Прокопьев уважал людей обязательных, сам старался держать слово, а потому действия достопочтенного Александра Михайловича Мельникова породили в нем недоумения. Впрочем, ему ли судить о загадках натур из поднебесий искусства? Но то, что он уже не пойдет починять диван и два кресла, обитые кожей, он постановил. Даже если Александр Михайлович извинится перед ним и станет рассыпать бисер, он в его дом не пойдет. Деньги? Ну и что деньги? Митя Шухов, тот, в нынешнем случае и виду не подал бы, взялся бы возрождать диван с креслами, но вряд ли владелец мебели получал бы потом от нее удовольствия и комфорт.
– Я присяду рядом с вами? – спросил Линикк.
– Конечно, конечно! – сказал Прокопьев, – О чем речь!
Закуской к водке Линикком был выбран бутерброд с красной икрой.
– Это я теперь такой маленький, – объявил Линикк, – а еще совсем недавно я был девяносто метров в длину, двадцать в ширину и восемь в высоту…
Прокопьев все еще был в соображениях о дискуссии Мельникова с актером Симбирцевым (высокомерие Мельникова к ремеслу пружинных дел мастера его уже не знобило, дело определилось и рассеялось). Но неужто приятели и впрямь могут затеять дуэль или просто разругаться, продолжал гадать Прокопьев, и оттого слова Линикка о каких-то метрах в высоту и длину всерьез воспринять он не смог. Но Линикк будто бы ждал сострадания, и Прокопьев пожелал возразить.
– Какой же вы маленький! Ну, по нынешним временам рост у вас небольшой. Метр шестьдесят три, на взгляд. Но в плечах и в теле вы – атлет. На Олимпиаде в штанге вы все медали могли бы отнять у турок. И усы у вас гренадерские.
Линикк слов Прокопьева вроде бы не расслышал, вздохнул, отпил водки, укусил бутерброд и, помолчав, спросил:
– Вы хотите знать, где теперь Нина и что с ней?
– Какая Нина? – Прокопьев чуть ли не испугался. – И зачем мне знать о какой-то Нине?
Линикк с минуту внимательно смотрел в глаза Прокопьева.
– А что вы так волнуетесь? – сказал Линикк. – Если вы не помните о какой-либо Нине и ничего не хотите о ней знать, стоит ли вам волноваться?
– Я и не волнуюсь… – стал утихать Прокопьев. – Нисколько не волнуюсь…
«Нет, надо положить конец походам в Камергерский, – повелел себе Прокопьев. – Нелепости одна за другой. Деньги отменили. Мельников отчитал, будто я виноват в его затруднениях. Теперь Нина фантомная…Конечно, солянки здесь хороши, но ведь и в иных местах они, наверное, есть…»
– От пола до потолка здесь сколько метров? – спросил Линикк.
– Метров пять… – предположил Прокопьев. – Да, пять метров.
– Вот, – сказал Линикк. – А каким существовал я? Девяносто метров на двадцать и восемь в ширину!
– Какие же у вас тогда были усы? – удивился Прокопьев.
– А-а-а! – махнул рукой Линикк. – Какие полагались. И все нутро мое завезли из Германии. Поверженной. В сорок восьмом. Прошлого века. Потом, понятно, заменили многое. А теперь у нас хозяева – паучки из сети-паутины. Меня же расписали в Гномы…
«Ну ладно… – успокаивался Прокопьев. – Я-то забоялся, что он меня в тяготы Нины, той, разревевшейся, с дурной прической, пожелает втравить и действий потребует, а у него, похоже, здравого смысла в голове и на три гроша нет…»
– У меня иные представления о гномах, – не смог все же удержаться Прокопьев.
– Ваши представления, – сказал Линикк, – ничего не изменят.
– Мое существование в мире, – вздохнул Прокопьев, – вообще ничего не может изменить.
– Вот это вы напрасно, – покачал головой Линикк. – Это как сказать. Вы о многом не знаете. А кое-что от вас может зависеть не только в мебелях, но и в судьбах иных людей. Да.
«Сейчас он опять начнет подсовывать мне Нину нечесанную», – возмутился Прокопьев.
– И что же на телеграфе нашем Центральном вы так и числитесь Гномом? – съехидничал Прокопьев. – Об окладе гнома я не спрашиваю из соображений приличия…
– Отчего же… – Арсений Линикк будто бы смутился, усы его углами потекли вниз, – отчего же… В штатном расписании я числюсь инженером по технике безопасности… Надзираю над кабельным хозяйством… оклад соответственный…
– Простите за бестактность, – сказал Прокопьев, – я ощущаю, что вы проявляете ко мне некий интерес. Или я ошибаюсь?
– Нет, не ошибаетесь.
– И в чем же ваш интерес?
– Вы жертвенное существо, – произнес Линикк, как показалось Прокопьеву, торжественно и печально. – Но вы в этой истории – не главный. Главные в нем – другие…
– Вы сейчас – гном или этот… по технике безопасности? – спросил Прокопьев.
– Именно этот… по технике безопасности! – захохотал вдруг Арсений Линикк.
Он выглядел сейчас весельчаком, шляхтичем с кубком на попойке у пана Вишневецкого, но Прокопьеву стало не по себе.
– А ты, Сенечка, опять про своих кобелей заливаешь, – заметила долго молчавшая кассирша Люда.
– Ну, вот вы снова, Людмила Васильевна, надо мной насмешничаете! – всплеснул руками Линикк. – У меня в хозяйстве кабели, кабели, а не собаки! До слез обидно, Людмила Васильевна, до слез!
Однако никакие жидкости усы Арсения Линикка не омочили.
– А тебя, Сенечка, днем Тоня спрашивала, – объявила кассирша.
Линикк вскочил.
– Чур меня! Чур! Что же вы меня раньше-то не предупредили! Бежать, бежать!
И явно испуганный Линикк, переставляя ноги по утиному, унес из закусочной свое основательное тело.
– Вот трепач-то! – рассмеялась кассирша. – Он теперь еще и Гном Телеграфа!
– А разве не гном?.. – будто бы и не к кассирше, а к самому себе обращаясь, произнес Прокопьев.
– Какой же он гном! – хохотала кассирша. – Сколько лет его знаю, и Пилсудским был, и Маннергеймом, но гномом никогда!
Однако Прокопьеву было не до смеха. Его била дрожь. «Вы жертвенное существо, – звучало в нем, – вы жертвенное существо…» Он пытался образумить себя, признать Арсения Линикка личностью несерьезной, мягко сказать, а то и ущербной и уж, конечно, по версии кассирши Люды, трепачом. Но что это меняло? Пусть даже вечернее явление некоей Тони могло сокрушить дух Гнома Телеграфа или погоняльщика энергий по медным нитям. Ущербные и блаженные умели предрекать…Кто же определил его, Прокопьева, в жертвенные существа? И за какие такие свойства натуры? Причем ведь не в жертвенного человека, а именно в существо. В барана, что ли, коему суждено рухнуть в день сабантуя? Или в агнца, еще не откормленного и невинного? За что ему такая участь? Но ведь история с агнцем – история символическая, в символ чего могли произвести его, Прокопьева Сергея Максимовича, и что нынешней жертвой намерены были искупить, уберечь или спасти? Или кого улестить? Никакие разумные разъяснения в голову Прокопьеву не приходили…
– Да что это вы, – обеспокоилась кассирша Люда, – Сергей…
– Максимович, – подсказал Прокопьев.
– Сергей Максимович, что это вы так разволновались-то? Сенечка наш не только трепач и запуган подругой Тоней, у него еще и сотрясение было.
– Сотрясения у всех были, – стараясь не выказать дрожь, выговорил Прокопьев.
– И у вас сотрясение было? – удивилась Люда. – Ой! Ой!
– Я не про мозги, Людмила Васильевна, – мрачно сказал Прокопьев, – я про иные сотрясения…
– Ну, те-то сотрясения всем известны, – уточнение Прокопьева вроде бы кассиршу разочаровало. – Те-то что! А вот Сенечка головой падал на камни, не нарочно, конечно, но с кровью… А вы, ишь, как взъерошились! Вы лучше еще солянку закажите. А к ней и сто граммов.
– Солянку, пожалуй, отложим, – сказал Прокопьев. – А вот сто граммов, Дарьюшка, будьте добры, налейте.
Дарьюшкой Прокопьев (отчасти смущаясь – слащавости, что ли, своей или даже угодливости) назвал двадцатитрехлетнюю буфетчицу, гарную хохлушку из-под Херсона, нашедшую приют у родственников в Долбне. Дома ее окликали Одаркой, да и в Камергерском она ощущала себя Одаркой, однако для Прокопьева, знакомого с комической оперой Гулак-Артемовского, Одарка была дородной и скандальной бабищей, проживавшей за Дунаем, и иной осуществиться не могла.
Сто граммов дрожь Прокопьева отменили, но усатую рожу Арсения Линикка из его соображений не вывели. «И не главный я в этой истории, – вспоминал Прокопьев. – Да и отчего же мне быть главным, я всегда семистепенный…Главные – короли, ферзи, ладьи, а я пешка…Но принесение в жертву пешки – дело пустяшное… Неужели Линикк имел в виду шахматную партию? Вряд ли…» Шахматами Прокопьев не увлекался, а потому мысль о ферзях и пешках продолжения не получила.
А внимание кассирши Люды, как и буфетчицы Дарьюшки (позже Прокопьев называл ее Дашей), было уже занято явлением шумной дамы с двумя раздутыми сумками. Дама была коммивояжеркой, хорошо знакомой в закусочной, привычнее говоря, толкачом-коробейником ходового товара. Она и ее сотоварки обслуживали в округе служительниц продуктовых магазинов и всяких, по их мнению, забегаловок. Производили они впечатление продувных бестий, в отличие, скажем, от хрустальщиц. Те предлагали свои хрустали и фарфоры не то чтобы смущаясь, а словно бы стыдясь всего мира. Им на заводах в дни расплат вместо денег выдавали изделия, и приходилось путешествовать в столицу в надежде на щедрости москвичей. Сегодняшней коробейнице стесняться было нечего. Сумку свою она набила халатами, юбками, колготами, бельем и прочими дамскими радостями. Сейчас же за буфетной стойкой и на кухне начались смотрины товаров, примерки, с восторгами, вздохами, шлепками, нервными похихикиваниями, будто бы вызванными щекотаниями. Понятно, что к поварихам и уборщицам не могли не присоединиться буфетчица и кассирша. «Сергей Максимович, за кассой приглядите», – было брошено благонадежному посетителю. Увы, увы, фейерверк жизни не состоялся нынче для Людмилы Васильевны. Ничто – ни шелковое, ни хлопчатобумажное, ни льняное, ни из искусственных волокон не оказалось безупречно приложимым к ее телу.
– Да, Тонечка, ты уж извини, – говорила Люда коробейнице, вернувшись к кассе, – я бы взяла, но слишком низко приталено и цветочки идут чересчур наискосок.
– Да чего извиняться-то! – весело отвечала ей коробейница, сумки ее чуть-чуть похудели. – Заказ твой я поняла. Во вторник твоя смена? Во вторник я тебе и принесу.
– Была бы баба ранена! – прозвучало в углу закусочной, близком к окну.
Над столиком со стаканом в руке воздвигся свирепый мужчина, седой, лет шестидесяти пяти, не частый, но заметный посетитель закусочной, объявлявший себя то летчиком-испытателем, то следователем по особогосударственным значениям. Может где-то он и летал или что-то выпытывал, но здесь он чаще проявлял себя горлопаном и бузотером.
– Была бы баба ранена! – прозвучало вновь, но уже как бы усиленное рупором.
За столиком оратора сидели крепкие мужчины, с лицами и повадками ответственных работников, то ли бывших, то ли удержавшихся.
– Но шел мужик с бараниной. И дал понять ей вовремя! – продолжал громобой. И заключил: – Так давайте выпьем за мужика с бараниной!
Соседи громобоя сейчас же вскочили и с возгласами одобрения чествовали звоном стаканов мужика, спасшего от паровоза рассеянную бабу.
– Николай Федорович, – оживилась кассирша Люда, – а где вы берете баранину? В нашем районе что-то она пропала…
– Людмила Васильевна, Людмила Васильевна, – сокрушенно покачал головой Николай Федорович. – Это же Маяковский, облачный в штанах. Плохо вы изучали в школе пролетарскую литературу!
– Я ее и вовсе не изучала…
– Людмила Васильевна… – осторожно начал Прокопьев, – коробейница… Тоня… Она и есть… подруга… ну… Линикка с Телеграфа?
– Да что вы, Сергей Максимович, – удивилась кассирша. – Та совсем другая.
– Но она собиралась придти вечером…
– Я Сеньку пугала! Вовсе она не собиралась. Что вы никак не можете забыть сенечкину блажь. Забудьте…
«Как же, – грустно подумал Прокопьев, – забудьте…Дурь какая! Что нашло на меня?..»
– Была бы баба ранена! – вновь прогремело в закусочной.
О проекте
О подписке