11 апреля 1956 года
Мама, не писал тебе десять дней. Новостей много, и я просто не успеваю разобраться. Главное – освободился отец, сейчас он уже у меня. Я знал, что в последние месяцы отпускают не только у кого кончился срок, освобождают даже посаженных недавно, причем по тяжелым статьям – сроки двадцать – двадцать пять лет, и при всякой оказии пытался узнать, подпадает ли отец под амнистию. Думал встретить. Но он отвечал невнятно, писал, что да, людей освобождают, их лагерь опустел на треть, но когда до него дойдет очередь и дойдет ли вообще, никто сказать не может. Все решает Москва, от местной власти ничего не зависит. Сейчас я понимаю, он хотел сначала повидаться с тобой. Не чтобы вычеркнуть эти восемнадцать лет, что осталось склеить и жить дальше, а чтобы попросить прощения. Что ты к нему не вернешься, он понимает определенно. Пару раз даже сказал, что рад, что ты наконец с человеком, которого любила с юности, которому была предназначена еще родителями.
Отец вообще убежден – если он приедет в Москву, думаю, ты это от него услышишь, – что я не его, а только твой сын, что именно Бог распорядился, чтобы он, который был у тебя первым мужчиной и от которого ты родила единственного ребенка, был насильно изъят из твоей жизни. Ни в чем другом не было бы правоты, потому что даже людям, которых любил, он принес одно зло. Отец как будто гордится, что я Гоголь, а не Паршин, и его фамилия во мне не продлится. Говорит, что колода, ясное дело, была заряжена, стоило чекистам за ним прийти, тут же – чертиком из табакерки – возник твой первый жених, которого ты давно успела оплакать. Хвалит, удивляется, как мы, Гоголи, без единого худого слова сразу и прочно сходимся. В том же разговоре он бросил, что был среди нас «рыжим», ломал всю игру. Отец жалеет, что загубил тебе жизнь, и я уверен: если ты согласишься с ним повидаться, больше ничем и никогда напоминать о себе он не станет.
Мама, я думаю, каждый человек имеет право на покаяние перед Богом и право попросить прощения у человека, которого обидел. Так что, если ты не настроена категорически, мешать этой его поездке я не буду. Из лагеря отец вернулся другим. Прежняя сила, прежний напор ушли, теперь в нем много тишины, кротости, так что очень прошу: не отталкивай, прими его и выслушай. Твой Николай.
В Москву приезжал отец. Назначил маме встречу в ресторане «Центральный», и она, поколебавшись, пошла. Правда, по своему обыкновению, на час опоздала. По ее словам, одет отец был пристойно – похоже, она боялась, что он явится в тюремной робе – и накормил ее хорошим обедом. Разговор был светским, этим обстоятельством она тоже довольна. Во всяком случае, вернувшись, сказала, что не жалеет: увидеться с отцом было правильно.
Отец пробыл в Москве три недели. Главная цель – встретиться с мамой. Жил он на Якиманке у давнего сослуживца. Тот теперь в немалых чинах и в смысле площади не стеснен. Я был у отца трижды, и еще пару раз мы подолгу гуляли, бродили по Замоскворечью или сидели в Нескучном саду. Выглядел отец неважно, лицо серое, вдобавок сухой силикозный кашель – всё-таки почти десять лет на подземных работах. Хотя ходит по-прежнему быстро. С тем, где осядет, он пока не определился, впрочем, когда я заикнулся про Старицу, сказал, что шансов на это немного.
Есть какая-то женщина, с ней отец переписывался в заключении. Она из-под Краснодара и зовет отца к себе, в станицу Привольную. Есть еще товарищ по лагерю, который унаследовал дом то ли в Центральном, то ли в Восточном Казахстане. Фамилия его Капралов. Он «бегун» (такая секта), оттого дом именуется «кораблем», а сам он на нем «кормчим». Тамошний климат для отца – верная смерть, но я не удивлюсь, если он поедет именно в Казахстан.
На Якиманке отцовский сослуживец только и твердит, что нечего тянуть резину; надо подавать на инвалидность и на реабилитацию. Всё берет на себя. Сулит комнату в Москве и хорошую ведомственную поликлинику, в придачу к ней легочный санаторий. В общем, силикоз лечится, и капитулировать рано. Это разумно, но отец будто его и не слышит.
Как я и думал, отец выбрал Казахстан.
Гуляли в Нескучном саду. Всё цветет. Отец купил воздушный шарик и даже сумел его надуть. Когда я заговорил про инвалидность и реабилитацию, сказал, что лечиться посреди пустыни негде и тратить деньги тоже не на что.
Отец уже два месяца в Казахстане у Капралова. Устроился вроде бы неплохо. Во всяком случае, первые письма бодрые.
Договорились, что в октябре поеду к нему на корабль. В Старице как раз отпуск.
Снова был в Москве и зашел на Якиманку. Отцовский сослуживец тем, как обернулось, очень огорчен. Сказал, что про инвалидность пока забудем, а вот подать на реабилитацию могу и я. Подтвердил, что обещает содействие. Уже в дверях добавил, что скоро сможет показать оба дела – и отцовское, и мое собственное. Всё вплоть до доносов.
Я на корабле, служу здесь простым матросом. Впрочем, кормчий относится ко мне так хорошо, что время от времени думаю: а что, если и я избран? А что, если и вправду спасусь?
Дом поставлен грамотно, на просторном известняковом выступе. Сверху и снизу скос глубокого, пробитого мощными паводками оврага. Но такой кураж в прошлом. При мне даже в марте, когда солнце за день-два плавит снег, вода, едва пройдя половину пути, пропадает, уходит в наносы песка. Впрочем, это не беда, важно, что сухие жесткие ветры, которые на западе Казахского мелкосопочника сущее наказание, залетают к нам от силы пару-тройку раз за лето. Бывает, что целый месяц тихо, а потом угодит аккурат в проем нашей лощины – и началось. Ветер, будто в аэродинамической трубе, чуть не сутки ревет и ревет, почти не меняя ноты, а изба между тем трясется, ходит ходуном. Наконец ветер стихает, и начинается моя вахта. Если надо, я вставляю новые стекла, потом не спеша принимаюсь чинить крышу. Кусками рубероида и жести латаю дыры с рваными обтерханными краями. Дальше, уже на земле, поправляю изгородь вокруг палисадника и расчищаю от песка крыльцо.
За домом, на черноземе, насыпанном поверх известняка, разбит хороший сад, соток, наверное, на пятнадцать, а то и на все двадцать. В основном яблони редких сортов, но на южной стороне у нас растут и, главное, вызревают абрикосы с персиками, есть полдюжины гранатовых и инжирных деревьев, куртина отличного столового винограда. До меня этот сад возделывали чуть ли не век, что могу, продолжаю делать и я: осенью собираю падалицу и на зиму укрываю корни соломой, по весне окапываю деревья, поливаю, крашу стволы известью и даже, обрезая ветки, формую крону. Но, наверное, чего-то мне не дано и сад это чувствует, с каждым годом он плодоносит хуже и хуже.
Метрах в двухстах ниже дома наш овраг почти отвесно обрывается в огромную кальдеру, диаметр ее, наверное, километра два, не меньше. Как она образовалась, никто толком не знает, геологи среди постояльцев Капралова случались нечасто. Скорее всего, это просто большой карстовый провал, крутизна склона в некоторых местах чуть не семьдесят градусов, дальше – неширокий и довольно пологий обод, похожий на речную террасу, и снова несколько метров обрыва. Там, где коренные породы не затенены зеленью, везде видны выходы известняка, время от времени куски его наглухо перекрывают тропу, и тогда без веревки их никаким макаром не обойдешь.
Кальдера – место занятное, во всяком случае, мне ничего подобного раньше не встречалось. Ее края перерезали русла десятков небольших подземных потоков, и оттого стенки воронки буквально сочатся живой (обыкновенной пресной) и неживой (горячие сернистые источники) водой. Большинство не замерзает круглый год, и там, где бьют ключи с хорошей пресной водой, почти до снега из земли прет и прет жизнь. Для сухого Казахстана это, конечно, редкость. Растительность самая разнообразная: травы, кусты, маленькие деревца переплетаются так густо, что с трудом пробираешься. Особенно много всего на пологих участках, где в линзах попадаются настоящие болотца, до дна заросшие мхами, камышом и кувшинками.
И огород, и сад орошаются самотеком, с этим проблем нет. Ключ бьет со склона холма чуть выше нас, нешироким ручьем огибает дом и снова уходит в землю.
Кормчий говорит, что бегун есть тот, кто доверился промыслу Божию.
Кормчий говорит, что вне общины бегунов всё принадлежит антихристу. На домах, на полях, на торгах – везде его печать. Вовне только грех и погибель.
Кормчий много говорит о святой тревоге. Вдруг ты понимаешь, что рядом нет Бога. Он ушел от тебя, ушел из твоего дома, может, вообще ушел из мира. Не зная, что теперь делать, как быть, ты зовешь Его и зовешь, но Он не откликается. Тогда идешь искать.
Как для евреев Суккот, главный праздник у бегунов – начало Исхода. Накануне тот же хлеб без дрожжей, потом они прощаются с кормчим и пускаются в путь. Они знают, что спасутся, только если в день, когда Господь приберет их, над головой не будет ничего, кроме неба.
Вчера я спросил кормчего, когда на Руси началось странничество и отчего любая власть так ненавидит бегунов. Он сказал, что давно – появились первые святыни, и люди с молитвой на устах пошли от одной к другой. Нелады же с царями из-за сыска беглых. Когда власть навечно сделала крестьян крепкими земле, бегуны признали ее за антихристову.
Кормчий не ценит прошлого, знает за ним один только грех. Не раз он спрашивал меня, для чего я веду дневник, задерживаю, ничему не даю уйти. Я отвечаю, что напор того, что вижу, чересчур силен, с ходу ухватываешь лишь контуры, остальное будто в тумане размыто или полустерто. Вечером же записывая, всё проживаешь по второму разу и что-то вдруг понимаешь. Говорю, что не думаю, что мой дневник мешает жизни идти своим чередом.
Кормчий говорит, что грех, будто искуснейший охотник Нимврод, не отставая ни на шаг, идет по твоему следу: стоит решить, что ты оторвался, всё, можно не бояться – он тут как тут. Дальше, сколько ни моли, сколько ни проси о милости – быть тебе в его ягдташе.
В основе странничества – убеждение, что силы человека невелики. От мира, который весь есть зло, сын Адама если и способен оторваться, то ненадолго. После изгнания из Рая грех, будто гиря, тянет, крепит нас к земле, оттого, не побежав, никому не спастись. Недавнее время – свидетельство этому. Всякий, кто раз в полгода-год уезжал, менял область, республику, город, – выжил. Теоретики учили о сметающей всё на своем пути волне народного гнева, в противоход ей Господь берег единственного несчастного человека. Того самого, что просто спасался бегством.
О проекте
О подписке