Конфуций в своей родной деревне имел простодушный вид, как будто бы не мог сказать слова. А в храме предков и при дворе он говорил обстоятельно, но только с осторожностью.
В ожидании аудиенции, в разговоре с низшими вельможами он был тверд и прям, а в разговоре с высшими был любезен. В присутствии государя он выступал с благоговением, но с должным достоинством.
Когда государь подзывал его и приказывал принять иностранных посланников, то он менялся в лице и ноги у него подкашивались. Когда он делал приветствие руками направо и налево стоящим сослуживцам, то его платье спереди и сзади сидело гладко, а спешил в царские покои, словно птица с растопыренными крыльями. Когда гости удалялись, то он непременно докладывал государю, говоря: «Гости не оглядываются».
В ворота княжеского дворца входил наклонившись, как бы не помещаясь в них (в знак уважения). Посередине ворот он не останавливался и, проходя, не ступал на порог. Проходя мимо престола, он менялся в лице, ноги его подгибались, и он говорил как будто бы у него недоставало духу. Подобрав подол платья, он вступал в залу, согнувшись и затаив дыхание, как будто не дышал. По выходе, когда спускался на одну ступеньку, лицо его распускалось и делалось спокойным. Спустившись с крыльца, он быстро бежал, растопырив руки, и благоговейно возвращался на свое место.
Учитель не гнушался кашею из обрушенного риса и мясом, изрубленным на мелкие куски. Он не ел ни каши, испортившейся от жары или влажности, ни испортившейся рыбы и тухлого мяса; не ел также предметов с изменившимся цветом и запахом, не ел кушанья, приготовленного не в пору, а также всего несозревшего, порезанного неправильно или приготовленного с несоответствующим соусом.
Покупного вина и базарного мяса Учитель не ел. Он никогда не обходился без имбиря. Участвуя в государственных жертвоприношениях, он не допускал, чтобы мясо оставалось более трех дней, в противном случае он его не ел. Во время еды не отвечал; во время спанья не разговаривал.
Хотя пища его состояла из кашицы или овощного супа, он непременно отделял из них в жертву и непременно давал это с благоговением.
На рогожку, постланную неровно, Учитель не садился.
На деревенском пиру он не выходил (из-за стола, рогожки) ранее стариков. Когда жители его родной деревни прогоняли поветрие, то он в парадном платье стоял на восточной стороне крыльца.
Когда у него сгорела конюшня, то Конфуций, возвратившись из дворца, сказал: «Ранен ли кто-нибудь?», а о лошадях даже не спросил.
Когда владетельный князь жаловал его кушаньем, то он непременно, поправив рогожку, предварительно отведывал его. Если князь жаловал его сырым мясом, то он непременно варил его и приносил жертву предкам; а если князь жаловал живую скотину, то он кормил ее.
В случае приказания государя явиться он отправлялся пешком, не ожидая, пока для него запрягут телегу.
Когда умирал друг, которого некому было похоронить, он говорил: «Я похороню его». За подарки друзей, хотя бы они состояли из телеги и лошади, но не из жертвенного мяса, он не кланялся.
Спал он не наподобие трупа, навзничь, и в обыденной жизни не принимал на себя важного вида. Увидав одетого в траур, хотя бы короткого знакомого, он менялся в лице; увидев кого-либо в парадной шапке или слепца, хотя часто встречался с ними, он непременно выказывал к ним вежливость. Когда, сидя в телеге, он встречал одетого в траур, то, опираясь на перекладину, наклонялся (в знак соболезнования); такую же вежливость он оказывал и лицам, несшим списки населения (из уважения к народу). При виде роскошного угощения он непременно менялся в лице и вставал. Во время грозы и бури он непременно менялся в лице.
Сидя в телеге, Учитель не оглядывался назад, не говорил быстро и не указывал пальцем.
Конфуций сказал: «Хотя прежние люди в церемониях и музыке были дикарями, а последующие люди образованными; но если бы дело коснулось употребления их, то я последовал бы за первыми».
Конфуций сказал: «Хой (Янь Юань) не помощник мне; во всех моих речах он находил удовольствие».
Когда Янь Юань умер, то Конфуций горько плакал. Сопутствовавшие ему сказали: «Учитель, ты предаешься чрезмерной скорби». Он отвечал: «Чрезмерной скорби? О ком же мне глубоко скорбеть, как не об этом человеке?»
Цзы-лу спросил о служении духам (умерших). Учитель отвечал: «Мы не умеем служить людям, как же можем служить духам?» – «Осмелюсь спросить о смерти». Конфуций ответил: «Мы не знаем жизни, как же знать смерть?»
Конфуций сказал: «Ю (Цзы-лу) не в моей школе научился игре на гуслях».
Его игра отличалась грубостью и воинственностью[9]
Ученики Конфуция не уважали Цзы-лу. Учитель сказал: «Ю вошел в зал, но не вступил во внутренние покои (т. е. не постиг всей сути мудрости)».
Цзы-гун спросил: «Кто достойнее – Цзы-чжан или Цзы-ся?» Конфуций ответил: «Цзы-чжан переходит за середину, а Цзы-ся не доходит до нее». «В таком случае, – продолжал Цзы-гун, – Ши лучше Шана». Конфуций сказал: «Переходить должную границу – то же, что не доходить до нее».
Фамилия Цзи была богаче Чжоу-гуна; и Жань-ю собирал для нее доходы и увеличивал ее богатства. «Он не мой ученик, – сказал Конфуций. – Дети, бейте в барабаны и нападайте на него, он заслуживает этого!»
Конфуций сказал: «Хой (Янь Юань) почти близок к истине и по своему бескорыстию часто терпит нужду. Цы (Цзы-лу) не мирится с судьбою, приумножает свое имущество, и расчеты его часто бывают верны».
Цзы-лу хотел послать Цзы-гао начальником города Ми. На это Конфуций сказал: «Это значит погубить чужого сына». Цзы-лу сказал: «Там есть народ (которым надо управлять), есть и духи земли и хлебов (которым надо приносить жертвы). Какая необходимость в чтении книг, чтобы научиться этому?» Конфуций сказал на это: «Вот почему я ненавижу краснобаев».
Цзы-лу, Цзэн-Си, Жань Ю и Гунси Хуа сидели подле Конфуция, который сказал им: «Не стесняйтесь говорить потому, что я несколько старше вас. Вы постоянно говорите, что вас не знают, а что бы вы сделали, если бы вас знали?» На это Цзы-лу легкомысленно отвечал: «Если бы я управлял владением в тысячу колесниц, окруженным большим государством, испытавшим нашествие неприятеля, а вследствие этого удручаемым голодом, то к концу трех лет мог бы внушить ему мужество и направить к сознанию долга».
Конфуций усмехнулся: «Ну а ты как, Цю?»
Цю отвечал: «Если бы я управлял маленьким владением в 60–70 ли, а то и в 50–70 ли, то в течение трех лет я мог бы довести народ до довольства. Что же касается церемоний и музыки, то для этого пришлось бы подождать достойного человека».
«Ну а ты, Чи, что?»
Последний отвечал: «Я не скажу, чтобы я мог это, но я желал бы поучиться и при жертвоприношениях в храме предков, при представлениях удельных князей и их сановников желал бы в черном парадном платье и парадной шапке исполнять обязанности младшего церемониймейстера».
«Ну а ты, Дянь (Цзэн-Си), что скажешь?»
Когда замерли звуки гуслей, на которых он играл, он отложил их и, поднявшись, отвечал: «Мой выбор отличается от выбора трех господ». Конфуций сказал: «Что за беда? Ведь каждый высказывает свои желания».
Тогда Дянь сказал: «Под конец весны, когда весеннее платье сшито, я желал бы с пятью-шестью молодыми людьми искупаться в реке. И наслаждаться прохладою на холме У-юй и с песнями возвращаться домой».
Конфуций с глубоким вздохом сказал: «Я одобряю Дяня».
На вопрос Янь Юаня о человечности Конфуций сказал: «Победить себя и возвратиться к церемониям – значит стать человечным. И в тот день, когда (человек) победит себя и возвратится к церемониям, вселенная возвратится к человечности. Быть человечным зависит ли от себя или от людей?»
На вопрос Чжоу-гуна о человечности Конфуций отвечал: «Вне дома веди себя, как будто бы ты принимал знатного гостя; распоряжайся народом, как будто бы ты участвовал при великом жертвоприношении; чего не желаешь себе, не делай и другим. Тогда как в государстве, так и дома не будет против тебя ропота».
Нет этической максимы, более очевидной и в то же время бесконечно опровергаемой во все времена так называемыми соображениями высшего порядка, которые на поверку оказываются всего лишь низменными, корыстными, сиюминутными резонами.
Было, есть и будет!
Не знаю ни одного нормального учителя, кто не стремился бы внушить своим питомцам эту истину, но лжеучителей человечество также имело и имеет предостаточно. Глубинная экзистенциальная драма каждый раз предстает на сцене жизни в новых декорациях. Хотя новизна их относительная, и если уж ставить перед собой глобальные педагогические задачи, то, быть может, одной из них стоит признать демонтаж ветхих сценических конструкций, прикрывающих все то же неизменное мировое зло, идолопоклонство в любых его формах и проявлениях. Каждый раз, когда в нашем скорбном отечестве затевается очередное кровавое шоу, мы видим одну и ту же удручающую картину: небольшую кучку чудаков-интеллигентов, протестующих на площади. Видимо, их учителя оказались более убедительными в передаче конфуцианской идеи не делать другим, чего не желаешь себе. В остальной своей части «народ безмолвствует». Правда, до тех пор, пока молчаливая поддержка абстрактных идеологем и схем не оборачивается глубокой личной трагедией. Грустно осознавать столь низкий КПД суммарных педагогических усилий. Но это еще не повод опускать руки. «Медленно роет крот истории», и к концу XX столетия мы постепенно уходим от романтизации насилия («дело прочно, когда под ним струится кровь»). Не случайно объектом культурной канонизации становятся «чудаки», исповедовавшие этические максимы и, что самое главное, сумевшие их реализовать в жизни: Махатма Ганди, доктор Гааз, Альберт Швейцер, А. Сахаров, А. Мень
На вопрос Сыма Ню о человечности Конфуций отвечал: «Человечность – это осторожность в речах». На это Сыма Ню сказал: «Осторожность в речах – это ли называется человечностью?» Конфуций отвечал: «Что трудно сделать, разве о том можно говорить без осторожности?»
На вопрос Сыма Ню о благородном муже Конфуций отвечал: «Благородный муж тот, который не скорбит и не боится». На это Сыма Ню сказал: «Кто не боится и не скорбит, этот и есть благородный муж?» Конфуций сказал: «Кто, исследуя свой внутренний мир, не находит в себе недостатков, чего же ему скорбеть или бояться?»
На вопрос Цзы-чжана об умном Конфуций отвечал: «Умным и даже дальновидным можно назвать того, на кого не действуют ни медленно всасывающаяся клевета, ни жалобы на кровные обиды».
На вопрос Цзы-гуна, в чем состоит управление, Конфуций отвечал: «В довольстве пищи, в достаточности военных сил и в верности народа».
Цзы-гун сказал: «Но если бы предстояла необходимость исключить одну из этих трех статей, то какую исключить прежде?» «Военную часть», – отвечал Конфуций. Цзы-гун сказал: «А если бы правительство вынуждено было пожертвовать одною из этих двух, то какою прежде?» «Пищей, – сказал Конфуций, – потому что смерть всегда была общим уделом, а без доверия народа правительство не может стоять».
Цзи-цзы Чэн сказал: «Благородному мужу нужна только безыскусственность, к чему еще ему шлифовка?»
Цзи-цзы Чэн, Вэйский вельможа, скорбя о преобладании в своих современниках внешнего лоска над природой, сказал это изречение[10]
Цзы-гун сказал: «Увы! Ваши слова – слова благородного мужа; но даже четверка лошадей не в состоянии догнать слово, сорвавшееся с языка. Внешнее украшение подходит к природе, а природа – к украшению. Шкура барса и тигра без волос походит на шкуру собаки и барана».
В ответ на вопрос Циньского князя Цзина о правлении, предложенный им Конфуцию, последний отвечал: «Правление есть там, где государь есть государь, министр – министр, отец – отец и сын – сын».
На это князь сказал: «Прекрасно! Действительно, если государь не будет государем, министр министром, отец отцом и сын сыном, то хотя бы у меня был хлеб, буду ли я в состоянии пользоваться им?»
Учитель сказал: «Слушать тяжбы я могу подобно другим; но что необходимо – это чтобы не было тяжб».
В ответ на вопрос Цзы-чжана насчет управления Учитель отвечал: «Управление заключается в том, чтобы неустанно сосредоточиваться на нем и нелицемерно осуществлять его».
О проекте
О подписке