Бей в морду, Постович! Говорить станешь?
Ещё хочешь, падаль? Бей, Ткачук!
 
 
Вон его... Есть ещё?» – «Пане вельможный,
тут ещё девки, одна ничего...
Пусть пан комиссар скажет “можно”,
найдётся способ... Ну и... того...»
 
 
Нага, беззащитна, мученьям чужая,
связаны ноги, запястья рук...
А глаза! – волками на псарне сверкают...
«Теперь нагайкой! Жги, Ткачук!»
 
 
Пёс полицейский долго выл
в тюремном дворике в полночь,
он чуял кровь из порванных жил,
Выл и скулил: на помощь!
 
 
Выл долго, протяжно, жутко
по-человечьи рыдая...
Загнали собаку в будку,
и вновь тишина глухая...
 
 
Вой этот слышу и слышу.
Сердце, твердей, как сталь!
Друзья, говорю я всё тише,
но уносится шёпот вдаль,
 
 
ведь в шёпоте сила скрыта,
в шёпоте гнев лавиной,
вслед песне – поруганной,
битой, как Ты, товарищ мой Нина.
 

Товарищу по камере

 
Дверь окована, заперта дверь,
и решетка в оконце под сводом...
Здесь надолго ты заперт теперь,
здесь пройдут твои лучшие годы.
 
 
Должен стиснуть зубы, и ждать,
и мужаться душой непокорной...
Что же ночью не можешь ты спать,
все шагаешь по камере черной?
 
 
Отчего твои пальцы впились
в эти прутья решетки железной?
За окном настоящая жизнь,
и ты рвешься на битву из бездны?
 
 
За решеткою – даль без конца,
так и тянет в нее окунуться!
Слышишь, слышишь посвист свинца?
Слышишь, слышишь гул революций?
 
 
Будь же крепок, мой друг боевой,
не страшись окружающей ночи,
все восставшие братья с тобой,
вместе с партией нашей рабочей.
 
 
У врага еще есть динамит
и штыков и винтовок немало,
но мы знаем, он будет разбит, —
и низвергнем мы власть капитала.
 
 
День весенний настанет, поверь,
воцарятся и радость и счастье,
распахнется железная дверь,
распахнем ее сами – настежь!
 

Последний крик

Последний крик

 
День гнева – голод, огонь и во́йны —
встает из ночной мороки.
И я взываю, как встарь пророки,
поэт, в своем сердце вольный.
 
 
Голос мой океан исторг,
всем гибель сулящий вскоре.
Четверо мчат на запад и на восток.
Горе! Горе! Горе!
 
 
Горе вам, гордые зодчие
небоскрёбов – Богу наперекор!
День страшный встает из ночи,
будет голод, пожар и мор...
 
 
Живая, хоть схожа с трупом,
готовит новшества адские
ослепшая цивилизация —
жена, одетая в пурпур.
 
 
Всё страшнее страда.
Яростен шаг истории!
Выгорят города.
Рухнут лаборатории.
 
 
Слышу новых потопов прибыль,
слышу топот мильонов ног.
Знаю: за мною выбор
и слов, и дел, и дорог.
 
 
И возглашаю, в себя углубленный,
как Иксион, на колесе распялясь,
над реками грядущих Вавилонов
сбывающийся Апокалипсис.
 
 
Когда ж настигнут меня мутные волны
войн, поветрий, зарев, голодных будней,
я – как бутылку с тонущего судна —
брошу крик мой последний: вольность!
 

Друзьям-поэтам

 
Мало нас,
но в толпе без труда мы сходимся,
связанные железным шагом,
песней железной связанные, —
мы,
поджигатели сердец,
бомбометатели совести,
рецидивисты мечты,
гнева и энтузиазма.
 
 
Словом, голым и скованным,
как Прометей навечно,
мы освещаем без страха
бездны времён позора.
Придет день,
придет —
и радостно будем жечь мы!
Пусть пока за́ткнут кляпом рот
и коленом сдавлено горло —
 
 
в сиянье грядущих дней
слов наших встанут полчища.
 
 
Вооружим их сегодня,
а завтра – венчаем славой,
чтоб стать им законом и силой
над Землей, Европой и Польшей,
вековечней таблиц законов Рима
и выше, чем Вавель.
 

Твёрдые руки

 
Уголь кричал, и нефть голосила,
медь и железо в недрах взывали:
«Сделайте нас человечьей силой,
руки-машины из твердой стали!
 
 
Сделайте нас толпой паровозов,
слесарь, литейщик, горняк и механик,
и поведите, грохочущих грозно,
за горизонт, в отдаленные страны.
 
 
Пусть вырастают трубы, заводы,
множат, гудя, человечью силу!
Тверже машины – руки народа!»
Уголь кричал, и нефть голосила.
 
 
«Вечно в труде мы, всегда в напряженье, —
слышно рабочих ответное слово, —
мы на работу идем, как в сраженье,
по принужденью земли суровой.
 
 
Бьем ее молотом, бьем киркою,
вырвать стремясь крыло для полета,
чтобы потом разумной рукою
твердо держать штурвал самолета.
 
 
Тверже земля, чем наши руки,
нужно ее схватить за горло,
вырвать богатства в труде и муке!
Бей ее, молот, буравьте, свёрла!
 
 
Мы завладели навек огромным
шаром земным – за градусом градус,
руки построят на нем бездомным дом,
где, как хлеб, разделим радость»
 

На смерть Анджея Струга

 
Мы – подпольных людей потомки —
рождены в сырых катакомбах,
вырастали в глухих потёмках,
наши годы – история бомбы.
 
 
Век рукою пятого года
нам её за пазухи втиснул.
Наши школы – ночь, непогода,
мрак и виселицы над Вислой.
 
 
С этой бомбой нас жизнь таскала
по фронтам, потрепав порядком...
Но поэзия нам помогала
побеждать и в споре, и в схватке.
 
 
Анджей, ты нас учил: негоже
с пораженьем смиряться в печали.
И мороз подирал по коже
от того, как слова звучали!
 
 
Ты учил нас, как братом брата
признавать по делам – не по крови,
ты воспитывал демократа
в каждом мальчике польской нови —
 
 
чтоб народу служил непреклонно
в отчизне станка и плуга…
Так опустим стяги с поклоном
Перед гробом Анджея Струга.
 

Честь и граната

 
Лезут фашисты. Прут марокканцы.
Грозно кулак вздымается сжатый:
небо Мадрида в кровавом багрянце.
Честь и граната! Честь и граната!
 
 
Честь и граната – доблесть, и сила,
и обновляющая отчизна...
Сжатый кулак, чтоб верней сокрушил он
черные батальоны фашизма.
 
 
Рвутся снаряды в небе Мадрида,
пахнут знамена кровью и гарью.
Честь и граната! Слава убитым!
Ружья солдатам! Arriba parias![4]
 
 
Вышли литейщики и рудокопы,
вышли кастильские хлебопашцы
в битву за фабрики и за копи,
в битву за землю, в битву за пашни.
 
 
Вышли на битву люди свободы,
вышли во славу земли испанской,
чтобы не быть ей, как в прежние годы,
вновь королевской, княжеской, панской.
 
 
Бьются мадридцы в кровавой пене,
и гвадаррамцы, и самосьерцы...
Пролетарии не падут на колени,
стоя глядят они в очи смерти.
 
 
Республиканцы, разите вернее.
Братья испанцы, слушайте брата:
я вам бросаю за Пиренеи
сердце поэта – честь и граната!
 

No pasaran![5]

 
Республиканцы насмерть стояли,
кровь их на землю сочилась из ран,
на обожженных стенах развалин
кровью писали: «No pasaran!»
 
 
Выбита надпись огнем и металлом
средь баррикад из сердец и камней.
В битве свобода Мадрида вставала,
жизни дороже, смерти сильней.
 
 
Враг наступал на свободу два года,
веруя в силу огня и меча.
Статуей родины встала свобода,
выдержав натиск, насилье топча.
 
 
Стих мой – он братство и равенство славит,
залит он кровью собственных ран.
Если умрет он, пускай оставит
слово надежды: «No pasaran!»
 

Родной город

 
В жизни не прошел и полдороги,
но повсюду ждет меня несчастье.
Сердце! О минувшем, о далеком
расскажи без слез или расплачься,
 
 
воскреси на миг тех лет отраду,
я тогда на мир смотрел по-детски.
...Дом над Вислой, окруженный садом,
на холме высоком мазовецком...
 
 
Если б знали вы, как там поется
старой звонкой меди на закатах,
когда лижет языками солнце
гребни волн, от солнца рыжеватых!
 
 
А когда на берегу стемнеет,
бор сосновый погрузится в думу, —
звуки ночи над равниной реют,
вороны слетаются за Тумом.
 
 
Отзвонить отходную бы надо,
сердце, старине той, в землю вросшей.
Я отсюда уходил в солдаты,
и в тот город не вернусь я больше,
 
 
но, идя по жизни, часто, часто
вспоминаю край, который дал мне
те слова, какими пел о счастье,
и любил, и побеждал страданье.
 
 
Люди лет далеких! За любое
слово вам великое спасибо,
пусть вам Вислою шумит, сосною
ветер, что следы мои засыпал.
 

Маннлихер

 
Жизнь меня не гладила по шерстке,
не подносила манну на блюде —
ну и ладно, ну и черт с ней:
только так и выходят в люди.
 
 
Был щенком совсем еще глупым,
когда взял я винтовку в руки,
зубы стиснув и лоб насупив,
шел сквозь грозы, сквозь смерть и муки.
 
 
Так солдатом стал закаленным
и узнал я, почем фунт лиха.
Был щенком слепым, несмышленым,
в мир глядел за меня маннлихер.
 
 
Наглотались мы вдоволь дыма
на зеленых полях у Стохода...
Там оставил друзей любимых:
не вернулись друзья из похода.
 
 
Что ж отвечу я им на тризне,
когда юность во сне предстанет?..
Не был, не был я баловнем жизни,
не добрел до цели желанной,
 
 
но солдатом шагаю снова,
и высокая видится цель мне.
Как маннлихер, бьет гневное слово,
как винтовка – мой стих огнестрельный.
 
1
...
...
29