В 1931 году, после того как Тульская область стала районом сплошной коллективизации, решением сельского схода семья Ступиных была объявлена подлежащей выселению. На станции Нечка на Урале Константину Ступину с помощью отца удалось бежать из эшелона. По совету отца он направился в Тулу к Николаю Евграфовичу Кострюкову, брату матери, который не только согласился его принять, но и с целью скрыть его происхождение сумел за взятку записать Константина Ступина своим родным сыном Константином Кострюковым. Боясь разоблачения, Николай Евграфович Кострюков немедленно после оформления документов переехал на жительство в Москву (ул. Житная, д. 3, кв. 5)».
Признание было кончено. Кострюков вырезал исписанные листы, запечатал конверт и, спустившись вниз, опустил его в почтовый ящик. Через три дня он был арестован.
В конце зимы 1947 года я был официально вызван к Николаю Ивановичу Елистратову (неофициально у него или у нас дома мы виделись довольно регулярно). Почему-то я понял, что этот вызов будет решающим в моей судьбе корреспондента «Известий». Я поднялся с нашего второго на четвертый этаж, прошел налево длинный широкий коридор, который кончался маленькой залой с фикусом, канцелярским столом и пишущей машинкой на нем – вотчиной секретаря Николая Ивановича Гизеллы Петровны. Меня уже ждали. Николай Иванович прощался с кем-то по телефону, он рукой указал мне на стул. Я сел. «Ну вот, – сказал он, кладя трубку, – теперь мы можем спокойно поговорить».
Минут пять он расспрашивал меня о последней статье, о доме, об отце, еще не вернувшемся из Ессентуков, а потом вдруг, без всякого перехода, сказал: «Сергей, помнится, месяца три или четыре назад вы жаловались, что с трудом привыкаете к штатской жизни. Ну, и как перековка?»
«Нормально», – улыбнулся я.
«Да, – продолжал Елистратов, – сейчас вся страна перестраивается к мирной жизни, становится на новые рельсы. А это не просто, для одного человека не просто, а тут вся страна, да еще какая огромная – шестая часть света. Сережа, я ведь тогда все ваши рассуждения о фронте запомнил. Вы говорили, что на войне всё было куда проще, понятнее, даже честнее. Были “мы” и были “они”, зло было слито, сконцентрировано в “них”, и каждый, от солдата до генерала, знал, кто его враг. Не слабее прежних и нынешние враги, только теперь, зная, что в открытую, стенка на стенку, с нами не справиться, они прячутся, маскируются под наших людей, и найти их, разоблачить куда как трудно – а надо. Большие беды принесут они стране, если мы не будем бдительны. Всё это, Сергей, вы и сами, конечно, понимаете, но я не зря начал издалека. Вот в чем дело. Для многих советских людей фашизм означал перерыв самой Советской власти. Десятки миллионов прожили два года, а то и больше в зоне оккупации, миллионы были угнаны на работу в Германию, миллионы были в плену, сотни тысяч из них предали Родину, были завербованы немцами, тысячи – американцами и англичанами, и сейчас отрабатывают свои сребреники. Обезвредить их необходимо.
Но есть задача еще важнее. Большинство наших граждан и в условиях фашистского рабства ни на минуту не перестали быть советскими людьми – большинство, но не все. Некоторые из них не выдержали встречи с буржуазным образом жизни, спасовали перед ним. Это и наш провал. Формально эти люди не предали Родину, они не сотрудничали с оккупантами, сразу же, как только представилась возможность, вернулись домой. Формально, повторяю, они не предатели, а по существу – да. Сегодня они, пускай даже невольно для себя, стали проводниками чуждых идей, врагами нашего образа жизни, нашими врагами. Среди них есть и солдаты, прошедшие всю войну, и выявить их, как вы понимаете, намного труднее, чем наших старых противников. Вы, Сергей, перед войной окончили исторический факультет и, конечно, не забыли, что случилось в России через двенадцать лет после войны с Наполеоном. Тогда Россия была «жандармом Европы», и те, кто боролся с ней, боролись за будущее, сейчас наша Россия – освободительница Европы, и все, кто против нее – делом ли, словом ли, – должны быть уничтожены.
Вчера я был на заседании ЦК партии, немало говорилось на нем и о печати. Четыре года мы воспитывали молодежь на Матросовых и Гастелло, грудью бросающихся на врага, но Гастелло и Матросов не помогут нам разоблачить тех невидимых врагов, о которых мы с вами говорили, тут надо действовать умнее, тоньше, если хотите, хитрее. Надо повысить бдительность людей, и тут фронтовая дружба, которая так превозносилась, едва ли не главная помеха. Год назад судьба страны зависела от армии, от наших солдат; сейчас, когда фронт стал невидимым, главный удар приняли органы внутренних дел и тысячи их добровольных помощников – секретных сотрудников. Этих помощников должны быть сотни тысяч, миллионы, должно быть больше, чем сражалось солдат на фронтах Отечественной войны, – на их судьбах, на их подвигах обязаны мы воспитывать нашу смену.
Министерство государственной безопасности уже месяц назад подняло вопрос о публикации материалов на эту тему. Вчерашнее заседание ЦК со всей ясностью указало на это направление как на важнейшее. Только что, Сергей, я разговаривал с подполковником Петровым Александром Дмитриевичем. Он в некотором смысле наш коллега – в МГБ отвечает за связи с прессой. Петров подберет вам материал и даст необходимые инструкции. Завтра в одиннадцать часов он ждет вас у себя. Здание на Лубянке вы, естественно, знаете. Подъезд четвертый. На вахте вас будет ждать пропуск. При себе надо иметь корреспондентское удостоверение и паспорт. Просил не опаздывать».
Без четверти одиннадцать я был уже на Дзержинской. Светло-коричневое, со стороны площади чем-то напоминающее пражские дома, здание МГБ было, казалось, совсем из другого мира: пустынный фасад, зашторенные окна, башенка с часами; коловращение на Кузнецком мосту и на улице Кирова совсем не касалось его. Александр Дмитриевич оказался не только моим земляком – он был тоже с Урала, из-под Челябинска, – но и милейшим человеком. Сразу же у нас установился полный контакт. Сжато, по-фронтовому он обрисовал мне обстановку в стране и то, какой МГБ желало видеть мою статью, после чего выложил четыре объемистые папки с материалами только что закончившихся процессов. Два дела были связаны с бандитизмом в Литве и на Западной Украине, третью, самую толстую, занимали материалы контрреволюционной организации вернувшихся белоэмигрантов, целью которых было убийство т. Сталина, параллельно они занимались шпионажем и вредительством на заводах Владимирской области. Особое внимание Петров попросил обратить на четвертую папку – дело антисоветской организации школьников-старшеклассников.
«Очень тревожный процесс», – сказал он, передавая мне ее. Вручив дела, Александр Дмитриевич проводил меня в соседнюю комнату, где я мог без помех знакомиться с ними. Полных десять дней ушло у меня на изучение документов и на выписки. Всё это время я приходил на Лубянку, как и было договорено, к одиннадцати и просиживал в своей комнате до шести часов вечера. Еще два дня Петров держал выписки у себя, проверяя, нет ли в них сведений, и по сию пору являющихся секретными, а на третий тетрадь была мне возвращена. Я получил «добро» и готов был начать писать.
Работа не представлялась мне особенно трудной. Мало того что в моем распоряжении находился огромный, интереснейший и никем не разработанный материал, которым я буквально горел, – еще имел и четкие указания о том, что и как я должен писать. Однако всё оказалось не так просто. Неделю я, ежедневно подгоняемый звонками Елистратова, не вставая, просидел за письменным столом, а работа и с места не сдвинулась. Не было героя. Не было того, ради кого я собирал весь материал, ради кого писался очерк. Того, кто должен был стать образцом для миллионов советских людей. Я прекрасно понимал, что секретный сотрудник, солдат невидимого фронта, в силу специфики своей работы не может вот так, запросто, как токарь, инженер или артист, предстать перед читателями «Известий». Какой же он тогда, к черту, секретный сотрудник? И в то же время я не видел, как можно написать очерк без него. Всё, что я делал, было неубедительно; абстрактный сотрудник, который выходил из-под моего пера, ни у кого не мог вызвать ни преклонения, ни даже просто доверия. Я и сам не верил в него. Промучившись десять дней, я пошел к Елистратову. Он сразу принял меня. Входя в кабинет, я слышал, как он говорил кому-то по телефону: «Через минуту он будет».
Первым его вопросом было: «Ну что, наконец сделал? – Впервые он говорил со мной на «ты». – Там, – он указал пальцем наверх, – уже торопили, спрашивали, не надо ли тебе дать в помощь журналистов поопытнее. С трудом отбился. Ну, давай что принес».
В ответ я начал объяснять Николаю Ивановичу, что работа еще не закончена, что у меня проблемы, с которыми я не знаю, что делать; две-три фразы он слушал меня спокойно, всё так же весело улыбаясь, – он настолько был уверен, что я принес уже готовый очерк, что даже не смог сразу перестроиться. Когда же Елистратов понял, что у меня ничего нет, разговор принял неприятный, а по временам и очень резкий характер. Он кричал, что это саботаж, что я «завалил» важнейшее задание, что мне не место в «Известиях». В конце концов я всё же сказал ему, что для очерка мне необходим живой, настоящий, с плотью и кровью секретный сотрудник, и что я хочу со всем возможным реализмом описать, как он работает, как служит Родине.
«Что же, вы хотите, чтобы они ради вас рассекретили одного из своих работников?»
«Да!» – с жаром воскликнул я. Мне показалось, что теперь он понял меня. Но увы!
«Это бред, молодой человек, – продолжил он холодно. – Завтра я доложу о вашем деле главному, и он решит, что с вами делать. Вы свободны».
Дня через три Елистратов зашел к отцу. Весь вечер он был очень весел – шутил, подмигивал мне, но о деле не сказал ни слова и, только надев пальто, вдруг попросил проводить его. Мы вышли на улицу. Был конец марта, но снег еще везде держался; лужи, растопленные дневной оттепелью, затянулись ледком и хрустели под ногами. Мы молча прошли по бульвару от Кировской мимо Чистых прудов, мимо Казарменного переулка, повернули к Солянке, и тут, уже подходя к дому, Николай Иванович сказал:
«А знаете, Сережа, главный вас поддержал. Он уже сам звонил на Лубянку. Там сначала, конечно, на дыбы: виданное ли дело – рассекречивать сотрудников. Тогда он – в ЦК. Там всё поняли правильно и – за. Он снова на Лубянку. Они – ни в какую. Тогда – прямо к Лаврентию Павловичу, и тот, представьте, немедля санкционировал. Так что всё, Сереженька, как в сказке. Поздравляю тебя. Завтра опять пойдешь к Петрову, он уже всё знает и даст тебе героя для очерка».
Утром мы созвонились с Петровым, и к десяти я был у него.
«Пишите исходные данные, – сказал он, – Кострюков Константин. Фронтовик, преподавал математику в школе. Расследование, которое мы начали благодаря его помощи, еще не окончено, но уже сейчас можно сказать, что дело одно из крупнейших: здесь и предательство Родины, и шпионаж, и антисоветская агитация».
Когда я услышал фамилию Кострюкова, мне и в голову не пришло, что это мой однополчанин Костя Кострюков: слишком невероятным было совпадение. Но, как ни странно, дописывая очерк, рисуя портрет своего героя, я иногда невольно, а подчас и намеренно использовал многие черты моего фронтового товарища; может быть, поэтому его облик получился таким живым.
Через два дня очерк «Дознание ведет Константин Кострюков» был подписан в печать и 30 марта появился на второй странице «Известий». Без всяких скидок можно сказать: это была сенсация. Если в среднем в «Известия» приходило несколько сот писем, то на «Константина Кострюкова» уже в первую неделю отозвалось шестьдесят тысяч человек, а за месяц пришло почти полмиллиона писем. Еще более разительные цифры сообщил мне подполковник Петров. За тот же месяц у органов появился почти миллион новых добровольных помощников, и по материалам, собранным ими, начато было свыше ста тысяч дел. Результаты превзошли все ожидания. ЦК партии чрезвычайно высоко оценил совместную работу МГБ и «Известий». Лаврентий Павлович лично несколько раз звонил нашему главному, благодарил и обещал всяческое содействие в работе.
В последующие несколько недель мы дали еще целый ряд публикаций о Кострюкове, в том числе и подробное интервью с ним. Однако читательский интерес не ослабевал. Во многих письмах был вопрос, почему «Известия» не организуют личную встречу между Константином Кострюковым и читателями. Несмотря на целый ряд возражений, нам с помощью Лаврентия Павловича в конце концов удалось получить согласие органов. Сначала встреча планировалась в аудитории Политехнического музея, но наплыв желающих был так велик (три четверти из них были немосквичи и приехали в Москву только для того, чтобы увидеть Кострюкова), что пришлось перенести ее в Колонный зал Дома Союзов. Выступление прошло очень удачно. Было много благодарственных писем, и почти во всех – требования: во-первых, чтобы такие встречи-отчеты стали регулярными, и во-вторых, чтобы в «Известиях» появилась постоянная рубрика, посвященная его делу. Условное название – «Дознание ведет Константин Кострюков». Первое предложение было принято. Труднее получилось со вторым.
Вскоре после появления рубрики «Дознание ведет Константин Кострюков» читатели потребовали, чтобы действительно в соответствии с названием следствие было поручено вести самому Константину Николаевичу, так много сделавшему для его успеха. Кстати, дело Кострюкова вел очень опытный и прекрасно характеризуемый следователь майор Кононов. Министерство государственной безопасности ответило категорическим отказом. Мы, в свою очередь, написали читателям, что отсутствие специального образования лишает Константина Кострюкова этой возможности. Однако поток писем нарастал, наше объяснение никого не убедило, все восприняли его как отговорку. Пришлось главному опять идти в ЦК, и ЦК выступил на стороне читателей. В постановлении говорилось, что подобные инициативы с мест следует всячески поддерживать. Кононов был отстранен от ведения следствия, и всё дело передано Кострюкову.
Читатели оказались правы. После назначения Кострюкова следствие пошло куда живее. Удалось найти связь между однополчанином Кострюкова Климовым и одним из арестованных по делу о вредительстве на шахтах Донбасса: они оказались двоюродными братьями. Несколько родственников другого однополчанина – Строгова – находились во время войны на территории, временно оккупированной немцами. Были арестованы также Лидия и ее новый муж, лейтенант МГБ Пастухов, знавшие о вредительстве первого мужа Лидии.
Несколько раз мне довелось присутствовать на допросах, которые вел Константин Николаевич. Должен признаться, они произвели на меня сильное впечатление. Первый раз это была очная ставка между бывшими однополчанами Климовым и Строговым, обвинявшимися в предательстве и измене Родине. На отдельных допросах, когда дело находилось еще в ведении Кононова, оба они, сговорившись, показывали, что Родину свою не предавали и не собирались ей изменить, что обмундирование сменяли на обычную одежду, чтобы можно было в деревни заходить, – почти в каждой были уже немцы, и их, конечно, будь они в форме, взяли бы. А если в деревни не заходить, где же едой разжиться? Климов и Строгов утверждали, что в немцев не стрелять они не договаривались, а просто, когда отбились от своих, осталось у них по два патрона на брата, а с двумя патронами только дурак в бой вступать будет. Немцам ничего не сделаешь, а их или убьют, или в лагерь. Вот и решили они, что надо им к своим пробираться, тогда и посчитаются с немцами. Кононову так и не удалось добиться от них признания.
Когда дело перешло к Кострюкову, он на первых порах даже не заговаривал о предательстве. Это были скорее не допросы, а беседы. По очереди в теплый кабинет Константина Николаевича приводили то Климова, то Строгова, и они вместе вспоминали, шаг за шагом восстанавливали свою фронтовую жизнь – июльские и августовские бои сорок первого года, окружение, долгий путь на восток. В изумительной памяти Константина Николаевича сохранились все подробности, все детали их фронтовой жизни, всё, что они говорили тогда, даже тон, которым они говорили, – и вот теперь, через полтора года после конца войны, его память всё настойчивее, всё требовательнее будила память обвиняемых, она была их лоцманом и поводырем, и, когда наконец удалось достучаться до их памяти, она уже вместе, теперь по-настоящему вместе с ними, стала кропотливо, ничего не выбрасывая и не теряя, выкладывать мозаику их предательства.
Много раз, встречая Климова, Кострюкова и Строгова во время следствия, я видел, как всё четче проступает на их лицах понимание вины и как ее тяжесть сгибает их плечи. Очная ставка между ними была кульминацией следствия. Встретившись лицом к лицу с теми, с кем его связала совместная измена, каждый из них увидел в другом, как в зеркале, самого себя, увидел всю глубину своего падения и понял то, что так трудно и долго пытался объяснить им Константин Николаевич, понял, что в душе он предал свою Родину в первые же дни войны, что оставался предателем все долгие четыре года, что остался им и после войны, и что только случайное стечение обстоятельств не дало ему возможности нанести прямой ущерб Родине.
О проекте
О подписке