Читать книгу «Воскресшее племя» онлайн полностью📖 — Владимира Тана-Богораза — MyBook.
image

Глава третья

Вот как это было на деле.

Десять дней не ели. Мужчины и женщины лежали на хвое под шатрами и ждали себе смерти. Дети устали просить, только один пятилетний ребенок хныкал и просил:

– Мама, есть!

Крик его был негромкий, но назойливый, как комариный писк, и он не давал спать голодным мужчинам и женщинам.

– Есть, есть, есть!

Крик звучал у них не только в ушах, но как будто во рту. Вслед за ребенком вся их утроба кричала: «Есть, есть!» Спать не могли. Старая Курынь не вытерпела, встала и поползла к мальчику, как будто лисица.

«Есть, есть – вот я тебя уйму», – мешалось у ней в голове. Что она хотела унять: мальчишку или собственный голод? Она подобралась к мальчишке, как голодная лисица к молодому и глупому зайчонку, и схватила его своими костлявыми лапами: раз, раз, она перекусила ему горло. Мальчик захрипел и замолк. И его комариный голосок перестал нарушать забытье голодных людей.

Наутро старуха молча вышла из шатра, зажгла костер на открытом очаге, подвесила большой котел и стала растапливать в нем снег. Потом принесла из заднего угла завернутую в шкуру небольшую ношу какого-то странного мяса. Оно было бесшерстое, в коже, и темное, как замша. Курынь вывалила всю ношу в котел так быстро, что никто не успел рассмотреть, какое это мясо.

– Где ты взяла? – хотела спросить ее племянница Очида, но как-то осеклась, и вопрос замер у нее на устах. Лицо у старухи было странное, жуткое, и было очевидно, что она не ответит на вопрос. Котел закипал, двенадцать пар глаз напряженно и со страхом следили за ним, и вдруг закипавшее мясо стало ворочаться и подскакивать, как это нередко бывает при варке над жарким костром, и из котла неожиданно высунулась ручонка, показались пять маленьких пальцев, судорожно стиснутых вместе в небольшой кулачок.

Тогда раздался страшный крик. У мальчика не было матери, и за ним ходила его старшая сестра Шан-хаха («девушка-дерево»). Увидав кулачок, она одновременно заметила, что маленького Шилги нигде нет. И тогда она крикнула. Старуха ничего не сказала, сняла котел с огня, вынула большой шумовкой человеческое мясо, выложила его на корыто, как это делают с мясом оленьего теленка, и стала раскладывать на части. На двенадцать человек приходилось двенадцать частей. Страшную голову ребенка, с лопнувшими глазами и облезлыми волосами, она не пустила в дележ, а положила на пластинку березовой коры и унесла в лес. Люди ждали в оцепенении. Курынь вернулась к столу держа в руках двенадцать берестяных полосок, и стала перекладывать на белую бересту человеческое мясо. Потом обнесла и раздала ожидающим порцию за порцией, кусок за куском. И так вышло, что на долю Шан-хахи выпала та самая детская ручка, которая так устрашила всю семью.

– Оставь! – крикнула Шан-хаха и хотела оттолкнуть ужасную пищу, но старуха ничего не сказала и вытащила из рукава длинный блестящий и узкий ножик из кованой стали.

– Ешь! – продохнула она и подняла в руке, судорожно стиснутой, отточенный клинок. Все стали есть, как заколдованные. Племянница старухи, Очида, глодала плечо, а несчастная Шан-хаха объедала ручонку своего собственного любимого братишки.

В эту ночь старуха победила свое племя и подчинила его своей обезумевшей воле. Никто ничего не говорил, никто ничего не решал, но страшная старуха стала как будто злым духом, который тоже питается человеческим мясом и особенно охотно поедает маленькие сладкие душонки одунских мальчишек и девчонок.

После страшной еды ждали еще десять дней. На промысел уже не ходили и сидели в шатре, чего-то ожидая. На десятую ночь старуха разбудила Очиду, сунула ей в руку свой блестящий, остро отточенный нож и указала глазами на девочку Чунду, которая спала в углу. Очида послушно поползла и сделала с Чундой то же, что злая Курынь сделала раньше с мальчишкой, однако не зубами загрызла, а в горло кольнула ножом. Очиде казалось, что это ползет не она, а старуха. И жадность старухи поет у Очиды в горле, и рука старой Курыни водит ее молодою рукой. И наутро так же точно сварили, разделили и съели это страшное мясо, и никто уже не крикнул, никто не отказался.

И так они жили одиннадцать недель, убивали и съедали малых и больших, женщин и мужчин, из шатра никуда не ходили и промысла не стали искать. Уже подломилась голодная весна и собиралось пролиться обилие горячего лета. В тополевых рощах заплакали зайцы, и в таежных озерах заплескались ходовые чиры (рыба). Но последние люди Балаганчиков в промысле уже не нуждались. Они были как злые духи и не имели возврата назад, к человеческой жизни. Резали добычу женщины, Очида и Шан-хаха, по указке старой Курыни. Зарезали и съели старика, престарелого дядю Очиды, – все равно от стариков пользы нет. Остальные мужчины не спали по ночам, затаивши дыхание, и ждали, опасаясь, не настала ли их очередь.

Старуха Эмеи наконец очнулась и стала рассказывать дальше:

– Был мальчик по имени Кендык, вот так же, как этот Кендык, из вашего Заячьего рода, такой же молодой и такой же удалый добычник. Четыре ночи не спал Кендык и все сторожил людоедиц и увидел наконец, как Очида ворохнулась, тихонько достала из рукава длинный нож, – его деревянная ручка была в черных пятнах от пролитой крови. Очида потихоньку поползла, как злая росомаха, к несчастному Кендыку. И Кендык не выдержал, крикнул, выскочил вон из шатра, не дверью проскочил, а прорвал ветхую покрышку из полусгнившей замши. Скатился с угора на реку. Река уже вскрылась, и даже прошел ледоход, и только последние мелкие льдинки говорили о долгом и скучном голоде снежной зимы.

Кендык с разбегу кинулся в «ходол»[5], оттолкнулся от берега, как ветка, подхваченная ветром, и поплыл вниз по течению. Загребая налево и направо двухлопастным веслом, он еще не проехал и четверти плеса, как сзади услышал погоню, плесканье таких же двусторонних весел и крики:

– Стой, погоди!

Это старуха Курынь и страшная Очида догоняли его в челноках, таких же быстроходных, и кричали:

– Погоди, погоди!

Три долгих плеса гнались людоедные женщины за молоденьким Кендыком, приказывали ему подождать, просили, умоляли и читали заклинания, которые силою духа-помощника отнимают быстроту у гонимой добычи, – мохнатой, четверокопытной или двуногой, голошерстой.

Старуха замолкла. Перед глазами ее, на расстоянии полвека, живо встала картина бегства мальчика от обезумевших преследователей.

– Я в то время была у Балаганчиков, – пояснила она, – но только в другом полуроде, оттого меня не съели.

Кендык уплыл, бабы покричали и отстали. Два десятка дней спускался перепуганный мальчик по реке Омолону, добрался до самого устья и попал в руки русским. И начальник допытался о голоде народа и о пище, которую он ел.

– Ты сам тоже ел? – спросил он у Кендыка.

Кендык поник головой.

– Товарищей мясо жевал, а своим поступиться не хотел? – настаивал начальник. – Будем судить тебя и судить твое племя – людоедных старух.

И Эмеи опять завела:

– Осенью исправник послал казаков к омолонским одунам. Они шли два месяца наперерез огромных рек и добрались до страшного шатра. Людей в шатре не было. В углу и за углом валялись разбитые кости, расколотые голени, раздвоенные черепа. Их глодали песцы, и нельзя было ясно разобрать, сколько именно съели одуны мужчин и женщин, и подростков, и маленьких детей. Две людоедные женщины, Курынь и Очида, остались последними. Их никто не зарезал, но живы они не были и лежали в углах, вонючие и темные, и песцы обглодали их лица и стали понемногу отгрызать и растаскивать кости.

Присудить их к наказанию не мог даже сердитый начальник. Казаки собрали перееденные кости в большой берестяной туес и зарыли его в землю. Берестяной туес стал безымянной общей могилой.

Зато Кендыка начальник послал на съедение русским. Его посадили в холодную избу, приковали к стене, и два года он не видел солнца, не втягивал свежего воздуха. Кендык не вытерпел и умер.

Старуха рассказывала эту страшную повесть отрывисто, частями, и как будто не другим, а себе.

– Так было, так будет, – сказала она. – Было две Курыни, два Кендыка, но только Чобтагира не было у тамошних «зайчат». Был там Чобтагир, но задолго до голода умер. Он был любопытный, многознающий старик. При нем бы такого не случилось. А наш Чобтагир только глупый и злой, не может унять никого: ни духов, ни людей.

– Молчи! – крикнул Чобтагир страшным голосом.

Эта ужасная легенда или быль была известна многим. Она веяла над племенем одунов, как дыхание смерти. Тогда были люди-людоеды, теперь духи-людоеды просят у племени жертв. Перед глазами Чобтагира проплыли страшные фигуры с зубастыми пастями и когтистыми лапами. Им нужно мягкое, нежное мясо, детское, девичье, женское. Но девчонок, пригодных для жертв, старухи не дадут.

«Кендык», – подумал Чобтагир, но и первого, старшего Кендыка духам съесть не удалось. Его доели русские, далекое начальство.

Глава четвертая

Лыжные охотники погибающего племени выгнали из леса на твердую тундру обрывок оленьего стада. Было оленей штук двести, не то они были дикие, не то одичавшие, отвыкшие от общения с людьми.

Все же у одунов оказалось весеннее мясо, и можно было забыть на время о страшной работе людоедной старухи Курыни.

Вскрылась река. Появилась хорошая рыба, ходовая и жиловая. Но не было по-прежнему ни чаю, ни муки, ни – о горе! – табаку, хотя бы на единую жвачку, на малую затяжку из трубки, и уцелевшие охотники стали говорить: «Довольно сидеть, чего еще высидим? Идем за товаром на Родчеву. Не приходят якутские торговцы. Сами пойдем, отыщем, силою притащим».

В последний июньский день, когда ошалевшее солнце три недели бессонно бродило по небу, на верхнем плесе увидали мелькание отблесков. То были отблески шестиков. Кто-то поднимался в челноке снизу наверх, толкался в ослепительном небе. Кто-то шел оттуда, где было жирное якутское масло и сладкие дорогие русские продукты. Одуны молча ждали у реки. В вертлявом челноке, долбленном из осины, приехал человек, маленький, тощий, в замшевом кафтане, с длинными и тонкими руками и ногами. Они были такие прямые, что думалось, может быть, это и есть деревянные шесты, и этими шестами толкался пришелец о тинистое дно.

– Здравствуй, Багылка! – окликнул Шоромох с важностью в голосе.

Это был нищий из нищих, сирота Багылай (Василий), откупленный раб, иждивенец якутского князя Чемпана (Степана) на Родиевой. Багылай был не якут и не одун, был он из племени эвенов, что ничуть не богаче и не лучше погибающих одунов. Здешние эвены некогда ездили верхом на оленях. Но оленей они съели и стали поневоле ходить пешком и вышли с последним о ленным караваном на богатые якутские заимки по многопокосной Родиевой. Тут они жили как черт пошлет, выпрашивали у жирных якутов рыбные кости и объедки, ковали им ножи, когда было железо, нищенствовали, унижались и все больше должали якутам. Отец Багылая, Оляшкан (Алексей), тоже задолжал толстомордому князю Чемпану, не выдержал долга и умер.

Весною «якутская управа» в уплату многотысячного долга распродала имущество покойного Алешки, а главное – детей его: тоненьких, проворных, из охотничьего племени.

Эвены даже пешие превосходят в охоте конных якутов. Багылай был из хорошего охотничьего рода, улавливал искусно горностаев и, случалось, ходил на медведя один на один, с кремневым ружьем и рогатиной.

Он выскочил на берег, вытянул челнок за собой.

– Говори, – приветствовали его хором несчастные одуны.

– Накури нас, – позвала Курынь. – Три месяца табаку не пили, утроба вопиет.

Иждивенцы у богатых якутов все же перехватывали порою хотя бы листок табаку. Они были удачливее захолустных одунов, навсегда бестабачных.

– Молчи, не дразни, – не выдержал и фыркнул на жену Чобтагир. – Какой табак может быть у злосчастного якутского раба?

Эвен, однако, вынул из-за пазухи кисет, и одуны с замиранием сердца увидели, что кисет объемистый, раздутый какой-то начинкой.

С важным видом Багылай вынул из кисета два больших табачных листка, разорвал на частички и стал оделять присутствующих.

– Мэ, курите.

– Где взял? – спросил пораженный Шоромох.

– Хо, у хозяина…

– Как раздобрился, – радостно сказал старик, – поеду и сам тоже возьму.

– Вот мы поедем сейчас.

Багылай покачал головой.

– Незачем ехать, – сказал он спокойно. – Хозяина не стало.

– Как не стало, куда не стало? – спросили оживленные одуны.

– Забрали его, – подтвердил эвен. – Далеко увезли.

– Кто забрал?

– Русские советчики забрали, с винтовками, с ножами.

Воинственный дух вспыхнул в глазах у старика.

– А вы отчего не заступились? – сказал он задорно. – На Родиевой есть ружья.

– Нет, – сказал эвен. – Те ружья не для нас, а против нас. Довольно нашей крови выпил Чемпан.

Пусть попробует теперь, когда кровь из самого потянут. Съели нас.

– Что ты такое говоришь? – спросил с удивлением Шоромох.

– А то говорю. Даже кобыла лягается, и корова бодается, а разве человек хуже кобылы и коровы? Мы с русскими, советскими, не станем воевать. Пришли, попросили словить пузатого Чемпана. Он, кстати же, из Родиевой бежал и лесами собирался пройти на высокую Мому, но мы его словили, как ловят бесхвостого зайца, и отдали его русским, советским.

– Да что за советские русские? – почти завопил Шоромох. – Мы знали, бывают начальники русские, и русские казаки, и русские торговцы, а это какие советские, новые русские? Отчего они советские?

– Большие, советские, – сказал Багылай. – Болыписки, большаки… Большие почему, ты сам понимаешь, – большие, великие, сильные. А советы оттого, что везде собирают советы, русские, якутские, эвенские советы. Сами ничего не решают, решают советы. А еще особая такая… Особые люди. Те крепко решают, дважды их ум не идет. Что скажут – то ладно. Как раз. Их все слушают.

– Понять ничего не могу, – сказал Шоромох упавшим голосом. – То без советов ничего не решают, а то советы слушают особую такую.

– Отчего она такая? Отчего ее слушают?

– Оттого, что она умнее всех, – оказал Багылай с важным видом.

– Путаешь ты, – сердито возразил Шоромох.

– Самые умные, самые старые, самые дельные[6], – старался объяснить Багылай. – Есть посредине земли город такой Керемле, а река у него Маськува, – там в Керемле живут, на реке Маськуве, оттуда направляют. И еще называется «советски власть», а другие называются «кам», «каму…», «каммунысты», «партия».

Он выговаривал незнакомые слова довольно чисто, так что, быть может, и русский пришелец из «Керемле» мог бы уловить их настоящее значение.

Лицо Багылая осклабилось улыбкой.

– То – старики, самые умники, а есть и молодые. В нашем городе есть молодые: якуты, эвены, русские, всякие есть. Они медвежата для старых медведей, а имя такое же: «кам…», «ком…», «камчом…», «камчомол».

Одуны устали слушать непонятные слова.

– Будет тебе: кам, ком. Ты толком скажи, что у вас было? Кого забрали? Чемпана забрали, другие как? И как это вышло, скажи.

– Приехали такие молодые, в шапках горшками, рожнами, кожаные куртки, сапоги, и лица безбородые, вроде как у нас, ни одного бородатого. Бритые усы. Один был якут настоящий. Говорил по-якутски, совсем как настоящий «житель». Но только и этот якут особенный.

Приехали, заехали в улусную управу, к Лупандину. Лупандин, вы знаете, писарь толстый такой, напился нашей крови, как клещ, его взяли, вышибли из дома: «поди вон», говорят. Наутро собрали суглан[7], и сначала по-старому пошло, скотистые люди пришли, тойоны-князьцы[8] собиратели мехов, многооленные торговцы, почтари[9]. Много их, а с ними их братья, приказчики и всякий, кто ест от них и пьет от них. Много пришло, полную управу набили, сесть некуда, стоят. Старым да богатым Лупандин приготовил скамейки. Тут вышел русский начальник, а с ним тот якут.

– Все пришли?

– Да, все стоящие! А тот якут поглядел, кафтаны у них крепкие, шапки у них лисьи, конские сары[10] на ногах. Лица у них толстые, брызнуть хотят.

– Вот они какие, – говорит, – словно быки кормленные.

– Все стоящие, – еще раз сказал Лупандин.

Якут засмеялся и говорит:

– Ну, позовите нестоящих.

А уж там на дворе шум, крик. Откуда-то люди узнали и пришли. Малоскотные люди. Долговые по сену, по быкам, по лошадям. Чужие пастухи-погонщики, чужие косари. Вопят на улице: «Пустите и нас!»

Двух послали к начальнику: Кирика да Микшу. Кирик-то – олений пастух, а Микша – сенокосный человек. Летом заказы берет, а зимой отрабатывает.

– Не слушай этих толстых, – говорят. – Нас тоже послушай.

А начальник говорит:

– Пускать вас некуда, мы лучше сами к вам выйдем.

Вышел, спрашивает:

– Люди, скажите, какая ваша главная обида?

Один кричит:

– Покосы и земли верните, улусные покосы все захватили богачи! Нашим лошадям копытом некуда ударить…

А другие кричат:

– Долги надо скостить, пропадаем от процентов! Что больше платим, то больше остается.

А тут подваливает новая сила: иждивенцы – хумаланы, молодые мальчишки – рабы. И не то якуты, а всякие: наши эвенские есть и ваши одунские, взятые за недоимки.

И женщины, веришь, пришли, и безродные старухи. Кричат:

– Напитайте нас!.. Мы век по веку досыта не ели.

И младшие тоже, молодые продажные сироты. Кричат:

– Оденьте нас! Зимой и летом голые ходим.

И показывают приезжему начальству въявь, как они голые ходят.

Этим рассказом одуны были захвачены. У них накопилось обид не меньше, чем в якутском улусе. Они были его частью, окраиной, самой обиженной, бедной, голодной. И вместе с иждивенцами им тоже хотелось кричать: «Напитайте нас, оденьте нас. Мы век по веку досыта не ели».

– Как дальше было, говори!

– А дальше начальник говорит:

– Надо совет выбирать. Кто у вас прежняя управа? Князьцы – князьцов долой, секретарь – секретаря долой, совет – их совет долой. Новый, наш выбирай. Десять человек. Молодых выбирайте, годных для общественного дела.

Поднялся страшный крик. Толстобрюхие все обозлились, кричат:

– Чемпана выбирай! Лупандина хотим!

А пастухи и сенокосцы кричат:

– Кирика да Микшу, своих хотим поставить!

А иждивенцы кричат:

– Поставьте Петра-старика, он хоть старик, да лучше молодого. Он человек справедливый. Он и для нас оторвет у этих толстобрюхих и масла, и мяса.

– Ну, дальше, – торопили одуны.

– А дальше пошло хуже. Кирик да Микша наскакивают на Чемпана:

– Ты общественный скот продал и почтовых оленей украл.

А Чемпан, такая гадина, пошел напролом, кричит на самого начальника:

– Кто ты такой, мы тебя не знаем! Другие приезжали, к князьям уж всегда уважительные. А ты слушаешь всякую грязь, небывальщину, замаранных людей.

А русский говорит:

– Не знаешь меня, так узнаешь. Кирик да Микша – они правду сказали, тебе это не пройдет даром. Возьмите его!

И двое таких, в суконных рожнах, сразу подхватили Чемпана под руки, потащили в холодную.

И другим богачам говорит:

– Вам то же будет.

Присмирели толстобрюхие.

– Теперь выбирайте совет.

Выбрали пять человек: Кирика да Микшу, это уж так, разумеется, да старого Петра, да старуху Багилису Чубучиху. Да молодого иждивенца эвенка[11] Оляшкана. А к ним все-таки богатого Викешу, Чемпанова братана (двоюродного брата). А в секретари, верите, того же Лупандина. А якут говорит:

– Не надо Лупандина, я сам буду для вас секретарем…

– Дальше, – настаивали одуны.

– А дальше пошло по-худому, – сказал Багы-лай. – Чемпановы братья ночью открыли холодную, вывели Чемпана из холодной, ружья разобрали из склада, взяли лошадей, ускакали. А кто-то попробовал лучшую юрту поджечь, где были гости. Да мерзлые плахи, такие снежистые, не загорелись. Так началась у нас война…

– А теперь как?

– Так и воюем. Они нас донимают, мы их донимаем. Вот Чемпана словили. Весь скот ихний разобрали, поделили, который съели, который пасем. Их зло берет. Прячутся, с ружьями ездят. Скота у нас нету, за лошадиную голову две человечьих берут. Пошла поножовщина, война.

– А Чемпана кто словил? – спросил с интересом тоненький охотник Мамекан.

1
...
...
8