Механический театр располагался в Екатерингофском парке, у Нарвской заставы. В веселом барочном XVIII веке в нем гуляли разбитные русские императрицы, не знавшие толка ни в чем, кроме фейерверков, но зато это дело поставившие на высочайший уровень. В угаре веселых балов жил Екатерингоф, затерянный на полпути между Петербургом и Петергофом. Но город рос и обступил сад со всех сторон: небогатыми доходными домами с севера, рабочими бараками с юга и грязным портом с запада. Кончилось в России время веселых цариц, перемежавших казни с карнавалами, но, к их чести, предпочитавших последние. А цари не ездили в Екатерингоф. Только рабочие, которых за их неблагородные платья не пускали ни в Летний, ни в Таврический, собирались тут, и каждое лето гуляла пролетарская молодежь по нестриженым газонам. Такова молодость, что, отработав день на заводе, хватает еще сил и на ночь в парке. И даже в последнее мирное лето, уже когда была объявлена война, как мило и трогательно прощались здесь реалисты, записавшиеся вольноопределяющимися[12], со своими барышнями, обещая уже этой зимой, в крайнем случае – на Пасху, прислать им открытку из поверженного Берлина. И где они теперь – гниют ли в Восточной Пруссии или уже в 1916 году легли в галицийскую землю, чтобы ослабить немецкий натиск на французов под Верденом?
Теперь Екатерингоф снова вошел в моду, хоть и был окружен по-прежнему рабочими бараками. То ли война так смешала в одних окопах и лазаретах верхи и низы русского общества, что высшее сословие перестало чураться нижнего. И по окончании войны, вместо того чтобы избегать, как прежде, научилось его просто не замечать. То ли висевшие в небе цеппелины делали этих рабочих с их грязными ногтями совсем не страшными для дам в бобровых шубах.
На месте бывшего дворца в Екатерингофе построили здание Механического театра. Его портик дорического ордера со статуями русского солдата в каске и обнаженного по пояс рабочего с молотом возвышался над продуваемым лютым ветром парком. В самом парке теперь установили фонтаны – не бьющие мощными струями вверх, а тихо, журча, стекающие из раковин или рогов изобилия, которые держали в руках бронзовые купидоны и пейзанки. И летом освещенные факелами деревья у фонтанов так уютно манили к себе – но не начинались в парке больше романы. Бедных не пускали в него, а у богатых любовь у фонтана вышла из моды: теперь все больше любили в прокуренных индийскими снадобьями подвалах под звуки механических оркестров. И зимой, печально заколоченные в ящики-гробики, стояли купидоны и пейзанки, словно иллюстрируя собой всемирный хтонический миф об умирающих летом и воскресающих весной божествах жизни и света.
Олег Константинович поднялся в свою ложу и занял в ней место. Не сказать что он очень хотел прийти сюда сегодня, но побрезговать подарком государя считал невозможным. Пьеса называлась «Победа над солнцем».
Огни в зале погасли, и прожектора высветили сцену, перед которой на особой приступке стоял граммофон. Служитель в черном сюртуке и белых печатках подошел к нему, запустил пластинку и отрепетированно картинным движением опустил на нее иголку. Граммофон по-домашнему зашипел. Занавес из крашенных белилами, с большим черным квадратом посредине холстин с нарочитым лязгом отъехал в сторону, открывая пустую сцену.
С разных сторон на нее вышли два саженных ростом будетлянских силача[13]. Они неуклюже, но уверенно шагали своими стальными ногами, с легким шипением пневматических приводов опуская на дощатый пол широкие плоские ступни, и пол скрипел под их тяжестью. Дойдя до середины, силачи остановились и повернулись к залу.
Было очень тихо, никакой музыки, только чуть-чуть шелестел граммофон и внутри голов силачей, как в готовых пробить часах, когда уже запущен механизм боя, бешено завертелись шестеренки.
Первый будетлянский силач открыл рот, и в тот же миг пластинка на граммофоне запела за него.
– Все хорошо, что хорошо начинается! – пропел граммофон, идеально попадая словами в такт движения челюстей силача. – А кончается? – пропел он за второго. – Конца не будет! – пропел за первого.
Мы поражаем вселенную,
Мы вооружаем против себя мир.
Солнце, ты страсти рожало,
Жгло воспаленным лучом,
Задернем пыльным покрывалом,
Заколотим в бетонный дом!
Пока силачи пели, на сцену выехала телега, похожая на две соединенные друг с другом спинки казенных металлических кроватей на больших колесах с тонкими спицами. В ней сидел и приводил ее в движение механический актер в шляпе. Когда силачи допели и, развернувшись в разные стороны, медленно пошли за кулисы, актер в телеге повернул голову к зрителям. Он был обычного человеческого роста, его тело, как и у силачей, представляло собой стальной скелет с тросиками нервов и пневматическими приводами мышц. На актере была надета застиранная армейская гимнастерка с Георгием, но ни штанов, ни исподнего он не носил. На стальной голове – человеческое лицо с неподвижными глазами.
– Я буду ездить по всем векам, я был в 35-м, там бунтовщики в 10-х странах воюют с солнцем, и хоть нет там счастья, но все смотрят счастливыми и бессмертными, – в такт его открывающимся челюстям пропел граммофон. – Неудивительно, что я весь в пыли и поперечный… Призрачное царство… Я буду ездить по всем векам, хоть и потерял две корзины, пока не найду себе места.
В этот момент загрохотали барабаны, и неизвестно откуда идущий голос провозгласил:
– Идут враги.
На сцене появились новые механические актеры, одетые в немецкую и японскую военную форму. Медленно и неуклюже они ступали, а музыка играла военный марш. С другой стороны им навстречу появились силачи, теперь державшие в руках огромные молоты. Силачи и враги сошлись друг к другу и остановились на расстоянии полусажени. Музыка взвизгнула, грохнул барабан, и силачи обрушили молоты на врагов. Раздался звонкий удар, стальные черепа полопались, и на дощатый пол сцены полетели шестеренки. Внутри разбитых голов зашелестели раскручивающиеся пружины заводных механизмов. Руки механических врагов, как живых, конвульсивно дернулись. Два врага рухнули, и стоявшие за ними следующие враги сделали шаг вперед, подставляя свои головы. Будетлянские силачи и их осчастливили ударом. Снова загрохотало, зазвенело, посыпались шестеренки, стеклянный глаз одного из врагов, вылетев, покатился по доскам. Из глазницы вывалилась и повисла, покачиваясь, пружина.
В этом неестественном действе было что-то еще более неестественное, чем оно само. Не могли так, со спокойствием поднявшихся на эшафот, подставлять свои головы под удар и умирать машины. Олег Константинович видел, как они умирают. В ночь на 17 ноября 1921 года южнее станции Цицикар Китайско-Восточной железной дороги на его глазах тремя прямыми попаданиями был сбит воздушный крейсер «Минерва». С капитанского мостика «Адмирала Макарова» князь видел, как в трехстах саженях от него лучи японских прожекторов выхватили «Минерву» из темноты, и спустя лишь несколько секунд крейсер обстреляли с земли. Цеппелин дернулся, когда первый снаряд пробил его алюминиевый баллон, выбрасывая наружу смятые, порванные металлические листы сот, удерживавших газ. Как мотыльки, сверкая в свете прожекторов, они вылетели в черное небо. Часто-часто захлопали, взрываясь, газогенерационные патроны, пытаясь восполнить тающую летучесть, и «Минерву» окутал плотный серый дым, за которым экипаж пытался поменять курс, чтобы уйти с линии огня. Но лучи вцепились в него и держали своими когтистыми желтыми лапами. Цеппелин дернулся, хватаясь за воздух. Он бы выдержал этот удар и дошел обратно до летного поля, но один за другим его баллон пробили еще два японских снаряда, и газа в нем не осталось вовсе. Экипаж покинул корабль, и под ним раскрылся с десяток парашютов. Но огромная машина, устав сопротивляться законам природы, опустила руки и всей своей многотонной массой пошла в сырую землю, погребая под собой своих людей, чтобы быть в земле вместе так же, как вместе были в небе.
Вот так умирали машины.
Один из врагов на сцене упал, но второй, хоть и с проломленной головой, остался стоять. Тут же подбежал весь в черном, имея в виду быть незаметным, служитель с крюком и дернул им стоявшего механического актера. Актер закачался и рухнул. Но за миг до этого силачи повернулись к залу, открыли свои челюсти и запели:
Колесница победная едет,
Пулемет работает сверху.
Видишь сталь в небе?
Порт-Артур и Сольдау[14]
Тяжелы для вас стали, враги!
Путешественник во времени выехал на своей телеге-кровати вперед. Граммофон запел за него:
– Что прошлое вам?
Молоты дадены в руки к тому ль?
Солнце свергайте скорей!
Будетлянские силачи кивнули головами и, повернувшись, пошли со сцены. Словно сорвавшийся с пружины, вылетел занавес. Загорелся приглушенный свет: наступил антракт. Публика, складывая лорнеты и убирая в лакированные футляры бинокли, совершала свои бессмысленные ритуалы: дамы подавали руки в нитяных перчатках спутникам и, едва касаясь их пальцев своими, легко поднимались из мягких кресел.
Князь услышал за собой шелест юбки и обернулся. В его ложу вошла одетая в белое, как подвенечное, платье, с заплетенными в косу волосами поэтесса Зинаида Гиппиус. Он помнил ее лицо – безупречное, но как будто мужское. Словно прекрасный миловидный юноша переоделся в женское платье и стал красивой женщиной – но мужское происхождение выдает его даже не в повадках, не в мимике, а читается, если приглядеться, в глубине глаз. Они виделись несколько раз на литературных вечерах, прежде нежели он уехал на фронт.
– Извините, Олег Константинович, что нарушаю ваше уединение, – сказала она уверенным тоном человека, привыкшего к поклонению, который нисколько не шел к ее словам, – надеюсь, вы не прогоните меня?
Князь поднялся с кресла, взял лежавшие на соседнем фуражку с перчатками и жестом предложил Гиппиус садиться.
– Вы ведь только вчера из Маньчжурии? – обворожительно улыбнулась Гиппиус. – И сразу пошли смотреть нашу диковинку?
– Мне барон Фредерикс настоятельно советовал, – ответил Романов, – хотя пьеса, кажется, довоенная?
– Ах, вольно ведь вам пьесу смотреть, – хихикнула Гиппиус, – да, она довоенная, но немного осовремененная. Ее Крученых придумал, кажется, за год или за два до войны. Это та, к которой Малевич свой «Черный квадрат» нарисовал. Но что пьеса? Тут, бывало, и похуже ставили – главное ведь не в ней, а в артистах. Чтобы все синхронно было – рты с граммофоном совпадали, удары с головами. Могли бы ведь самих актеров говорящими сделать, но как тогда подчеркнуть эту слаженность? Тут как балет: превыше всего ценится механика. Если бы последний враг сам упал – и придраться бы не к чему было. В Лондоне вроде бы в следующем году хотят такой же театр открыть, в Хрустальном дворце. Но пока наш – единственный в мире. Из Америки специально прилетают, чтобы в него попасть.
Романов вежливо улыбнулся.
– А как вам проломленные черепа?
– После войны – никак.
– Ах, ну да, я же забыла, что идет война. – Гиппиус опять улыбнулась, и князь вдруг поразился, как нелепо, невозможно и вместе с тем искренне, а главное – правдиво – произнесены были эти слова. – Однако вот же странная тяга драматургов к уничтожению и публики к созерцанию уничтожения. Гладиаторскими боями развлекали себя, пока в вынужденном порядке не стали христианами, и только нашли способ совместить одно с другим – ту же и совместили! А заодно и цену своей пьесе назначили: ведь не меньше 300 рублей одна голова стоит, а тут четыре, так что действо самое малое в 1200 рублей обходится. У кого повернется язык сказать, что дешевка?
Пронзительно зазвенел звонок, погас свет. Служитель выбежал, чтобы запустить граммофон, и князь с удивлением подумал, что не заметил, когда он остановился. Занавес рванулся и открыл сцену.
Там теперь были декорации. Они изображали Петроград XXXV века: на стрелке Васильевского острова стояла Биржа, ее портик из клепаных стальных балок поддерживали металлические колонны, а из двух Ростральных колонн красного кирпича, как из заводских труб, валил черный дым. Механические жители того Петрограда со стрекозиными крыльями летели по своим надобностям с Адмиралтейского острова, мимо крепости и гиперболоидной башни, на Петроградскую сторону, а иные – вдоль Малой Невы в сторону Министерства торговли и промышленности. Все было нарисованным, только люди настоящие: маленькие, они летали из одного конца сцены до другого, где за кулисами их ловили служители, заводили механизмы и пускали обратно – к другим служителям напротив.
Из граммофона раздавалась песня, и под нее, синхронно двигая челюстями, словно произнося слова, вышли на сцену жители 10-х стран.
Знайте, что Земля не вертится более,
Мы вырвали солнце со свежими корнями,
Они пропахли арифметикой жирные.
Вот оно, смотрите.
В руках первого жителя 10-х стран был круглый стеклянный шар с дешевым подсвечником внутри, в котором горела свеча. Он развел свои механические руки, и солнце упало на пол, разбилось, подсвечник покатился, свечка в нем сломалась и потухла, оставив на досках пятнышко застывающего воска.
С другой стороны сцены появился Трусливый. Трусливый был живым человеком, с лысиной и жидкими длинными немытыми волосами, неряшливо одетый, но пел за него все равно граммофон.
– Мы выстрелили в прошлое, – пропел граммофон за жителей 10-х стран.
– Что же, осталось что-нибудь? – вопрошал уже другим голосом все тот же граммофон за Трусливого.
– Ни следа!
– Глубока ли пустота?
– Проветривает весь город. Всем стало легко дышать, и многие не знают, что с собой делать от чрезвычайной легкости. Некоторые пытались утопиться, слабые сходили с ума, говоря: ведь мы можем стать страшными и сильными.
– Позавчера на рынке за фунт масла хотели 30 копеек, вчера – рубль, а сегодня уже просят фонарный столб! – пропел Трусливый. – Как угнаться за этими ценами? Ох, 10-е страны…
Дверь в ложу за спиной князя вдруг заскрипела. В ту же секунду Гиппиус нагнулась к нему из своего кресла, так что полоска света дверного проема перечеркнула ее белое платье.
– А презанятнейший толстяк, не находите? – неожиданно громко спросила она.
Князь удивленно посмотрел на поэтессу, но она уже вернулась в свое кресло и погрузилась в созерцание действия. Дверь за спиной снова скрипнула, закрываясь.
Тем временем на сцену с вещмешками за плечами и посохами в руках, как путешественники, вышли будетлянские силачи.
– Мы победили врагов, – пропели они, – немец с японцем лежат. Расколоты их черепа.
Хор жителей 10-х стран пропел:
Вы победили врагов,
Тому уж 15 веков!
Что ваша победа для нас?
Дряннее, чем кошкин хвост!
Гиппиус украдкой глянула на Романова. Он почувствовал этот взгляд и спросил сам себя, что было в нем: любопытство или сочувствие. Смешно. Разве тот миг, когда, укрытый кровавой простыней, в сентябре 1914 он лежал на кровати походного госпиталя в Вильно и отец, великий князь Константин Константинович, привез ему царский указ о награждении Георгием, мог померкнуть от этого граммофона? Или сочинившие пьесу поэты-футуристы, отсиживавшиеся всю войну по прокуренным подвалам, могли оскорбить его, князя императорской крови?
– Как можете вы оскорблять героев?! – воскликнул, выскочив вперед, Трусливый.
Жители 10-х стран ответили ему:
Великая невидаль: одни черепа другим проломили, —
Не так ли всю историю и бывало?
Мы свергли солнце
И конец всему положили,
Началом нового стали!
Будетлянские силачи, все еще стоявшие с посохами, спросили:
– Что ж вам без солнца славно ли живется?
– Да уж славнее, чем с ним. Хоть и темно, а все же хозяева мы теперь всему!
Силачи бросили свои посохи, встали в один ряд с жителями 10-х стран и присоединились к их хору.
Когда занавес закрыли, зал потонул в аплодисментах. Служитель, дождавшись их окончания, поднял иголку патефона, публика стала вставать, соблюдая все положенные ритуалы, со своих мест. Гиппиус, уже не скрываясь, с любопытством посмотрела на князя.
– И как вам? – спросила она.
– Я – сторонник классического искусства, – вежливо улыбнулся Олег Константинович.
– Вам не понравилось? – всплеснула руками Гиппиус и тут же рассмеялась. – Ах, не отчаивайтесь. Это никому не нравится – просто не многие находят силы признаться. Нужен мальчик, который скажет, что король голый, как в той сказке, помните? А давайте, князь, это будем мы?! Вот сейчас вот спустимся вниз, к гардеробу, и прямо там скажем: господа, да что же вы? Да скажите же наконец вслух, что думаете. Что это – чушь несусветная!
– Боюсь, я, как представитель царствующего дома, не имею права на подобные высказывания, – опять улыбнулся Олег Константинович.
– Что же, опять придется мне одной, – притворно обиделась Гиппиус, – как немцев рубить – так вы первый, а одинокую женщину в ее борьбе за правду поддерживать не хотите!
Князь развел руками.
Под руку с Олегом Константиновичем Гиппиус спустилась по мраморной лестнице театра на первый этаж. Одновременно с ними по другому крылу лестницы спускалась тонкая, в изящном длинном, волочащемся по полу платье Анна Ахматова, окруженная, как обычно, толпой восторженных почитателей и соратников. Было даже странно, что никто из них не догадался поднять подол ее платья с пола и нести его, как паж за королевой.
Взгляды обеих поэтесс встретились. Ахматова гордо подняла голову и величаво проследовала дальше. Она была лет на пятнадцать моложе и, конечно, привлекательнее. Гиппиус криво ухмыльнулась. Они ненавидели друг друга.
– В этом, – убежденно говорил один из окружения Ахматовой, поэт Михаил Зенкевич, с курчавыми волосами и круглыми очками на молодо выглядевшем лице, – есть великая глубина мысли. Что пьеса стара, я не спорю. На первых своих постановках она была прорывом, теперь же это уже и не прорыв вовсе, а попытка ее переписать только ухудшила дело. Хотя, надо признать, отдельные моменты меня и позабавили. Но дело ведь в другом! Смотрите не на форму, а на суть. Механические артисты поют о будущем, и мы, люди, воротим носы. Но так ведь это и не наше будущее, как же оно нам может нравиться? Это их, машин, будущее! Машины, которые мы создаем, скоро превзойдут нас во всех отношениях. Они уже воюют лучше людей, а в ближайшие десять лет научатся делать лучше и все остальное. Вы слышали – из городской управы уволено около ста человек, работавших в адресном столе, потому что их заменили электромагнитной машиной. Они теперь уже стоят не только на заводах, но и в управе. Следующий шаг – суды. Справедливые судьи, не берущие взяток, не подчиняющиеся приказам начальства, чьи железные сердца не разжалобить притворными слезами, – разве не об этом мечтало все человечество. Мы создадим их, и они будут работать против нас! Нас, людей, они будут судить по своим машинным представлениям о справедливости. И мы сгинем! Мы сгинем, как сгинут этой же зимой от голода и холода уволенные конторщики из паспортного стола.
Ахматова с поощрительной улыбкой смотрела на оратора.
– Безрадостные картины вы рисуете, Михаил Александрович, – сказал сутуловатый Осип Мандельштам.
О проекте
О подписке