Загудели рельсы, и через минуту проплыли первые вагоны поезда, и высунувшиеся проводницы смотрели на Тенишева. Он оглянулся и увидел, что на платформе никого больше нет.
Кассирша, глянув в окно, черкнула в билете номер вагона, что остановился напротив, и Тенишев уже через минуту шел по проходу, надеясь увидеть пустое купе.
«Как все же успокаивает дорога», – думал Тенишев, сидя в медленном поначалу поезде.
Ни о чем отдельно взятом не думалось, любое мгновенное воспоминание сразу же улетало вместе с уносимыми назад деревьями, домами, и только плывущие рядом, опадающие и взлетающие провода надолго притягивали взгляд. И странно – скорость приносила больше отдохновения, чем самый глубокий сон. Звуки освобождались от тревоги, с которой текущее время наваливалось на Тенишева, сидящего неподвижно где-нибудь в тихой комнате. Тенишев любил дорогу за этот отдых, за это безразличие, в котором гасла тревога, не умеющая набрать силу.
В пути незаметно забывается то место, к которому едешь, и о нем не думаешь так, как думал на перроне. Недавно еще ты принадлежал одновременно двум станциям и двум перронам, и в поезде незаметно теряешь эту связь. Стук колес принадлежит только себе, какое бы слово этот звук ни напоминал, в нем нет направления. Если под стук колес закрыть глаза, через минуту помчишься обратно, и будет казаться, что скорость при этом лишь увеличивается. А во сне на опадающей при раскачивании вагона полке живые картины торопят друг друга в бесконечной очередности.
И Тенишев забывал, куда и зачем он едет – да и можно ли ответить на этот вопрос?
Утром, стоя в коридоре и глядя в окно, он чувствовал себя изменившимся, как после неожиданного счастливого события, и не знал, чему он улыбается, как ребенок, поймавший на себе чужой взгляд.
Выйдя на площадь, вспоминая почти забытый запах этого города, Тенишев уже ожидал, что сейчас будет замечать перемену в домах, поворотах улиц. Всегда при возвращении в знакомые места он долго это чувствовал и словно смотрел на сдвоенное изображение, которое должно вот-вот превратиться в четкое и ясное.
Он пошел пешком, наслаждаясь радостью узнавания – «неужели вот здесь…» – радостью, не ценимой спешащими людьми. Как легко, думал он, любить жизнь даже за это несовпадение повторений, в сущности, заполняющих всю жизнь до полноты, которую ощущаешь лишь в редкие минуты. Почти все время какой-то незримый сквознячок уносит из жизни главное чувство удивления и радости, которое уплывает, оставляя обманчивое впечатление всегда неполного, грустного счастья.
В парке Тенишев сидел на скамье, глядя на воду, блестевшую под утренним солнцем, на качающиеся вверх-вниз тяжелые ветви деревьев. Здесь с Даней они как-то наблюдали детей, которые сачком вылавливали из воды рыбок, бросали их на асфальт и рассматривали, пока рыбки медленно задыхались. Тогда они долго и серьезно рассуждали о детской неосознанной жестокости, он вспомнил, как сказал тогда о сачке с рыбками «живая тяжесть», и Дане это выражение очень понравилось – он с грустью сказал: «А я ни разу не ловил рыбу».
Они потом пили, неумело таясь, сладкое вино на скамейке, и казалось, что и в воздухе, и на листьях разлит легкий сладкий привкус. В воздухе он был даже виден – розовый и неподвижный. Даня читал свои стихи, и Тенишев больше всего восхищался легкими, неуловимыми поворотами слов, вначале текущих прямо и плавно. И хотелось все виденное так же легко и незаметно повернуть вокруг своей оси, чтобы все чуть-чуть изменилось до еще большего счастья, – и он удивлялся возможности этого и какому-то странному, умирающему терпению внутри себя.
Похожее чувство было и сейчас. Тенишев находился в том состоянии, когда все, о чем так долго мечталось, сбылось само собой, без его усилий, и еще так много осталось в запасе радостного ожидания. Он вспоминал строчки стихов, которые читал тогда Даня. Казалось, что с тех слов, как с деревьев листья, слетели лишние чувства, и слова вздрогнули и распрямились в единственном своем значении. И в этом была их новая, навсегда застывающая жизнь – так осенние деревья открывают внутренний рисунок ветвей. «В воду деревья гляделись – там, где их листья остались, с ними опять в отраженье голые ветки сливались», – Тенишев чаще всего вспоминал эти строки, когда думал о Дане, и видел его лицо, отраженное в синеватой дымке неподвижной воды.
Легкий ветерок тронул воду, маленькие волны задрожали на месте, по воде побежали пятна ряби. Тенишев вдруг пронзительно и остро почувствовал, что его ждут. И не живущий реально в этом городе человек, на расстоянии нескольких остановок трамвая, а возникший в памяти, в воображении – показалось, Даня в это же мгновение почувствовал его присутствие.
Совсем недавно Тенишев начал понимать, что люди, которых он вспоминает часто, все более отличаются от самих себя и ждут, и ищут его в его же воображении, в странном мире без времени и привычного света – сквозь дымку, похожую на поверхность воды, встречает он их взгляды, и глаза стараются продлить встречу, но налетает легкий ветерок, и все пропадает под дрожащей водой.
Звуки города не изменились за год. Приглушенный в шелесте листьев отдельный стук трамвайных колес был главным в общем шуме. Тенишев пошел к мостику, под которым так же, как и раньше, переливалась вода через плотину. Взявшись руками за перила, он ощутил их внутренний глубокий гул, мгновенно соединивший его с далекими днями. Тенишев вспомнил фотографию, на которой он был снят точно на этом месте – и слушал шум воды, бесконечный и неостановимый.
Проплывали, кружась в водовороте, листья. Тенишев смотрел на свою тень, казалось, что она вот-вот сорвется течением и поплывет, растекаясь по воде, качаясь на волнах бесформенным пятном. Тенишев улыбнулся, заметив вдалеке, у поворота, торчащие наискосок удочки, к которым и поплыла бы его тень.
Он всегда завидовал людям, живущим у реки. Большая река или маленькая речушка – само по себе ее течение неподалеку от дома казалось Тенишеву необходимым дополнением к общему чувству жизни. Оно оберегало от той тоски, которой окружены одинокие дома, стоящие где-нибудь в поле. Он часто представлял себя выходящим на берег – с самого детства образ конечности жизни, какого-то окончательного края оставался неизменно таким – и смотрел над текущей водой на другую, новую землю, и даже воздух там казался иным.
Исчезновение из жизни чего-то важного, первая утрата соединилась навсегда с осушением речки, протекающей за лугом. Прямо по руслу экскаватор прокопал канаву, в которой вода медленно замерла, оставив слабый донный ручеек. Но течение все равно оставалось, и берег так же назывался берегом – речка не могла исчезнуть, пока еще живы были люди, видевшие ее прежней. Казалось, ночами она наливалась до краев, берега становились полными, и их старательно скрывал густой туман.
Сейчас, стоя над водой и глядя сквозь ветви деревьев на густой воздух парка, Тенишев чувствовал присутствие здесь важных для него слов. Их можно было прочесть каким-то тайным способом – вспоминалась детская игра, в которой на картинке, заполненной бесконечным количеством лишних линий, необходимо было найти очертания птиц и зверей. И после расшифровки, когда фигурки застывали в невероятных положениях, взгляд уже не обращал внимания на лишние, мешающие черточки. Картинка прояснялась одновременно с чувством прощания и жалости – тайна ее исчезала.
Тенишев иногда думал, что он сам напоминает такую же фигурку, затерянную посреди бесконечных и странных подробностей жизни, и все старается ускользнуть от чьего-то пристального взгляда.
Тенишев думал о том, что он, почти нечаянным движением изменяя ровное течение жизни, оказывался затерянным, заблудившимся в ней. И собственные ошибки уже не играли никакой роли, их причинность была совершенно случайна.
А внешние условия – туман, или буря, или метель – тоже не были причиной, а лишь фоном, на котором происходило действие. Приоткрывалась завеса настоящей, холодной жизни, не замечающей в себе человека. Заблудившись, он понимал ясную и невероятную до сих пор мысль: и без него все в мире остается по-прежнему, время не замирает, а прокатывается в неостановимом движении, как огромное колесо, даже не вздрогнув на небольшой выбоинке. Растерянный, Тенишев смотрит вслед, ему хочется подхватиться, обогнать это колесо и снова встретить его, но оно, не шелохнувшись, так же минует невидимое препятствие.
Тенишев, считая себя человеком нерешительным, одновременно знал, что эта нерешительность сложнее простого неумения быстро выбирать нужное решение. Ему была неинтересна любая прямолинейность, и, увиливая от нее, он прислушивался к тихому хору многих голосов внутри себя. И даже если это мешало в жизни, то мешало не ему, Тенишеву, а какому-то другому человеку, каким Тенишев должен был казаться окружающим людям.
Об этом он думал, уже стоя во дворе дома, к которому долго шел в этот день.
Становилось грустно от того, что он так много думает о несуществующих вещах, стал таким сентиментальным на каком-то, как он это называл, молекулярном уровне, не решается войти в подъезд, что вообще разыграл эту поездку, разыграл и постарался сделать значительными и свои воспоминания, и предстоящую встречу с Даней.
Да, я совсем не замечаю, что играю перед самим собой, ставлю себя на место каких-то несуществующих персонажей, подумал Тенишев.
Он не знал, удержит ли в себе все это при встрече с Даней. Часто так бывало, что, начиная говорить с ним, Тенишев становился более откровенным, чем перед самим собой, и даже не успевал удивляться своему откровению.
Смешной была сама выстроенность поездки: человек по внутреннему порыву едет в город, где провел несколько лет, идет на встречу с другом и вспоминает, вспоминает. Вот та самая незаметная и повседневная пошлость жизни, которую можно заметить иногда, встрепенувшись от внутренней иронии. Любое воспоминание – вымысел, и пошлость – его основа или хотя бы сопровождение.
Тенишев вошел в подъезд. Все было знакомо: исцарапанные стены, старый лифт. Сверху кто-то спускался по лестнице. Тенишев поспешил войти в кабину лифта. Нажал на кнопку и поехал вверх.
Дверь долго не открывали. Он позвонил еще раз – тремя короткими звонками, как и прежде. С Тенишевым редко, но бывали моменты точного угадывания предстоящей минуты, ожидаемого события, и он чувствовал, что сейчас, вот-вот, случится что-то важное. Само это недолгое время перед открыванием двери было уже каким-то необычным, свежим и запомнилось Тенишеву, заставляя потом его память прокручивать и прокручивать эти секунды, как кусочек сна, ясность которого никак не может заполнить все остальное пространство.
Дверь открыла мать Дани.
Тенишев удивился обычности встречи – будто они виделись вчера – и после приглашения вошел. Дверь закрылась, они стояли в прихожей.
– Я ненадолго. – Тенишев улыбался. – А Даня дома?
– Дани нет. Он уехал.
– Надолго? – Тенишев все не мог погасить своей улыбки, словно извинялся ею.
– Наверное, навсегда. Мы ждем от него первого письма.
Тенишев медленно догадывался. Он нахмурился, не зная, что говорить, и некоторое время представлял письмо, Даню, идущего по чужому, из какого-то фильма, городу. При этом Даня подбрасывал рукой карандаш – его самая назойливая привычка.
– Давно?
– Уже месяц.
Тенишев хотел еще что-то спросить, но почувствовал, как слова уплывают обратно, в сразу уходящее время. Молчание ненадолго показалось естественным. «Как на похоронах», – чуть было не проявились в мыслях слова, но Тенишев сразу смял их, зная, как не любит Даня даже предположительно говорить о болезни, смерти, если речь идет о живом человеке. Он вспомнил, как они писали объяснительные в деканат о пропусках занятий. Тенишев тогда написал, что болел. Даня взглянул на его листок, быстро схватил его и смял. «Об этом нельзя писать неправду», – сказал он, и Тенишев, сразу согласившись, понял это для себя навсегда.
– Проходи, попьешь чаю, ты же с дороги.
– Спасибо, я лучше пройдусь по городу. Если можно, я потом еще зайду.
– Конечно, только ты позвони, я приготовлю что-нибудь покушать.
Молча покивав на прощанье, словно показывая этим, что прощается не насовсем, Тенишев вышел.
Он шел по двору и улыбался, стараясь вспомнить фразу о том, что «я знал, что он знает, что я знаю…» – потому что удивлялся, что не удивляется тому, о чем узнал минуту назад. Тенишев вспомнил, как стоял перед дверью, собираясь позвонить, и подумал, что тогда и появилось это чувство спокойного понимания событий, новостей, всего, чему в обычной жизни люди удивляются; все-таки игра в слова, в свои чувства уже захватила Тенишева. Вместе с Даней они придумывали похожие игры. По дороге с занятий, например, договаривались с одного взгляда на какого-нибудь человека отгадывать, что первое бросилось в глаза, и старались угадать первое впечатление друг друга. Тенишеву было труднее представить себя на месте Дани, посмотреть его глазами. Но он все-таки угадывал: их чувства просто совпадали, Тенишев говорил о себе, а получалось, что угадывал.
Были они совершенно разными, Тенишев всегда немного удивлялся, как могли они подружиться. Впервые он заметил Даню на картошке, на первом курсе. Не похожий на всех тем, что студенты обычно называют «маменькин сынок из обеспеченной семьи», с добавлением явной детскости и полным безразличием к своей внешности, доходящим до неряшливости, Даня как-то неестественно старался всегда примкнуть к компании, быть вместе со всеми. Особенно это ощущалось во время вечерних выпивок. Ребята с курса прятались где-нибудь на лужайке за сельским клубом, пускали по кругу бутылки с вином и, рассказывая свои истории, старались внести в них побольше красочных подробностей.
Тенишев чувствовал, что по-другому, чем все остальные, слушает эти разговоры. Потом как-то и Даня признался, что заметил в нем это.
– Я подумал тогда, что в тебе есть какая-то усталость. Не помню точно, но, наверное, я назвал это: не торопишься жить, – объяснял он.
– Усталость у меня впереди, – усмехался Тенишев.
Даня, говоря искренне, немного преодолевал себя. Это напоминало его нежелание, запрет говорить о болезни.
Несколько раз на работе в поле Тенишев почему-то оказался рядом с ним. Потихоньку, изо дня в день – а работали за комбайном по двое – у них так и сложилась «бригада». Приходя утром на поле, Тенишев выбирал борозду и уже знал, что рядом будет работать Даня. Тенишев, понимая свой деревенский опыт, брал на себя больше работы и больше молчал. Даня же все расспрашивал – о комбайнах, о картошке, о коровах. Тенишев не мог поверить, что это может быть интересно, и, раздражаясь иногда от болтовни, выдумывал что-нибудь необычное.
Однажды, устав к вечеру, он сказал, что у них в деревне каждый мужик на ферме имеет небольшую скамеечку.
– Чтобы доить? – спросил Даня.
О проекте
О подписке