Читать книгу «Репетиции» онлайн полностью📖 — Владимира Шарова — MyBook.
image
cover

Ильин говорил: Иоанн Креститель, как и волхвы, знал, кто такой Иисус, знал, что Он Сын Божий, не мог не обладать этим знанием, поэтому он и говорил Ему: «Мне надобно креститься у Тебя и Ты ли приходишь ко мне». Но тогда еще ничего не было решено и еще сорок дней разделяли житие Иисуса-человека и житие Иисуса-мессии: крещение от Иоанна, нисхождение Святого Духа, долгий пост в пустыне, во время которого трижды дьявол искушает Христа, искушает в Нем человека, и только когда человек устоял, выдержал, тогда и свершилось, и стал Христос помазанником Божиим. В диалоге между Христом и Иоанном Крестителем, который есть у Матфея, можно почувствовать некоторую неуверенность Христа. Связана ли она с тем, что срок Его миссии еще не пришел или не кончился искус, но, кажется, хотя об этом и ничего не сказано, изначально мыслилось лишь воплощение Сына Божьего в человека, потому что в том, что мир стал таким, каким он был, и вина была только человека.

Ильин говорил: то, что Господь во время, когда Иоанн Креститель еще был жив, посылает на землю другого пророка, большего, чем он, Своего Сына, не должно быть принято за свидетельство недостаточности Иоанна (что как раз подразумевалось в спорах между учениками его и Иисуса), нет, появление Иисуса Христа, Его проповедь означали иное, означали, что раньше Его, Сына Божьего и Спасителя, между Богом и людьми не было, и пока Его не было, человек не мог, не имел сил, чтобы одолеть грех. Это уже само по себе было как бы оправданием человека. Вещь необычайно важная и неожиданная для Бога, и Христос, избрав учениками людей, живших на земле той же простой жизнью, что и Он, тем самым утвердит этот оправдательный приговор.

Ильин говорил: три года ходил Иисус, проповедуя, по Израилю, и от них осталось не только то, что Он говорил своим ученикам и что через писание дошло и до нас, у этой части учения жизнь была наиболее прямая и естественная, но и сказанное Им тем евреям, которые за Ним не пошли, которые отвергли Его, и еще то, что понял за три года Он Сам. Споры Христа с фарисеями были необычайно важны и для народа, и для Христа, и для Бога. Вся последующая история не одних лишь евреев, но и христианского мира свернута в них.

Какие выводы можно сделать из этих споров? Первое: прямолинейное развитие, формальная логика, примат внешнего ведет веру к юридическому кодексу, к тупику, но ясно и другое: единственное, ради чего живы фарисеи – Бог, все их помыслы и устремления – Он, весь их ригоризм – от преданности вере отцов. Я уже говорил, что истинность и правильность Закона, данного Моисею, Иисусом Христом нигде сомнению не подвергается, на Законе не лежит никакой вины за непонимание между Богом и народом. Иисус даже усиливает звучание Закона, продолжает его, хотя и в иную, более человечную, чем фарисеи, сторону. Но это как раз понятно: Он имеет право на толкование, Он Бог, они же имеют право только на строгое логическое выведение, простое продление. И всё же главное – не толкование Иисусом Закона и не судьба верных и праведных волнует Его в первую очередь. Он послан не к ним: «не здоровые имеют нужду во враче, но больные» (Матф., 9). Куда важнее другое знание, вынесенное Христом из земной жизни: единственное, что может помочь человеку, – чудо. Господь не утешает калек и больных, у Него для них нет слов. Он и не призывает их смириться. Он их лечит. Это суть: участь калек, увечных и бесноватых так ужасна, что без спасения слова – ничто. То, сколько чудес, самых разных, совершает Христос на земле, показывает, как необходимо чудо в мире, как целительно, и что без него нельзя. Творя чудеса, Господь исходит из убеждения, что мир страшен, и Он, Христос, послан спасти его.

Ильин говорил: все споры между Христом и фарисеями сведены в притче о работниках, в ней спорят два пути к Богу: хозяин за динарий (вечное спасение) нанимает работников на свой виноградник, когда полдень минул, нанимает других, за час до окончания работ – третьих, и всем платит одну цену – динарий, и, когда работавшие с утра возмущаются, говорит одному из них: «Друг! я не обижаю тебя; не за динарий ли ты договорился со мною? Возьми свое и пойди; я же хочу дать этому последнему то же, что и тебе; разве я не властен в своем делать, что хочу? или глаз твой завистлив оттого, что я добр? Так будут последние первыми, и первые последними; ибо много званых, а мало избранных» (Матф., 20) – (здесь видно, что чудо и добро больше справедливости, больше долгой, медленной и тяжелой работы, чудо больше всего).

Ильин говорил: в основании всего, что, исполнившись Святого Духа, Христос делает на земле, – добро; прожив столько лет в миру, видя так много зла, Он теперь, перестав быть человеком, став мессией, снова став Богом, не может не творить добро, как можно больше добра, добра самым последним и увечным, и самым грешным тоже. Он, в сущности, нарушает Им же установленный порядок вещей: не медленный путь исправления и раскаяния человека, не медленный путь спасения человека от греха, и как награда прошедшему этот путь – вечное блаженство, а просто горы и горы добра, мешки добра, и чем хуже тебе, чем более ты слаб и грешен, тем более достоин ты добра, достоин милости и снисхождения. Чтобы добра было больше, Он посылает своих учеников во все стороны, говоря им: «Больных исцеляйте, прокаженных очищайте, мертвых воскрешайте, бесов изгоняйте», – и дальше: «Даром получили, даром давайте» (Матф., 10), – чтобы они не задумывались, творить добро или нет и достоин ли просящий милости.

Ильин говорил: в Христе есть много радости Бога, который может и наконец творит добро, который уже не должен ждать, когда созданный Им человек исправится, не должен смотреть на все бесконечные беды и горе человеческой жизни, который любит человека как Свое дитя, ведь человек и есть Его дитя, Его продолжение, и создан он по образу Его и подобию, и в страданиях тоже. Бог просто не в силах дальше смотреть на беды людей, видеть, что зло множится, что его каждый день всё больше, а так, конечно же, в Божьем мире быть не должно, и потом, разве Он не помнит, с чего и когда началось зло в мире: началось, когда человек был ребенком, и трудно даже сказать, отвечал ли он за свои дела, мог ли отвечать за них, да и зло, сделанное им, разве сравнимо с тем, что было потом? И вот Сын Божий, полный любви, полный желания простить, желания, чтобы зла больше не было, и еще равенством: почему у одних есть всё, и праведность тоже, а у других ничего – ведь они от одного корня, от Адама, Он тем, у кого ничего нет, у кого меньше всего, нищим, больным, увечным, мертвым, дает чудо прощения и избавления.

Но тогда то, говорил Ильин, для чего создан Богом человек, человек, которому дано творить добро и зло и который свободно изберет добро, будет творить добро и, значит, установит истинность, доброту Господня мира, окажется невыполненным, неудачей, и всё, что было после появления человека, всё зло – ненужным, простым порождением зла. И сделанное на земле праведниками – тоже ненужным, и нет у Бога никого, и, главное, добро не лучше зла, люди не выбрали его. Не захотели или не успели. И Христос останавливается.

Ильин говорил: чудеса творит Бог, и только в любви и жалости, равно свойственной Богу и человеку, мы можем угадать человека, но чем ближе к концу, чем ближе к Голгофе, к смерти, тем более виден человек. Голгофа и разделит их. Одному суждено – и Он знает это – умереть, Другой сподобится – и знает это – воскреснуть. Я не разделяю их, они одно, и всё же Бог не может умереть, может страдать, но не умереть, мир без Бога немыслим и мгновения этого для Него нет. Чем ближе к Голгофе, тем больше в Христе человеческого.

Ильин говорил: в Иерусалиме и на Голгофе Христос уже человек, но в Нем есть еще знание Бога. Он знает, что Его предаст Иуда, знает, что Петр трижды отречется от Него, знает, что будет распят, но всё идет по пути, давно начертанному, начертанному не Им, и Он не волен свернуть с этого пути. Он говорит Господу, молит Его: «Отче Мой! если возможно, да минует Меня чаша сия; впрочем не как Я хочу, но как Ты», – и дальше снова: «Отче Мой! если не может чаша сия миновать Меня, чтобы Мне не пить ее, да будет воля Твоя» (Матф., 26). Но чаша не минует Его. Он будет распят на кресте, и таково одиночество человека в этом мире, так забыт и брошен он Богом, что Христос, ближе которого к Господу никого не было и нет, который был соединен с Ним нераздельно и прожил так нераздельно всю жизнь от зачатия, и тот возопит: «Элои! Элои! ламма савахфани?», что значит: «Боже Мой! Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?» (Марк, 15).

Ильин говорил: главное, что разделило Христа и евреев – дело Вараввы. Иуда был Его учеником, пошел за Ним, прошел с ним весь путь, и, как другие Его ученики, должен был уйти из евреев. Иуда Его слушал, с Ним возлежал, Его властью творил добро, он во всем отказался от пути еврея и, когда он предал Христа, он на этот путь отнюдь не вернулся, ему заплатили – и всё. Он хотел вернуться, хотел отдать деньги на храм, но их не приняли и, значит, его тоже и определенно не приняли, и Иуда, оставшись совсем один, один, как это только возможно, повесился. Оппозиция Христу – Варавва, из-за него народ говорит: кровь Христа на нас и детях наших, его выбирает спасти, когда встает вопрос – кого?

Варавву Лука называет разбойником, который произвел возмущение в городе, но все четыре Евангелиста отличают его от злодеев, казненных вместе с Христом, впрочем, за них народ и не просит. Кажется, Варавва был из тех, кто пытался поднять восстание против Рима. Я здесь не говорю, кого в таких случаях выбирали другие народы, дело не в этом. Христа и евреев разделило дело милосердия – и это поразительно, забудем даже, что оппозиция Христос – Варавва облегченная: Варавва заявлен разбойником, убившим человека, и даже так зададим вопрос: кто должен быть спасен – Бог, который через три дня воскреснет, или человек? Здесь смерть одного значила спасение другого, спасти одного значило осудить другого, и в этой ситуации правы, я думаю, евреи. Спасен должен быть слабейший, тот, кто сам себя защитить не мог и у кого не было защитника – Бога-Отца. Вопрос, кому спасти жизнь, человеку или Богу, – всегда человеку. Встав на сторону Христа, евреи должны были погубить человека. Это их цена.

В Куйбышевском университете я проучился почти три года, и месяца за четыре до нашего переезда в Томск, где отцу предложили место главного рентгенолога области, когда мы уже, что называется, сидели на чемоданах, я был записан на спецкурс, который назывался «Гоголь и сравнительное литературоведение». Я был записан принудительно, как и другие пятеро, по распоряжению деканата, потому что добровольца, кажется, не нашлось ни одного, и успел прослушать ровно половину курса – пять лекций. Читал их совсем дряхлый 80-летний киевский профессор философии по фамилии Кучмий, известный всему университету под кличкой «идеалист». Он и действительно был идеалистом во всех отношениях.

Владимир Иванович Кучмий успел составить себе имя еще до революции, потом, когда на Украине окончательно утвердилась Советская власть, он честно пытался перестроиться и даже написал двухтомную работу, называвшуюся, кажется, «История философии в свете исторического материализма». Однако то ли он перестраивался медленно и недостаточно правильно (двухтомник его был почти издевательски обруган), то ли просто плохо вписывался в предвоенную Украину, но в 40-м году его посадили, обвинив одновременно в пропаганде всё той же идеалистической философии и в украинском национализме. Просидел Кучмий почти пятнадцать лет, а когда в 55-м освободился, Украина, памятуя о национализме, принять его наотрез отказалась, и Москва после коротких размышлений предложила Кучмию полставки в Куйбышеве, но, естественно, не по кафедре философии, а на совсем тихой кафедре русской литературы. Мы были его последними слушателями – в том же году он ушел на пенсию.

Формально, повторяю, спецкурс, который он нам читал, был посвящен Гоголю, но до него Кучмий добрался только в конце третьей лекции. Интересовал его не Гоголь, а вычурная смесь литературоведения, социологии и бреда. Холодно и методично он объяснял нам, что люди, жившие на земле, целые племена и народы, в сущности, были никто или, во всяком случае, не более, чем фантомы и миражи, блуждающие по пустынным пространствам, – это его выражение. Отталкиваясь от данного тезиса, он долго рассуждал о бессмысленности и бесцельности земного существования, о сходстве между человеком и растением: равенство жизни, равенство смерти, и от каждого остается лишь одно – семя. Он говорил, что жизнь тех, после кого ничего не осталось, – иллюзия. И в самом деле, где всё, что с ними было? Ведь мы думаем, что они страдали, только по аналогии, только потому, что страдаем сами. Те, кто приходил, – ушли, ушли давно, и сейчас даже невозможно сказать, – зачем? зачем они рождались и жили, да и были ли они вообще?

Задав этот вопрос, Кучмий надолго замолчал, а потом так же холодно и спокойно вдруг стал объяснять, что перегнул палку, что он вообще перегибщик и в былое время из-за этого пострадал, теперь его долг – отказаться от своих слов. Методический отдел не раз указывал ему, что, называя людей, пускай уже умерших, фантомами и миражами, он искажает истину и вообще он недооценивает опыта других наук, например, археологии, которая со всей определенностью установила, что от каждого человека хоть что-то да остается. Даже если это одни кости, он не прав и тогда, потому что ни миражи, ни фантомы костей не имеют. Он согласен с высказанной в его адрес критикой и заверяет нас, что больше подобное им допущено не будет, но в то же время он говорил методическому отделу, а сейчас говорит нам, что ему свойственно впадать в полемический раж, что он вообще человек увлекающийся и с этим его недостатком, к сожалению, приходится считаться. В споре между ним и археологией, безусловно, права археология, стоянки и погребения – дело рук людей, это доказано и не вызывает никаких сомнений. Археология и вправду наука наук, она буквально воскрешает древних, если так пойдет дальше, мы будем знать их как самих себя и даже лучше. Недавно, продолжал он, всего в пяти километрах от города археологи раскопали сразу две стоянки наших земляков, а может, и предков, и ныне мы знаем, что одна из стоянок принадлежит культуре ленточной, а другая – культуре елочной керамики, что, кстати, хорошо соотносится с известным высказыванием Ленина о наличии двух культур в рамках одной национальной культуры.

После этого странного пассажа, он, видимо, посчитал, что отдал кесарю кесарево, и заявил нам, что этих бывших на земле людей правильнее всего именовать заготовками, полуфабрикатами того, что может быть названо «людьми живыми» (homo vitus). По словам Кучмия, от прошлого – древнего и совсем недавнего – до нас дошли только спутанные и нерасчленимые массы людей-прообразов, и связано это с несовершенством как самой людской природы, так и способа размножения. Люди невыраженны, аморфны, пластичны, они похожи на воск, говорил он. От времени и собственной тяжести они быстро теряют форму, сваливаются, спекаются, превращаясь в однородную, хорошо перемешанную массу, которая у историков получила название народа. От прошлого до нас не дошло ни одной личности, ни одного человека, ни одной своей чертой не сохранились даже те, имена которых мы знаем по первым лапидарным надписям.

Применяемый ныне способ рождения детей является на земле самым старым и самым примитивным, говорил Кучмий, основан он, как известно, на совокуплении двух полов, возможность единичного, самостоятельного размножения практически исключена. Соответственно, ребенок в лучшем случае – результат компромисса, обычно же – грубого, механического смешения двух индивидуальностей. Ни о какой органичности и преемственности не может идти и речи. Любой ребенок – метис, полукровка, со всеми присущими этой части человеческого рода недостатками. Тысячекратное смешение всех и вся со всеми, что, в сущности, является главным содержанием истории, – и есть виновник того, что человечество столь бессмысленно и бездарно…

«Но я надеюсь, – продолжал профессор, – что придет время, когда похоть, которая без остатка растворяет человека в себе подобном, растворяет то немногое, что может быть названо личностью человека, – восторг, испытываемый в эти минуты, лучше всего говорит, сколь ненавистна нам наша личность, наше отличие от других людей, – станет атавизмом и постепенно отомрет».

Тут к слову он вспомнил своего земляка Трофима Денисовича Лысенко и заявил нам, что многие недооценивают философского фундамента его взглядов на природу. Человек, как и всё живое, рожденный вульгарным смешением двух наследственностей, из которых каждая тоже была смешением, и так далее до начала жизни, может в редчайших случаях благодаря воспитанию и саморазвитию стать личностью, отсечь необязательное из своих генов и превратиться в сравнительно цельное существо. Каково, если кто-то пытается доказать, что его дети начнут с нуля, что он не способен биологически передать им ничего из накопленного?

«Проще говоря, – спросил Кучмий, – должны ли мы соглашаться с тем, что дети двух убежденных марксистов будут рождаться столь же аполитичными и безыдейными, как дети обычных людей? Можно ли тогда вообще утверждать, что сознание – высшая форма материи, если в этом главнейшем вопросе оно ежечасно пасует перед ней?»

Вторая лекция Кучмия была частью посвящена весьма странному литературоведению, частью – характеру и физиологическим особенностям писателей. Они, по мнению Кучмия, были тем отделенным и пока совсем малым отростком человеческого рода, который размножался высшим, возможно, совершенным способом. Если реальных людей Кучмий, как я уже говорил, считал заготовками, полуфабрикатами, простым набором свойств и признаков, то писатели производили на свет Божий истинных и правильных в своей законченности людей. Одни писатели размножались партеногенезом («Обратите внимание на сходство слов и сходство смысла, – сказал Кучмий, – как партия и партийные геноссе – товарищи – люди выверенные, проверенные, строго определенные и очерченные»), другие были двуполые, однако и первые и вторые равно рождали высших существ, чья жизнь длилась целые поколения, иногда даже тысячелетия, и никогда не прекращалась вовсе, в худшем случае замирала (он процитировал Лермонтова: «Но не тем холодным сном могилы… Я б желал навеки так заснуть, Чтоб в груди дремали жизни силы, Чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь»; а потом какого-то средневекового мистика, который сказал, что рукописи не горят, горит бумага, а буквы и написанное ими улетает, возвращается к Богу). За обычными людьми Кучмий признавал единственную роль – первого толчка, любим же мы, говорил он, знаем, помним, равняемся, подражаем – только литературным персонажам. Татьяне Лариной, например, или Павке Корчагину, и время помним – как их время.

...
7