Читать книгу «День опричника» онлайн полностью📖 — Владимира Сорокина — MyBook.
cover



 











 





Слава Богу, не замутнилось зеркало сие, не потемнело от времени.

Падает челядь на колени.

Наши расслабились, зашевелились. И сразу – звонок Бати: следит из своего терема в Москве:

– Молодцом!

– Служим России, Батя! Что с домом?

– На слом.

На слом? Вот это внове… Обычно усадьбу давленую берегли для своих. И прежняя челядь оставалась под новым хозяином. Как у меня. Переглядываемся. Батя белозубо усмехается:

– Чего задумались? Приказ: чистое место.

– Сделаем, Батя!

Ага. Чистое место. Это значит – красный петух. Давненько такого не было. Но – приказ есть приказ. Его не обсуждают. Командую челяди:

– Каждый по мешку барахла может взять! Две минуты даем!

Те уже поняли, что дом пропал. Подхватились, побежали, рассыпались по своим закутам, хватать нажитое да заодно – что под руку подвернется. А наши на дом поглядывают: решетки, двери кованые, стены красного кирпича. Основательность во всем. Хорошая кладка, ровная. Шторы на окнах задернуты, да неплотно: поглядывают в щели быстрые глаза. Тепло домашнее там, за решетками, прощальное тепло, затаившееся, трепещущее смертельным трепетом. Ох, и сладко проникать в сей уют, сладко выковыривать оттудова тот трепет прощальный!

Челядь набрала по мешку барахла. Бредут покорно, как калики перехожие. Пропускаем их к воротам. А там, у пролома, стрельцы с лучестрелами дежурят. Покидает челядь усадьбу, оглядывается. Оглянитесь, сиволапые, нам не жалко. Теперь – наш час. Обступаем дом, стучим дубинами по решеткам, по стенам:

– Гойда!

– Гойда!

– Гойда!

Потом обходим его трижды по солнцевороту:

– Горе дому сему!

– Горе дому сему!

– Горе дому сему!

Прилепляет Поярок шутиху к двери кованой. Отходим, уши рукавицами прикрываем. Рванула шутиха – и нет двери. Но за первой дверью – другая, деревянная. Достает Сиволай резак лучевой. Взвизгнуло пламя синее, яростное, уперлось в дверь тонкой спицею – и рухнула прорезь в двери.

Входим внутрь. Спокойно входим. Теперь уже спешка ни к чему.

Тихо внутри, покойно. Хороший дом у столбового, уютный. В гостиной все на китайский манер – лежанки, ковры, столики низкие, вазы в человечий рост, свитки, драконы на шелке и из нефрита зеленого. Пузыри новостные тоже китайские, гнутые, черным деревом отороченные. Восточными ароматами пованивает. Мода, ничего не поделаешь. Поднимаемся наверх по лестнице широкой, ковром китайским устланной. Здесь родные запахи – маслом лампадным тянет, деревом кондовым, книгами старыми, валерьяной. Хоромы справные, рубленые, конопаченные. С рушниками, киотами, сундуками, комодами, самоварами да печами изразцовыми. Разбредаемся по комнатам. Никого. Неужели сбежал, гнида? Ходим, под кровати дубины суем, ворошим белье, шкапы платяные сокрушаем. Нет нигде хозяина.

– Не в трубу же он улетел? – бормочет Посоха.

– Никак ход тайный в доме имеется, – шарит Крепло дубиной в комоде.

– Забор обложен стрельцами, куда он денется?! – возражаю я им.

Подымаемся в мансарду. Здесь – зимний сад, каменья, стенка водяная, тренажеры, обсерватория. Теперь у всех обсерватории… Вот чего я понять никак не могу: астрономия с астрологией, конечно, науки великие, но при чем здесь телескоп? Это же не книга гадальная! Спрос на телескопы в Белокаменной просто умопомрачительный, в голове не укладывающийся. Даже Батя себе в усадьбе телескоп поставил. Правда, смотреть ему в него некогда.

Посоха словно мысли мои читает:

– Спотворились столбовые да менялы на звезды пялиться. Чего они там разглядеть хотят? Смерть свою?

– Может, Бога? – усмехается Хруль, стукая дубиной по пальме.

– Не богохульствуй! – одергивает его голос Бати.

– Прости, Батя, – крестится Хруль, – бес попутал…

– Что вы по старинке ищете, анохи! – не унимается Батя. – Включайте “ищейку”!

Включаем “ищейку”. Пищит, на первый этаж показывает. Спускаемся. “Ищейка” подводит нас к двум китайским вазам. Большие вазы, напольные, выше меня. Переглядываемся. Подмигиваем друг другу. Киваю я Хрулю да Сиволаю. Размахиваются они и – дубинами по вазам! Разлетается фарфор тонкий, словно скорлупа яиц огромадных, драконьих. А из яиц тех, словно Касторы да Поллуксы, – дети столбового! Рассыпались по ковру горохом – и в рев. Трое, четверо… шестеро. Все белобрысые, погодки, один одного меньше.

– Вот оно что! – хохочет Батя невидимый. – Ишь чего удумал, вор!

– Совсем от страха спятил! – щерится Сиволай на детей.

Нехорошо он щерится. Ну да мы детишек не трогаем… Нет, ежели приказ придавить потрох – тогда конечно. А так – нам лишней кровушки не надобно.

Ловят наши детишек визжащих, как куропаток, уносят под мышками. Там, снаружи, уж из приюта сиротского подкатил хромой целовальник Аверьян Трофимыч на своем автобусе желтом. Пристроит он малышню, не даст пропасть, вырастит честными гражданами великой страны.

На крики детские, как на блесну, жены столбовых ловятся: не выдержала супружница Куницына, завыла в укрывище своем. Сердце бабье – не камень. Идем на крик – на кухню путь ведет. Неспешно входим. Осматриваемся. Хороша кухня у Ивана Ивановича. Просторна и по уму обустроена. Тут тебе и столы разделочные, и плиты, и полки стальные да стеклянные с посудой да приправами, и печи замысловатые с лучами горячими да холодными, и хай-тек заморский, и вытяжки заковыристые, и холодильники прозрачные да с подсветкою, и ножи на всякий лад, а посередке – печь русская, широкая, белая. Молодец Иван Иванович. Какая трапеза православная без щей да каши из печи русской? Разве в духовке заморской пироги спекутся, как в печи нашей? Разве молоко так стомится? А хлеб-батюшка? Русский хлеб в русской печи печь надобно – это вам последний нищий скажет.

Зев печной заслонкой медной прикрыт. Стучит Поярок в заслонку пальцем согнутым:

– Серый волк пришел, пирожков принес. Тук-тук, кто в печке прячется?

А из-за заслонки – вой бабий да ругань мужская. Серчает Иван Иванович на жену, что выдала криком. Понятное дело, а то как же. Чувствительны бабы сердцем, за то их и любим.

Снимает Поярок заслонку, берут наши ухваты печные, кочергу да ими из печи на свет Божий и вытягивают столбового с супругою. Обоя в саже поизмазались, упираются. Столбовому сразу руки вяжем, в рот – кляп. И под локти – на двор. А жену… с женой по-веселому обойтись придется. Положено так. Притягивают ее веревками к столу разделочному, мясному. Хороша жена у Ивана Ивановича: стройна телом, лепа лицом, сисяста, жопаста, порывиста. Но сперва – столбовой. Все валим из дому на двор. Там уж ждут-стоят Зябель и Крепло с метлами, а Нагул с веревкой намыленной. Волокут опричники столбового за ноги от крыльца до ворот в последний путь. Зябель с Креплом за ним метлами след заметают, чтоб следов супротивника делу Государеву в России не осталось. На ворота уж Нагул влез, ловко веревку пристраивает, не впервой врагов России вешать. Встаем все под ворота, поднимаем столбового на руках своих:

– Слово и дело!

Миг – и закачался Иван Иванович в петле, задергался, захрипел, засопел, запердел прощальным пропердом. Снимаем шапки, крестимся. Надеваем. Ждем, покуда из столбового дух изыдет.

Треть дела сделано. Теперь – жена. Возвращаемся в дом.

– Не до смерти! – как всегда, предупреждает голос Бати.

– Ясное дело, Батя!

И дело это – страстное, нам очень нужное. От него силы на одоление врагов государства Российского прибавляется. И в деле этом сочном своя обстоятельность требуется. По старшинству надобно начинать и кончать. А стало быть – я первый. Бьется вдовица уже покойного Ивана Ивановича на столе, кричит да стонет. Срываю с нее платье, срываю исподнее кружевное, затейливое. Заламывают Поярок с Сиволаем ей ноги белые, гладкие, холеные, держат на весу. Люблю я ноги у баб, особливо ляжки да пальцы. У жены Ивана Ивановича ляжки бледные, с прохладцей, а пальчики на ногах нежные, складные, с ноготками холеными, розовым лаком покрытыми. Дергаются бессильные ноги ее в сильных руках опричных, а пальчики от напряжения и страху дрожат мелкой дрожью, топорщатся. Знают Поярок с Сиволаем слабости мои – вот и задрожала ступня женская нежная у моего рта, и забираю я в губы дрожащие пальчики, а сам запускаю в лоно ее лысого хоря своего.

Сладко!

Как живой розовый поросеночек на вертеле раскаленном, вздрагивает и взвизгивает вдовица. Впиваюсь я зубами в ступню ее. Визжит она и бьется на столе. А я обстоятельно и неуклонно сочное дело вершу.

– Гойда! Гойда! – бормочут опричники, отворачиваясь.

Важное дело.

Нужное дело.

Хорошее дело.

Без этого дела наезд – все одно что конь без наездника… без узды… конь белый, конь… красивый… умный… завороженный… конь… нежный конь-огонь… сладкий… сахарный конек без наездника… и без узды… бес узды… с бесом белым… с бесом сладким… с бесом сахарной узды… с бесом сахарной узды… с бесом сахарной узды… с бесом сахарной узды… даляко ли до пя-а-а-а-а-а-аааааазды-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы!

Сладко оставлять семя свое в лоне жены врага государства.

Слаще, чем рубить головы самим врагам.

Вываливаются нежные пальчики вдовицы у меня изо рта.

Цветные радуги плывут перед глазами.

Уступаю место Посохе. Уд его со вшитым речным жемчугом палице Ильи Муромца подобен.

Оха-ха… жарко натоплено у столбового. Выхожу из дома на крыльцо, сажусь на лавку. Детишек уж увезли. От скотника побитого-подрезанного на снегу только кровавые брызги остались. Стрельцы топчутся вокруг ворот с повешенным, разглядывают. Достаю пачку “Родины”, закуриваю. Борюсь я с этой привычкой дурной, басурманской. Хоть и сократил число сигарет до семи в сутки, а бросить окончательно – силы нет. Отец Паисий отмаливал, велел покаянный канон читать. Не помогло… Стелется дымок по ветерку морозному. Солнце все так же сияет, со снегом перемигивается. Люблю зиму. Мороз голову прочищает, кровь бодрит. Зимой в России дела государственные быстрей вершатся, спорятся.

Выходит Посоха на крыльцо: губищи раскатаны, чуть слюна не капает, глаза осовелые, уд свой багровый, натруженный никак в ширинку не заправит. Стоит раскорякой, оправляется. Из-под кафтана книжка вываливается. Поднимаю. Открываю – “Заветные сказки”. Читаю зачин вступительный:

 
В те стародавние времена
на Руси Святой ножей не было,
посему мужики говядину хуями разрубали.
 

А книжонка – зачитана до дыр, замусолена, чуть сало со страниц не капает.

– Что ж ты читаешь, охальник? – шлепаю Посоху книгой по лбу. – Батя увидит – из опричнины турнет тебя!

– Прости, Комяга, бес попутал, – бормочет Посоха.

– По ножу ходишь, дура! Это ж похабень крамольная. За такие книжки Печатный приказ чистили. Ты там ее подцепил?

– Меня в ту пору в опричнине еще не было. У воеводы того самого в доме и притырил. Нечистый в бок толкнул.

– Пойми, дурак, мы же охранная стая. Должны ум держать в холоде, а сердце в чистоте.

– Понимаю, понимаю… – Посоха скучающе чешет под шапкой свои чернявые волосы.

– Государь ведь слов бранных не терпит.

– Знаю.

– А знаешь – сожги книгу похабную.

– Сожгу, Комяга, вот те крест… – Он размашисто крестится, пряча книжку.

Выходят Нагул и Охлоп. Покуда дверь за ними затворяется, слышу стоны вдовы столбового.

– Хороша стервь! – Охлоп сплевывает, заламывает на затылок мурмолку.

– Не укатают ее до смерти? – спрашиваю, гася окурок о скамью.

– Не, не должны… – Широколицый улыбчивый Нагул сморкается в кем-то любовно расшитый белый платок.

Вскоре появляется Зябель. После круговухи он всегда взволнован и многословен. Зябель, как и я, с высшим образованием, университетский.

– Все-таки как славно сокрушать врагов России! – бормочет он, доставая пачку “Родины” без фильтра. – Чингисхан говорил, что самое большое удовольствие на свете – побеждать врагов, разорять их имущество, ездить на их лошадях и любить их жен. Мудрый был человек!

В пачку “Родины” лезут пальцы Нагула, Охлопа и Зябеля. Достаю свое огниво фасонное, холодного огня, даю им прикурить:

– Что-то вы все на чертово зелье подсели. Знаете, что табак навеки проклят на семи камнях святых?

– Знаем, Комяга, – усмехается Нагул, затягиваясь.

– Сатане кадите, опричники. Дьявол научил людей курить табак, дабы люди воскурения делали ему. Каждая сигарета – фимиам во славу нечистого.

– А мне один расстрига говорил: кто курит табачок, тот Христов мужичок, – возражает Охлоп.

– А у нас в полку сотник повторял всегда: “Копченое мясо дольше хранится”, – вздыхает Посоха и тоже берет сигарету.

– Дураки вы стоеросовые! Государь наш не курит, – говорю им. – Батя тоже бросил. Надо и нам чистоту легких блюсти. И уст.

Молча курят, слушая.

Дверь отворяется, вываливаются остальные с женой столбового. Выносят ее голую, бесчувственную в тулупе овчинном. Нашим бабу укатать – дело своеобычное.

– Жива?

– От этого редко помирают! – улыбается Погода. – Это ж не дыба!

Беру ее руку безвольную. Пульс есть.

– Так, бабу – родне подкинуть.

– Знамо дело.

Уносят ее. Пора и точку ставить. Поглядывают опричники на дом: богат, добром полон. Но коли усадьба на слом по Государеву указу списывается, грабить нельзя. Закон. Все добро – Государеву красному петуху достанется.

Киваю Зябелю, он у нас по огненным делам:

– Верши!

Достает он из кобуры свой “Реброфф”, насаживает на ствол насадку в форме бутылки. Отходим от дома. Целится Зябель в окно, стреляет. Звякнуло окошко. Еще подале отходим от дома. Встаем полукругом, вынимаем кинжалы из ножен, поднимаем вверх, опускаем, на дом врага нацелившись:

– Горе дому сему!

– Горе дому сему!

– Горе дому сему!

Взрыв. Пламя густое, клубящееся – из окон. Летят осколки, рамы да решетки, падают на снег. Занялась усадьба. Вот и пришел к ней в гости Государев красный петух.

– Молодца! – Батино лицо возникает в морозном воздухе в рамке радужной. – Стрельцов отпустить, а самим – на молебен в Успенский!

Конец – делу венец. Сделал дело – молись смело.

Выходим за ворота, уклоняясь от повешенного. А за воротами стрельцы вестников отпихивают. Стоят те со своими аппаратами, рвутся пожар снимать. Теперь уже можно. С Новостным приказом у нас теперь, после достопамятного ноября, лады. Машу сотнику рукой. Целятся аппараты на пожар, на повешенного. В каждом доме, в каждом пузыре вестевом знают и видят люди православные силу Государя и государства. Понимают Слово и дело.

Как говорил Государь наш:

“Закон и порядок – вот на чем стоит и стоять будет Святая Русь, возрожденная из Серого пепла”.

Святая правда!

* * *

В Успенском соборе, как всегда, темно, тепло и торжественно. Горят свечи, блестят золотые оклады икон, дымится кадило в руке узкоплечего отца Ювеналия, звучит тонкий голос его, басит чернобородый толстый дьякон у клироса. Стоим мы тесными рядами – вся московская опричнина. Тут и Батя, и Ероха, правая рука его, и Мосол, рука левая. И коренные все, меня включая. И костяк основной. И молодежь. Только Государя нет. Обычно по понедельникам оказывает он нам милость – приходит помолиться с нами вместе. Но сегодня – нет солнца нашего. Весь Государь в делах государственных. Или – в церкви Ризположения, храме своем домашнем, молится за Святую Русь. Государева воля – закон и загадка. И слава Богу.

Обычный день сегодня, понедельник. И служба обычная. Прошло Крещение, поездили на санях по Москва-реке, опускали крест в прорубь-ердань под беседкою серебряной, еловыми лапами увитой, крестили младенцев, сами окунались в ледяную воду, палили из пушек, кланялись Государю и Государыне, пировали в Грановитой со свитой кремлевской и Кругом Внутренним. Теперь до Сретения – никаких праздников, сплошные будни. Дела надобно делать.

“Да воскреснет Бог и расточатся врази его…” – читает отец Ювеналий.

Крестимся мы и кланяемся. Молюсь любимой иконе своей – Спасу Ярое Око, трепещу под неистовыми очами Спасителя нашего. Грозен Спаситель, непреклонен в Суде своем. От его очей суровых сил на борьбу набираюсь, дух свой укрепляю, характер воспитываю. Ненависть к врагам накапливаю. Ум-разум оттачиваю.

И да рассеются врази Бога и Государя нашего.

“Победы на супротивныя даруй…”

Супротивных много, это верно. Как только восстала Россия из пепла Серого, как только осознала себя, как только шестнадцать лет назад заложил Государев батюшка Николай Платонович первый камень в фундамент Западной стены, как только стали мы отгораживаться от чуждого извне, от бесовского изнутри – так и полезли супротивные из всех щелей, аки сколопендрие зловредное. Истинно – великая идея порождает и великое сопротивление ей. Всегда были враги у государства нашего, внешние и внутренние, но никогда так яростно не обострялась борьба с ними, как в период Возрождения Святой Руси. Не одна голова скатывалась на Лобном месте за эти шестнадцать лет, не один поезд увозил за Урал супостатов и семьи их, не один красный петух кукарекал на заре в столбовых усадьбах, не один воевода пердел на дыбе в Тайном приказе, не одно подметное письмо упало в ящик Слова и Дела на Лубянке, не одному меняле набивали рот преступно нажитыми ассигнациями, не один дьяк искупался в крутом кипятке, не одного посланника иноземного выпроваживали на трех желтых позорных “меринах” из Москвы, не одного вестника спустили с башни Останкинской с крыльями утиными в жопе, не одного смутьяна-борзописца утопили в Москва-реке, не одна вдовица столбовая была подброшена родителям в тулупе овчинном нагою-бесчувственной…

Каждый раз, стоя в Успенском со свечкою в руке, думаю я думу тайную, крамольную об одном: а если б не было нас? Справился бы Государь сам? Хватило бы ему стрельцов, да Тайного приказа, да полка Кремлевского?

И шепчу себе сам, тихо, под пение хора:

– Нет.

* * *

Трапеза сегодня будничная, в Белой палате.

Сидим за столами длинными, дубовыми, непокрытыми. Подают слуги квас сухарный, щи суточные, хлеб ржаной, говядину разварную с луком да кашу гречневую. Едим, о планах негромко переговариваемся. Покачиваются колокольцы наши беззвучные. У каждого крыла опричного планы свои: кто в Тайном приказе сегодня занят, кто в Умном, кто в Посольском, кто в Торговом. У меня нынче три дела.

Первое – с шутами-скоморохами разобраться, утвердить новый номер концерта праздничного.

Второе – погасить звезду.

Третье – слетать к ясновидящей Прасковье Тобольской с поручением.

Сижу на своем месте, четвертым от Бати справа. Почетное место, нажитое. Ближе меня к нему справа токмо Шелет, Самося да Ероха. Крепок, осанист Батя, моложав лицом, хоть и седой совсем. Когда трапезничает – смотреть приятно: неторопливо ест, обстоятельно. Батя – фундамент наш, корень главный, дубовый, на котором вся опричнина держится. Ему Государь первому доверил Дело. На него во времена сложные, для России судьбоносные, оперлась пята Государева. Первым звеном в опричной цепи железной стал Батя. А за него и другие звенья уцепились, спаялись, срослись в опричное Кольцо Великое, шипами острыми вовне направленное. Этим Кольцом и стянул Государь больную, гнилую и разваливающуюся страну, стянул, словно медведя раненого, кровью-сукровицей исходящего. И окреп медведь костью и мясами, залечил раны, накопил жира, отрастил когти. Спустили мы ему кровь гнилую, врагами отравленную. Теперь рык медведя русского на весь мир слышен. Не токмо Китай с Европой, но и за океаном к рыку нашему прислушиваются.

Вижу – мигает красным мобило у Бати. За трапезой запрещены разговоры опосредованные. Мобилы все отключаем. Красный сигнал – Государево дело. Подносит Батя мобило свое червонного золота к уху, звякает оно о колоколец:

– Слушаю, Государь.

Смолкли враз все в трапезной. Токмо голос Бати:

– Да, Государь. Понял. Сию минуту будем, Государь.

Встает Батя, обводит нас быстрым взглядом:

– Вогул, Комяга, Тягло, со мной.

Ага. По голосу Бати чую – стряслось что-то. Встаем, крестимся, выходим из трапезной. По выбору Бати понимаю – умное дело предстоит. У всех выбранных – университетское образование. Вогул в Свято-Петрограде учился казначейскому делу, Тягло – в Нижнем Новгороде по книжному производству подвизался, а я в опричнину ушел с третьей ступени исторического отделения Московского государственного университета имени Михайла Ломоносова. Да и не ушел… В опричнину не уходят. Ее не выбирают. Она тебя выбирает. Или, точнее, как говорит сам Батя, когда подопьет-понюхает: “В опричнину вносит, как волной”. Ох, как вносит! Так внесет, что голова закружится, кровушка в жилах закипит, в очах сполохи красные замелькают. Но и вынести может волна та. Вынесет в одночасье, бесповоротно.