В конце января 1964 г. наши адвокаты в Москве добились-таки пересмотра дела и смягчения лагерного режима. Особый был заменен, наконец, строгим режимом. Мы вернулись в обычную зону, где не запирают на замок в камере, а разрешают свободно ходить по зоне до 10 часов вечера, до отбоя. Вроде пустяки, но и они тоже много значат. На 11-й зоне, куда меня вернули, я работал в аварийной бригаде: разгружал днем и ночью, когда приходил товарный состав, вагоны со щебнем, бревнами, углем, цементом, пиломатериалом, лаком и т. д. При возвращении сюда я обнаружил, что в это же самое время, когда я был на спецу, и у моих друзей Владислава Ильякова и Игоря Авдеева тоже произошел идейный поворот к русскому национализму. Я расценил это как Божий промысел. Они зачитывались в эти месяцы воспоминаниями В. В.Шульгина, когда-то изданными советским издательством. Тогда мы еще не осознали всей глубины измены и самого Шульгина, и большинства депутатов Государственной Думы, и у считавшегося националистом Василия Витальевича воспринимали только его патриотические суждения.
Политзэки – большие мечтатели. В нашем кругу с моей подачи был настоящий культ одной молодой москвички Иры Мотобривцевой. Я рассказал друзьям, как стерильно благородно она вела себя на следствии. Не сказала ничего. Я читал протокол допроса и восторгался ее поведением. «Ну, как же, – припирает ее следователь Поляков, – Осипов клеймил Великую Октябрьскую революцию как фашистский путч. Вы стояли рядом и ничего не слышали?» (К тому же мы и митинговали в ту ночь на ее квартире). – «Значит, я в этот момент выходила на кухню. Я ничего не слышала!» Мы чокались кружками с чаем (или кофе) и провозглашали тост «За Иру Мотобривцеву!» Тем более, что по тому же эпизоду несколько парней позорно докладывали чекистам о каждом «криминальном» слове. Люди иной раз похожи на несчастных кроликов перед удавом. Как раз в это время Игорь Васильевич Авдеев изучил дело декабристов. На фоне сплошных оговоров и посадочных показаний Рылеева и прочих «героев» попытки государственного переворота 14 декабря 1825 года против законной монархической власти выделялись 3 человека: Пущин, Якушкин и никому неизвестный поручик Цебриков. Последний не дал вообще никаких показаний ни о ком. Ему, единственному, Государь не уменьшил наказание, как всем, а увеличил. Разумеется, все декабристы – преступники и агенты международного масонства. Но в данном случае мы как бы выносили за скобки их политические взгляды и ценили сугубо нравственную позицию. И рядом с Цебриковым чтили Иру. Прошли годы. Я освободился после первого срока. Нашел ее через справочное бюро. Приехал, чтобы поблагодарить ее за стойкость на следствии. Ира Мотобривцева вышла на звонок, услышала мою фамилию и замотала головой: «Нет, нет, я не хочу ни о чем говорить» и закрыла дверь. Большие мечтатели политзэки.
Через полгода лагерное начальство снова отделило «антисоветчиков» от «полицаев» и этапировало нас в Барашево, на 3-ю зону. Дело в том, что на 7-й зоне (п. Сосновка) тамошнему замполиту удалось «перевоспитать» некоторое количество лиц, сидящих по 70-й статье. Им разрешали переписку с «заочницами» (женщина с воли, с которой зек знакомится заочно) и даже личное трехсуточное свидание с ними в обмен на публичное раскаяние в антисоветской деятельности по внутрилагерному радио и в лагерной многотиражке «За отличный труд». Этот метод чекистам понравился, и они надеялись, соединив «покаянщиков» («сук») седьмой зоны с упрямыми «бузотерами» (чекистский жаргон) 11-й зоны, повлиять «исправившимися» на «фанатиков». На деле вышло все наоборот. Особенно показателен был массовый отказ от работы в запретной зоне, т. е. в полосе между деревянным забором и оградой из колючей проволоки. Эту полосу периодически рыхлят, чтобы оставался след зека в случае побега. Любая работа в запретной зоне (рыхление бровки, натягивание проволоки, покраска забора и т. д.) категорически осуждалась неписаным моральным кодексом заключенных. В запретке не работали воры «в законе» и политические, во всяком случае те из политических, кто хотел сохранить свое достоинство. 20 августа 1964 г. целую бригаду (человек 15–18) бросили на этот участок. И все отказались. Явился начальник лагеря, уговаривал, просил, потом перешел на угрозы, стал спрашивать каждого в упор: «Вы будете работать здесь?» Кто-то ссылался на стадный инстинкт: «Если все будут, то и я буду». Нет, хозяин требовал немедленного четкого ответа здесь и сейчас. И тогда: «Нет, не буду». Никто не хотел публично унизить себя перед остальными, в т. ч. и покаянщики с семерки. Заводил, включая меня, бросили в штрафной изолятор, остальных лишили ларьков (права отовариться в ларьке продуктами на 5 рублей в месяц) и свиданий. Тем более свиданий с «заочницами».
Пока нас пытались перековать в Барашеве, Политбюро организовало заговор против своего вождя, и 14 октября неистовый враг религии был свергнут. «Лицом к лицу лица не увидать». Тогда, в зоне, мы не почувствовали перемен. Наоборот, в каких-то частностях даже стало хуже. Например, при водворении зека в штрафной изолятор при Хрущеве на ночь разрешали брать в камеру бушлат – все-таки с ним теплее. А при Брежневе бушлат отобрали. Сиди и мерзни от ночного холода в камере без бушлата. Где, разумеется, никакой постели нет. Откидная железная койка, и на тебе простая хлопчатобумажная куртка и штаны плюс трусы и майка. Теплые кальсоны и теплую нижнюю рубашку носить летом в штрафном изоляторе было «не положено».
Однако в большой политике произошли некоторые изменения. Так грубо и остервенело, как при Хрущеве, верующих уже не репрессировали. «Антирелигиозные законы» не были отменены, и кого-то по инерции арестовывали, но, повторяю, реже и не так остервенело. Храмы сносить в общем перестали. Как отмечает в своем исследовании «Русская Православная Церковь при Сталине и Хрущеве» (Москва, 2000 г.) М. В.Шкаровский, в 1961–1964 гг. было осуждено по политическим мотивам 1234 человека. Многих отправили в лагеря, ссылки, на поселения (с. 382). Но «падению Н.Хрущева сопутствовало почти немедленное смягчение антицерковных нападок» (с. 389). А в январе 1965 г. Президиум Верховного Совета СССР принял постановление «О некоторых фактах нарушения социалистической законности в отношении верующих». Много осужденных мирян и священнослужителей было освобождено и реабилитировано» (с. 390). А из книги Александра Байгушева «Русская партия внутри КПСС» (Москва, 2005) я узнал о целенаправленной брежневской политике балансирования между евреями и русофилами в советской номенклатуре. Я-то думал, что такая особенность получилась как бы случайно. Оказывается, нет, Брежнев сознательно проводил такой курс, курс «двуглавого орла», основанный на «соперничестве-противостоянии двух теневых партий внутри Большого дома и по всей стране», «прогрессивной», «демократической», на деле прозападной иудейской, с одной стороны, и «консервативной», «имперской», державно-почвенной, равнодушной к «интернационализму», «черносотенной» русской партии внутри КПСС, с другой стороны. «Немного не по Ленину, но гибко… Свою модель правления ТАЙНО (! – В. О.), только среди самых-самых своих, Второй Ильич так и назвал «политикой двуглавого орла»[35]. При Хрущеве, например, И.С.Глазунов подтолкнул своего друга баснописца Сергея Михалкова передать в руки вождя письмо от русской интеллигенции с просьбой открыть общество охраны памятников. Старый троцкист взбесился: «Людям жрать нечего, а вы с памятниками суетесь!», порвал письмо и наорал на поэта. Последний посетовал Илье Сергеевичу: «Ты меня до инфаркта доведешь». А вот Брежнев без крика и шума подобную просьбу русской интеллигенции (в т. ч. неутомимого Глазунова) уважил: общество охраны памятников разрешил. И что особенно существенно: Брежнев ПОПУСТИТЕЛЬСТВОВАЛ легальному русофильству в журнале «Молодая гвардия». Кожинов, Лобанов, Семанов, Чалмаев, Палиевский, О.Михайлов, Д.Жуков именно здесь печатали свои далеко не конформистские работы. Брежнев считал: если у еврейских либералов есть свой орган – «Новый мир», то пусть и у русофилов будет – «Молодая гвардия». Кстати, Галина Брежнева доверительно призналась Байгушеву, что байку о Виктории Петровне, что та якобы из выкрестов, они сами распустили, чтобы завоевать симпатии еврейской элиты. Никаких корней подобного рода у жены Брежнева не было, но недостоверный слух смягчал иудейский накат. Силен революционный этнос: даже вожди тоталитарного государства его побаивались. С той же целью Брежнев демонстративно полюбил Кобзона, на непопулярную должность председателя КГБ поставил Файнштейна-Андропова. Помню, как крещеный московский сионист М.Агурский называл КГБ «оазисом в этом азиатском мраке».
1965 год я провел на семерке, в такой же большой зоне (на 2000 чел.), что и 11-я. Там подружился с бывшим солдатом В.Семеновым и поэтом Л.Ситко (видел недавно его сборник в киоске «Экспресс-хроники»). Там познакомился с замечательным русским поэтом Валентином Зека (В.П.Соколовым).
О Валентине ЗК осужденный «антисоветчик» узнавал сразу по прибытии в зону. Ни один пишущий не питал к нему ни малейшей зависти – все дружно признавали Валька «королем поэтов» ГУЛАГа. А поскольку авторитетом для нас служил мир по ЭТУ сторону проволоки, то Валентин Петрович Соколов, он же – Валентин ЗК, был для нас первым поэтом России. Лично я познакомился с ним в декабре 1964 года, по прибытии на «семерку», т. е. в ИТУ ЖХ 385/7 (поселок Сосновка, Мордовская АССР). Здесь, в компании лагерных интеллектуалов Леонида Ситко, Бориса Сосновского, Анатолия Радыгина, за кружкой чая, мы слушали немного хрипловатый голос Петровича: «Стреляйте красных. Их кровь целебна. Пройдусь пожаром по красным семьям. Стреляйте красных. Это – волки». Стихотворение «Стреляйте красных» было единственным в этом роде, именно им щеголяли чекисты, оправдывая пожизненное заключение Соколова. Но это был крик души, вопль отчаяния, протест годами терзаемого мученика. И это был как бы упрек «красным» и «сытым»: вы же настоящие волки, когда же вы станете людьми? Ведь вот теперь никто из тогдашних слушателей отнюдь не помышляет о мести, о расправе над прежними палачами. И, наоборот, певец коммунизма Роберт Рождественский совместно с гонителями Солженицына Ананьевым и Рекемчуком действительно взалкали крови, и уже не иносказательно, не в стихах, а в прямом обращении к исполнительной власти потребовали – добить «тупых негодяев», «краснокоричневых», закрыть печать ненавистных аборигенов. Валентин Соколов по своим взглядам был демократ. Демократами стали и вышепоименованные попугаи КПСС. Однако при всей словесной близости их разделяет пропасть. «Сытые» уживутся при любом режиме, всегда вовремя сменят кожу, чтобы остаться на плаву.
О, столетье!
Был я битым.
Был я отдан, о столетье,
В лапы сытым.
И доживи Соколов до наших дней, он, при всей своей платонической любви к западной демократии, был бы душой с теми, кого в октябре 1993 года выносили из парламента и кого определяли по стоптанным подошвам дешевых ботинок. Меняется идеологическая окраска, но неизменно вечное противостояние сытых «с душою обмороженной» и кандидатов в карцер.
«Не хотите пресмыкаться —
Значит, карцер,
Всем, кто любит бесноваться,
Тесный карцер,
Знает каждый, сердцем честный,
Карцер тесный».
Помню столкновение поэта, только что прибывшего в очередное исправительно-трудовое учреждение (ЖХ 385-11), с начальником ИТУ, спесивым самодуром Барониным. «А ты действительно барон!» – громко сказал Соколов, когда «хозяин» осматривал новоприбывших при общем «шмоне» (обыске). Красный барон мгновенно отправил Валентина в ШИЗО (штрафной изолятор). И вот, листая вышедший в иную эпоху сборник Соколова ЗК «Глоток озона», я сразу вспомнил Явас, одиннадцатую зону и крутого бериевца:
Тебе, барон, дадут батон
И на батон – повидло,
А нам, баранам, срок и стон,
И крик: «Работай, быдло!»
Наиболее тесные отношения у меня с Соколовым сложились на «религиозной» зоне ЖХ 385-7-1, тоже поселок Сосновка, только через дорогу от большой «семерки». Здесь сидели баптисты, иеговисты, пятидесятники, истинно православные, просто православные – и сюда, чтобы оторвать от основной массы политических, администрация Дубравлага как-то решила определить и наиболее «трудновоспитуемых», «оказывающих вредное влияние». Это были весна и лето 1966 года. На протяжении нескольких месяцев пили чай вчетвером после работы и ужина (ложки пшенной каши с ломтиком рыбы): Соколов, Синявский, я и один немного приблатненный «мужик» (т. е. не «вор в законе», но сидевший в прошлом по уголовной статье). За кружкой крепкого чая обсуждали все мировые и отечественные проблемы, а потом на оставшиеся до отбоя 2–3 часа разбегались по баракам: Синявский – писать свой опус о Пушкине, я – конспектировать Ключевского, а Соколов – писать стихи. Творил он постоянно, изо дня в день. Чекисты периодически изымали написанное, он вновь переписывал изъятое в тетрадь, помня почти все наизусть.
Нам разбить не дано немоту,
Словно клетку – птахе.
Друг Синявский, подсини красноту
До багрового страха.
Но через год на 11-й зоне Валентин и Андрей Донатович больше не общались… До Соколова дошли какие-то публикации Синявского в официальной советской периодике, и Валентин Петрович стал его сторониться: мол, советский по сути. Бескомпромиссен был поэт неволи. При всех «западнических» политических устремлениях Соколов пронес чувство к Родине через все запреты и тюрьмы:
Здравствуй, матушка Россия,
Я люблю тебя до слез.
И еще:
Твоим сыном честным, чистым
Дай мне встретить этот выстрел.
Два качества в Соколове я бы выделил в первую очередь: честность и нежность души. Понятие о чистоте, благородстве, тонкости, о нежности в самом возвышенном смысле этого слова у нас, увы, утрачено и забыто после десятилетий «пролетарской», а ныне – криминально-мафиозной диктатуры. Нередко встречаешь поэтов, выросших среди комфорта и уюта, питавшихся всегда сардельками, как говорил Валек, и при этом сочиняющих грубые, циничные строки, почти на матерном уровне. Но вот Валентин ЗК, знавший всю горечь бытия, видавший последнее человеческое отребье – и сохранивший всю чистоту и НЕЖНОСТЬ сердца. Его стихи, посвященные любимой женщине, по духовной напряженности сопоставимы, на мой взгляд, лишь с Фетом:
Неправда, что только одна
Луна у чарующей ночи,
Что может иначе литься
Волос твоих чудных волна,
Что можно мне не молиться,
Твои обнимая плечи,
Что можно касаться не плача
Души твоей нежного дна.
Сегодня, когда скотское отношение к женщине легализовано компрадорским режимом, пощечиной этому режиму и его сексуальной революции выглядят такие строки узника мордовских политлагерей:
Если женщину берут на час,
Если сердце ее жгут в ночах,
То ложится этот грех
На всех…
Собственно «антисоветских» стихов у Соколова было не так уж и много. Но именно за них получал свои срока обладатель ранимой и трепетной души, певец чести и жалости, христианин, оставшийся верным своему Учителю до конца. Первые 8 лет (1948–1956 гг.) Соколов провел на Севере, в одной зоне с уголовниками – товарищ Сталин держал всех вместе. Два года затем он пробыл на «воле», в Новошахтинске, работая на шахте. Затем 10 лет (1958–1968 гг.) – в политлагерях
Мордовии. Когда ему дали третий срок – 5 лет за «хулиганство» (он поспорил с заведующим клубом по поводу коммунистических лозунгов), я написал Подгорному, протестуя, прося и угрожая «мировой общественностью». Помогло ли мое вмешательство, не уверен, но во всяком случае Ростовский областной суд «скостил» ему срок с 5 лет до одного года. Вот этот один год уголовной зоны в 70-е годы стоил для Валентина Петровича прежних восемнадцати – это его буквальные слова из письма мне после освобождения. Я знаю по многочисленным свидетельствам, что уголовные лагеря 70—90-х годов XX века – это торжество беспредела, где нет даже «воровских законов», где правит Хам в последней ипостаси. Потом мне пришлось самому «загудеть» вторично, и я потерял Соколова из вида. Он умер в спецпсихбольнице 7 ноября 1982 года, когда я досиживал последний месяц второго срока.
О проекте
О подписке