Государь встретил Олега Константиновича в парадном кабинете царскосельского Александровского дворца, с обшитыми дубовыми панелями стенами и нависавшими антресолями, скрадывавшими высоту пространства. Был полумрак, и только бильярдный стол ярко освещался висевшей прямо над ним лампой. На нем не играли уже восемь лет: сначала по столу была разложена карта боевых действий Германской войны, а теперь – одновременно Маньчжурского и Балканского фронтов.
Император встал из-за стола и вышел навстречу. Он был таким же, каким князь помнил его со времен последней встречи, на новогоднем балу в Зимнем в начале 1919 года. Николай Александрович вообще не замечал времени и ничем не отличался бы от своих казенных портретов, написанных в начале царствования, но в середине войны он вдруг осунулся и под глазами появились мешки, как будто снарядный голод, который испытывали его солдаты, истощил и самого государя.
Николай Александрович был по обыкновению любезен, расспрашивал о делах на фронте, передавал поклон от Александры Федоровны, которая хотела видеть князя лично, но в этот день занемогла. Князю было неуютно все время чувствовать на своей спине взгляд молча сидевшего в углу митрополита Петроградского и Ладожского Питирима, о присутствии которого сам государь, казалось, забыл, и Олег Константинович с нетерпением ждал, когда же император перейдет к тому, ради чего его пригласил.
Внезапно митрополит, как будто проснувшись, зашелся долгим старческим кашлем. Николай, в этот момент что-то говоривший князю, замолчал и посмотрел на Питирима. Сам князь не стал оборачиваться, предпочтя следить за лицом императора, и, как ему показалось, увидел у того в глазах хорошо запрятанную искру переходящего в ненависть страха.
Митрополит откашлялся и, ни слова не говоря, шаркающими шагами пошел к двери. Дверь скрипнула, а потом хлопнула. Николай посмотрел на князя, как будто он ждал ухода Питирима и теперь мог сказать то самое главное, ради чего вызвал.
– Этот дом, – сказал государь, – я очень люблю его. Я здесь родился. И здесь я могу подходить к окну, смотреть в него на озеро, на парк. Там деревья. А в этом гадком Петрограде к окну не подойти – из моей спальни виден Александровский сад. И там пули. Пули корежили ограду. Ограду заменили, она как новая. Но они втыкались в деревья.
Николай говорил, как говорил обычно, тихим спокойным голосом, но его глаза, всегда вежливо и немного застенчиво смотревшие на собеседника, были теперь пусты, расфокусированы, словно никакого собеседника перед ним вовсе не было.
– Там, под моими окнами, все деревья в шрамах. В шрамах от пуль моих солдат, которые стреляли в мой народ, – продолжал он. – Я читал, как все было. 9 января детишки залезли на деревья, чтобы посмотреть, как я выйду к рабочим, а я не вышел, и по ним стреляли, и они падали, падали с деревьев, как подстреленные воробушки. Рабочие шли ко мне с иконами, с хоругвями, с портретами, с моими портретами, а мои солдаты, моя гвардия стреляла в них. Их жены потом ходили по мертвецким в больницах, выискивая своих мужей, а их там не было, потому что их уже тайно, без отпевания, похоронили в общих могилах. Я читал следственные материалы, накануне они говорили: «А ну как не выйдет к нам царь?» И сами себе отвечали: «Тогда нет у нас больше царя!»
Государь, наконец, сфокусировал свой взгляд на князе.
– Вы понимаете? – спокойно сказал Николай. – Нет у них больше царя. Меня у них нет. Это была точка отсчета всего. Потом – кровь, забастовки, негодяй Витте вырвал у меня манифест о созыве Думы[10], и дальше – все только хуже, хуже, пока не случилось восстания в феврале. Теперь порядок водворен, но… это только такая видимость. Они точат ножи. Они хотят убить моих детей и меня. Потому что у них больше нет царя, понимаете?
В лучах прожекторов, освещавших черное пространство вокруг дворца, падал снег. Государь подошел к князю и обнял его за плечи:
– Ваша семья, Олег Константинович, единственная из всей императорской фамилии воевала не в штабах, а на фронте. Все русское общество смотрит на вас с восхищением, а я вижу в вас того единственного человека среди нас, которому могу довериться. Который кровью своею доказал верность России. Я вижу в том, что вы вернулись из Маньчжурии именно сейчас, перст Божий, потому что чувствую, что в ближайшее время должен буду опереться об вашу руку. Прошу вас – поклянитесь, что не оставите своего государя.
Олег Константинович, удивленный и тронутый словами императора, тихо сказал: «Клянусь». Они стояли друг напротив друга, в одинаковых зеленых армейских кителях с орденами Св. Георгия IV степени. Князь Олег Константинович получил его в 1914 году, когда, возглавив кавалерийскую атаку, первым врубился в немецкий разъезд и получил едва не ставшее смертельным ранение. Император – через год, за то, что при посещении Юго-Западного фронта находился на расстоянии 6 верст от австрийских позиций, побывав в зоне действенного огня вражеской артиллерии.
– Спасибо, – сказал государь, и его голос как будто дрогнул, – я не знаю еще, о чем именно вас попрошу, но попрошу уже очень скоро. Останьтесь пока в Петрограде.
Олег Константинович кивнул. Повисла какая-то неловкая пауза.
Князь вытянулся.
– Можете мною располагать, как вам угодно, – сказал он.
Николай благодарно улыбнулся.
Когда автомобиль с князем и бароном Фредериксом, взявшимся его проводить, выехал из Александровского парка в сторону Царскосельского вокзала, в кабинет императора вернулся митрополит Питирим. Он вернулся не так, как уходил: просунувши в дверь голову, внимательно посмотрел на государя, словно пытаясь понять, уместен ли он сейчас, и откашлялся. Николай повернулся к нему.
Своей походкой слегка вразвалочку, которую так любили обсуждать его злопыхатели, митрополит вошел в кабинет.
– Светлый, светлый человек князь Олег, государь, – сказал Питирим слащавым голосом, – угодно ли вам было просить его остаться, не уезжать на фронт?
– Да, – задумчиво сказал Николай, – я попросил, и он поклялся, что не оставит в беде своего монарха.
– Достойный ответ, но иного и ожидать не приходилось. Князь Олег – самый достойный из всех Романовых – после семьи вашего величества, разумеется, – так говорят в петроградском обществе. А что же, он действительно едва не умер от раны в войну?
– Да, я помню, сначала сообщали, что умрет вот-вот. Его отец, Константин Константинович, весь бледный, примчался ко мне за указом о награждении сына, боялся, что не довезет ему, еще живому. А тот потом выжил.
– Слава Богу, слава Богу, – закрестился митрополит, – и, говорят, немец его вылечил?
– О, я не помню, – махнул рукой Николай, – это ж так давно, почти десять лет назад было. Да и какая разница?
– А вот говорят все же, что именно немец, – пробормотал под нос Питирим, – наш бы, говорят, доктор никогда не вылечил. А немец смог. Такой народ.
Олег Константинович вместе с Фредериксом выехали из той части Александровского парка, что примыкала ко дворцу и была окружена железобетонным забором с натянутой поверху колючей проволокой. Просека в 10 саженей шириной была прорублена перед ним прямо по старинному парку и вся насквозь просвечивалась прожекторами с вышек. Только таблички «Подход запрещен, будут стрелять без предупреждения» стояли в этой пустоте.
Фредерикс сел на переднее сиденье рядом с шофером, и караульный у ворот, увидев его лицо, не стал даже подходить к машине, а сразу же подбежал к щитку электрического привода, открывавшего тяжелые ворота. И, когда уже они выехали прожектор на вышке провожал их своим светом, постепенно теряющимся в хлопьях летящего снега.
– Слышали ли вы, князь, о нашей диковинке – Механическом театре? – спросил Фредерикс.
Олег Константинович покачал головой и вопросительно посмотрел на барона.
– Не знаю, понравится ли вам, однако посмотреть в любом случае рекомендую, – продолжил министр двора, – впечатляющее достижение наших инженеров, из всей Европы на представления приезжают. Государь велел передать вам билет.
Князь поблагодарил барона и убрал протянутый ему конверт в карман шинели, застегнув его на темно-зеленую полевого образца пуговицу.
Паровоз стоял под парами, несколько пассажиров, ехавших из Царского в Петроград, уже сидели в вагоне. Князь был последним, и служитель закрыл за ним дверь. Олег Константинович с удивлением поймал себя на мысли, что хорошо было бы так же, как Николай Михайлович, пройти по всему вагону и посмотреть – нет ли человека, с которым приятно скоротать дорогу до города. Но такого человека ведь все равно не было в этом вагоне. Он сел в первое свободное купе, запер за собой дверь и выключил свет, чтобы в окно было видно улицу, а не его собственное отражение. Но напрасно: чернющая чернота окружала вагон – ни одного огонька не было на протяжении 20 верст между императорской резиденцией и столицей, в самом сердце Российской империи.
Где-то в чистом небе, наверное, светило солнце, но тучи над городом не пускали его внутрь. Было ли утро, или оно уже перешло в день – только пушка Нарышкина бастиона крепости разделяла их. Она еще не стреляла. Значит, утро. Автомобиль Олега Константиновича по Миллионной выехал на Дворцовую площадь, оттуда свернул на набережную и помчался в сторону залива, где поднимались краны верфей и трубы линкора «Святой Фома». Крейсера с небольшой осадкой, сумевшие пройти под мостами по неглубокому речному руслу, стояли пришвартованными у набережной. Одинокие караульные, пряча от лютого ветра головы в башлыки, сжались у трапов, мечтая о том, как закончат дежурство и пойдут в кубрик есть приготовленные судовым коком дымящиеся наваристые щи, от которых тепло разливается по телу, возвращая жизнь. И кок, подмигнув, щедро бросит в миску дополнительный кусок мяса: ешь, браток, околел небось наверху-то? Сам-то из-под Полтавы – там таких холодов отродясь не видали. А тут – одно слово, столица.
Стена ледяного снега стояла между автомобилем князя и сменяющимися один за другим серыми, в деформирующей окраски крейсерами.
Мелькнул выхваченный светом мощных фар из непрозрачного петроградского воздуха Спас-на-Водах, воздвигнутый за каналом Адмиралтейской верфи в память о погибших в Цусиме. Здесь строили для них корабли, здесь же поминают и их души. Набережная Невы кончалась, автомобиль резко повернул налево, по Мойке выехал на Пряжку и на Матисовом острове встал перед огромной, давящей, похожей на тюрьму и, в сущности, тюрьмой и являвшейся лечебницей Святого Николая для душевнобольных. Вызванный телеграммой, ради нее и вернулся Романов с Маньчжурского фронта.
Был приемный час: несколько десятков человек, закутанных в невероятные тряпки и тем лишенные пола, возраста, имеющие только сословие – подлое, толпились перед входом. Каждый сжимал в руках тюк с едой – разве же здесь досыта кормят их несчастных больных родственников? Романов решительно подошел к двери, и привратник, придирчиво спрашивавший каждого, к кому идет да в какую палату, вытянулся во фрунт. Видно, из отставных солдат. Подействовали ли на него подполковничьи погоны князя, георгиевская шашка или в этот миг в ясных глазах Олега Константиновича появилось что-то, что подсказало всем встречным необходимость отойти в сторону?
– Где, любезный, палата № 128? – спросил князь.
– По лестнице во второй этаж, а там направо до конца, ваше высокоблагородие, – гаркнул, как на плацу, привратник. Он был когда-то хорошим солдатом.
Внутри пахло больницей: щами, сырым, плохо высушенным бельем и застоявшейся мочой. По широкому коридору с облупившейся зеленой краской и вытертым кафелем без цели бродили какие-то потерянные люди – не то тихие больные, не то пришедшие их навестить родственники. Лестница была прямо – широкая, с затянутым сеткой пространством между пролетами и чем-то липким, разлитым на ступеньках. Князь взбежал по ней на второй этаж.
На втором этаже были те же запахи, но гораздо больше людей. Грязные, давно не мытые окна с решетками и пыльные лампочки без абажуров под беленым потолком, одинаковые двери палат, выходящие в коридор. Больные и мало чем отличавшиеся от них посетители ходили, держась друг за друга, и тихо, смущенно переговаривались, глядя в пол. Только медбратья в замызганных халатах выделялись среди них каменными лицами, единственными среди всех лишенными печати страдания.
Под удивленные взгляды медбратьев князь пошел по коридору. Визгливый, истошный идиотский смех раскатился у него за спиной. Князь вздрогнул и повернулся: смеялись из-за закрытой на засов двери. И весь коридор тут же ответил: в смехе, воплях, крике, улюлюканье потонули прочие звуки. Больные заметались, вцепились в рукава своих родственников, но напрасно: только страх и панику могли они прочитать в их глазах. Кто-то упал на пол и забился в припадке, иные сморщились, сжались, закутались в свои больничные халаты и забились под стены.
Медбратья ринулись успокаивать буйных. Иные стали поднимать с пола лежащих и волоком потащили их по кроватям. Потом стали хватать всех прочих, вырывая их из объятий родственников. В минуту коридор был очищен, и только посетители отрешенно подбирали с пола упавшие с плеч платки и чепцы да рассовывали по карманам свертки с пирожками, которые так и не успели передать.
Вход в палату № 128 оказался такой же дверью, как и все остальные. Засов открыт. Князь постучал и вошел. Палата одноместная, похожая на тюремную камеру, с кроватью, столом и стулом, зарешеченным окном. Только что сидевший на кровати старый и лысый, с седыми усами, но прямой, с военной выправкой профессор Вернер Германович Цеге фон Мантейфель был не в больничном халате, а в кителе медицинской службы.
– Доктор, – окликнул его, не слышавшего стука в дверь, Романов.
28 сентября 1914 года в походном госпитале в Вильно немецкий профессор Цеге фон Мантейфель шесть часов вынимал пулю из живота князя русского царствующего дома и отрезал начавшую загнивать плоть. Потом была черная, как сама смерть, ночь. И наступившее следом утро новой жизни. Шесть месяцев профессор учил его жить по-новому. Каждый день, почти все время, кроме редких визитов отца и братьев, они проводили вместе. Через шесть месяцев князь почувствовал себя в силах сесть в седло. В тот день он обнял профессора и вернулся к войскам, чтобы вместе с ними участвовать в позоре Великого отступления[11] и получить за дела на берегах Стохода золотую георгиевскую шашку.
О проекте
О подписке