Читать книгу «На краю географии» онлайн полностью📖 — Владимира Маркмана — MyBook.
image
cover

– О, там у меня была интересная история. Раз оказался я в гостинице в Ереване. А в одном номере со мной находились архитекторы из Москвы, они проектировали памятник армянскому поэту Аванесяну. У них были чертежи трех вариантов памятника, рассмотренных комиссией, с печатями и подписями, все как положено. Но из этих трех вариантов утвердили-то только один. Я выпросил у них неутверждённый… И завертелось. Я купил кожаную папку, положил в нее бланки с фамилиями и росписями и несколько пачек денег, тысяч 5–6 рублей. Я заходил в институты, в проектные бюро и говорил: «Граждане, мы приступаем к сооружению памятника известному армянскому поэту. Денег у нас нет, и мы хотим строить его на пожертвования. Мы обращаемся ко всем, в ком сохранились национальные чувства и любовь к национальной истории, помочь нам в этом благородном деле». А армяне, как известно, отсутствием этих чувств не страдают. Но и отсутствием денег тоже: спекулянтов разного рода, знаешь сам, уйма. Ко мне сбегалась масса народу. Я раскрывал папку – а там уже лежало несколько пачек денег. Дескать, есть еще люди, в которых не угасли национальные чувства… Я только и успевал объяснять: «Вот бланки для лиц, которые хотят пожертвовать деньги в частном порядке». Несколько таких бланков уже были заполнены, и напротив сумм с тремя нулями стояли самые разные подписи, и армянские тоже, которые я поставил сам. «А вот бланки для организаций. Но мы принимаем деньги только наличными». Если какой-нибудь бдительный гражданин требовал документы – но так было два или три раза, – я показывал официальную бумагу, что уполномочен для сбора пожертвований. Были и такие, что деньги давали, но просили не записывать в бланк. От них я получал больше всего – иногда до пяти тысяч. Какому-нибудь шулеру, сам понимаешь, невыгодно, чтобы его имя было занесено в бланк. Откуда у служащего с окладом в 100 рублей такие деньги на пожертвования? Деньги потекли. Правда, работа была тяжёлая. С утра до вечера я собирал деньги. А сгубило меня то, что я совсем обнаглел и решил обобрать партийного бонзу. Тот попросил прийти на следующий день. И ведь чувствовал я, что не стоит, – так поди ж ты, хочется провернуть что-нибудь такое красивое. Ну и попался. Зашел к нему, – и, как всегда, двое просят документы. И, по возможности, настоящие.

– Ну и как, судили тебя?

– О, это был не суд, а смех. С организациями я, конечно, сразу расплатился, – за это срок большой, да и взял я у них немного, но вот с частными лицами я расплачиваться не собирался. Да и сами частные лица не желали, чтобы я с ними расплачивался, особенно те, кто жертвовал крупные суммы. Отвертелся я – дали очень малый срок. И хоть заплатить пришлось порядком судьям и следователю, но мне все равно денег много осталось.

Лёня замолчал, улыбаясь собственным воспоминаниям. Наступила тишина. В камере напротив раздался душераздирающий крик – кого-то били. Протопали надзиратели, звякнули ключи. Из открытой камеры выбежал тот, кого били, и, грохнувшись на пол, с надрывным стоном дышал после драки.

А между тем я мучительно думал, как опровергнуть обвинения телефонистки. Не было никаких свидетелей, кроме нее, и ей, конечно, верят, да и как иначе? Ведь ясно, что она писала по указке КГБ. Ну, такой плохой работы я от них не ожидал. В газетах с благородным негодованием пишут, что в странах проклятого капитала существует унизительная практика подслушивания телефонных разговоров, а тут не только не стыдятся признаться в этом, но и выставляют подслушивавшего свидетеля. Да еще подслушиватель оскорблен, что подслушал нецензурную брань, а потому просит меня судить.

Следователь изредка меня вызывал, и процедура эта была не из приятных: около часа держали в «стакане» – крошечной каморке с высоким потолком, усиливающим тягостное чувство безысходности, со стенами, разделанными «под шубу» – с шероховатой, режущей поверхностью, чтобы нельзя было прислониться. Самые закоренелые лагерники не могли долго вынести там – начинали барабанить в дверь, рискуя, что на них наденут самозатягивающиеся, разрывающие кожу тонким металлическим тросом наручники или изобьют. Потом следователь по десять часов кряду вытягивал душу – я начал понимать, почему Леня после допросов ложился спать. Ведь ему грозило пятнадцать лет или расстрел, а мне не более пяти. Правда, прибавилась еще третья статья – разжигание национальной розни, но общий срок она увеличить не могла, ибо по закону он не должен превышать срок самой тяжкой статьи, в данном случае – пять лет.

Я решил посоветоваться с Лёней. Он внимательно выслушал и ненадолго задумался. Потом стал рассуждать вслух.

– Посмотри, – сказал он. – Телефонистка сразу обратилась с жалобой к областному прокурору. А ты спроси ее, записала ли она это в книгу, в которой регистрируют обычно все происшествия во время дежурства. Я уверен, такая книга есть на каждой станции, и уверен, что она там ничего не написала. И спроси, обратилась ли она с жалобой к своему начальству? Попросила ли, чтобы отключили твой телефон, раз ты такой хулиган? Если это проделки КГБ, то ясно, что они это не предусмотрели и она ни к кому не обращалась. И далее, спроси ее, откуда она узнала, что это ты? Ведь телефон, как ты говоришь, записан не на твою фамилию. Допустим, скажет, что узнала тебя по голосу. То есть тот голос, который она слышала по телефону, похож на твой в данный момент. Но телефон искажает голос. Если она часто слышала твой голос в живом разговоре, то может узнать его и по телефону, но не наоборот. И далее. Ты ведь не разговариваешь с ней по телефону. Просто принимаешь от нее разговор. А сколько раз в день она соединяет абонентов? Разве возможно всех запомнить по голосу?

Лёня нашел тысячи доказательств против телефонистки. Мне и в голову это не приходило. Его советы мне сильно помогли. Свидетельница действительно оказалась на суде в дурацком положении. Но советоваться с Леней по главному пункту обвинения – в распространении антисоветской пропаганды – я не стал. Тут обвинения были просты: протестовал против судебных преследований невинных людей, подписывал протесты вместе с сионистски настроенными лицами. Вполне достаточно.

– Ведь это не шутка, – объяснял мне следователь. – Вы знаете, что раньше за это бывало? Знаете? Вы обнаглели.

В такие моменты мне хотелось его обнять и сказать: «Родной, успокойся, вернутся еще эти времена».

А у Лёни тем временем настроение ухудшилось. С допросов он приходил насквозь промокший от пота. Вызывали бухгалтеров магазинов, принимавших заказы на покупки в кредит, но ни один не опознал его. Для Лёни это был, конечно, блестящий аргумент.

«Как это может быть, – говорил он следователю, – что я по десять раз на день заходил к одному и тому же бухгалтеру оформлять кредиты, и он ни разу меня не узнал? Да ведь он бы сразу заявил в милицию. А сколько магазинов? И в каждом из них по нескольку раз в день я, судя по документам, оформлял кредиты, и никто не обратил внимания, что это один и тот же человек под разными фамилиями? Да вы в своем ли уме? Может ли такое быть?»

Но доказательства прибывали. На каком-то вокзале из камеры хранения сдали в милицию невостребованный чемодан. Там обнаружили деньги, и немалые, несколько паспортов на разные фамилии, с печатями, но без фотографий. А на одном из паспортов – лёнину фотографию и одну из фамилий, на которую были оформлены кредиты. И хотя даже на этот раз бухгалтер не опознал личность, Леня как-то раз, глядя вниз на окна камер, где находились приговоренные к смерти, сказал мне с улыбкой: «Скоро я буду смотреть на тебя оттуда».

– А как же ты мог так менять внешность? – спросил я как-то раз.

– А разве это был я? – спросил Леня. – Я ведь только рассказывал, в чем меня обвиняют.

Впрочем, он с охотой перечислил все способы наложения грима: и японские шарики, изменяющие форму носа, и резиновые шрамы, и мази, и парики. Он с удовольствием демонстрировал свою способность изменять голос – от детского до голоса пропившейся старухи.

Раз, во время прогулки по тюремному двору, он нашел какую-то букашку. «Смотри, – сказал он, – живая тварь».

Я вспомнил о мухе в кабинете следователя. Букашка ползла по ладони, по длинным пальцам Лёни – пальцам артиста и профессионального преступника. Потом расправила крылья и растворилась в голубой дали.

Следствие по моему делу заканчивалось. Я узнал многое о жизни в тюрьме. Я узнал, что по утрам время течет быстрее, чем днем, а вечером превращается в настоящую пытку; что в соседней камере тебя услышат, если ты будешь говорить в кружку, приставив ее к водосточной трубе; как передать другому махорку, когда выводят на прогулку в тюремный двор. И что неумолимой судьбе можно противопоставить безразличие к ней.

Закончились очные ставки. На одной из них действующим лицом был бортпроводник Иткин – еврей, внештатный сотрудник милиции, который даже не скрывал свою связь с органами и по тупости написал об этом в своих показаниях. Следователь не обратил на это внимания – ведь Иткин показания давал сначала в КГБ, а не в милиции. Очная ставка протекала примерно так.

– Говорил ли вам подследственный, что в Советском Союзе нет демократии? – спрашивал, не улыбаясь, следователь.

– Да-да, он говорил, что демократии нет, – соглашался Иткин.

– А где он это вам говорил?

– Он мне говорил это наедине.

– А говорил ли он вам, что в Израиле демократии больше, чем у нас, и все евреи должны ехать в Израиль?

– Да-да, говорил, – послушно отвечал Иткин.

Следователь, нахмуря брови, записывал важную информацию в протокол. Чтобы подчеркнуть значительность момента, он сделал небольшую паузу.

– Правду ли говорит гражданин Иткин? – обратился ко мне следователь, и лицо его сделалось участливым и добрым.

– Как вы можете записывать такую чушь? – спросил я.

– Значит, вы считаете, что это неправда? – на лице следователя появилось такое недоумение, как будто он обнаружил, что по пьянке обнял в темноте вместо родной мамы еврейского раввина. – Но зачем гражданину Иткину лгать? Он только что сказал, что никаких личных счетов у вас с ним нет и он к вам никакой вражды не испытывает. Да и вы признали, что у вас не было никаких ссор. Иткину нет смысла лгать. Вот видите! Мало того, что вы агитировали евреев выезжать в Израиль, вы и здесь себя нехорошо ведете. Не осознали. Честный человек тут рассказывает все, как было, а вы, вместо того чтобы добросовестно во всем признаться, изворачиваетесь, пытаетесь опорочить свидетеля. Стыдно!

– Ну и спектакль, – сказал я Лёне в камере. – Конечно, этот болван писал показания по указке КГБ, но там даже не удосужились придумать что-нибудь разумное. В нормальном суде никто не стал бы разбирать такую ерунду, раз он признался, что является внештатным сотрудником милиции. По закону он в этом случае не имеет права давать показания. Но тут-то суду будет всё ясно. К тому же он утверждает, что говорил со мной наедине, без свидетелей. Поди, докажи, что я с ним, кроме как о мясе, которое он просил привезти из Москвы, ни о чем никогда не говорил.

– Тут тоже можно кое-что придумать, – сказал Лёня. – Спроси его на суде, почему это он решил сообщить об этом в КГБ на следующий день после твоего ареста, как это, по твоим словам, видно по дате его заявления. Почему не заявил об этом сразу, если уж считал, что об этом стоит заявить? Потом спроси его: «Как ты ко мне относишься?» Если судья не спохватится и не сделает отвод твоему вопросу, то Иткин наверняка попадется. Скажет, что относится хорошо – ведь он утверждал, что отношения у вас были хорошие, – тогда ты его спроси: «Как ты можешь относиться хорошо к человеку, который, по твоим понятиям, совершил преступление и на которого ты заявил в КГБ?» Скажет, что относится к тебе плохо, – спроси: «Зачем ты встречался со мной? Уж не по какому-либо заданию?» И еще спроси, как он попал на другой день после твоего ареста в КГБ? Нашли ли его, привезли ли его или он сам пришел? Откуда он знал, куда идти?

Ну, Лёня! Прямо фейерверк аргументов на абсолютно голом месте!

По тону допросов чувствовалось, что власти решили поскорее закончить дело. Под конец следователь распалился и кричал, что мои друзья устроили в Англии какую-то неприятность у советского посольства, и я впервые ощутил защиту перед властью беззакония. Объявили, что назавтра состоится суд. Но к суду я уже был подготовлен. Лёнины советы мне сильно помогли. Ни на один мой вопрос не могли разумно ответить ни телефонистка, ни Иткин. Телефонистке, впрочем, была неприятна её роль, она и не старалась искать объяснений. Вместо неё выступал судья, который рычал, как охранник, что вопросы не по делу. А вот Иткин вёл себя по-дурацки и просто отказался в конце концов отвечать на мои вопросы.

На суде статья «злостное хулиганство» была пере квалифицирована в «хулиганские действия» – то есть до года лагерей. Статья «разжигание национальной розни» не была применена вообще, но зато по антисоветской статье приговорили к трем годам строгого режима, что является нарушением уголовного кодекса: строгий режим дают только лицам неоднократно судимым, а меня привлекали к суду в первый раз. Итак, три года лагерей с уголовниками-рецидивистами.

Вспомнились мне крокодиловы слезы школьных учителей, рассказывавших, как царь помещал коммунистов в тюрьмы с уголовниками, чтобы сделать наказание более тяжким. «Нигде в мире, – утверждал учитель, – не применяли к политическим более жестоких мер. Только в России. Только к коммунистам. Только коммунисты. Только в России».

* * *

После суда заключённого сразу же переводят из следственной камеры в камеру осуждённых. Задерживаться в старой камере не дают ни минуты. Лёня успел помахать мне рукой – и дверь скрыла его от моих глаз навсегда. Что с ним стало впоследствии, мне неизвестно. Помнится, он улыбнулся ободряюще, дескать, три года – детский срок, не робей.

Так, с детским сроком и матрацем за спиной, я зашагал в сопровождении надзирателя в камеру осужденных. Все двери были настежь, но дверные проёмы забраны толстой решёткой, из-за которой меня внимательно разглядывали наглые, злобные рожи бритых оборванцев. Меня запихнули в одну из вонючих камер. Комната была около сорока квадратных метров, а находилось в ней человек пятьдесят. Они валялись в неопределенного цвета тряпье на трехъярусных нарах. Место мне нашлось на самом верху. Началась совсем иная жизнь. Судьба моя была уже решена. Стоило оглядеться.

Камера походила на сумасшедший дом. Картёжники резались в карты, а в конце игры били друг другу рожи. «Интеллектуалы» предпочитали шахматы. Победителя нередко били по голове доской и фигурами, которые были изуродованы накалом страстей. Из всей массы уголовников выделялся один – маленький, худой, с изможденным лицом старого лагерника. Он подходил к решётке и хорошо поставленным голосом, очень похожим на голос знаменитого диктора Левитана, декламировал: «Внимание, внимание! Говорит Москва. Передаем сообщение ТАСС. Лярва Кларка из Березников откусила Андропову (в то время председатель КГБ) ухо. Начальник свердловской тюрьмы шлёт ему искренние соболезнования и пожелание успехов в работе. На этом мы заканчиваем сводку сообщений. Передачу вел диктор московского радио Дурак». Или: «Внимание, внимание! Говорит Дурак! Работают все радиостанции Советского Союза!» Он пародировал зачин, которым Левитан начинал передачи правительственных сообщений о запуске космических кораблей. Дальше шла такая неприличная и весёлая галиматья, что вся тюрьма животики надрывала со смеху. Как-то раз, проснувшись – не помню, ночью или днём, ведь в тюрьме они почти не отличимы, – я при тусклом свете единственной лампочки увидел перед собой Дурака. Жёстокое лицо вечного каторжника, пронизывающий, неподвижный взгляд, землисто-серая кожа, лохмотья на татуированном теле…

– Послушай, – вполголоса сказал Дурак, – я вижу, ты один здесь понимаешь в законах. Как думаешь, есть у меня возможность свалить в лечебницу для алкашей? У меня вообще-то уже есть пять лет, но есть и справка эксперта, что я алкоголик. – Он показал мне свой приговор. – Мне обязательно нужно туда свалить. Здесь приходится играть дурака – доносчиков знаешь сколько? Сейчас мне шьют труп. Если докажут, что это я, – тогда вышка (высшая мера наказания – расстрел).

– Я пытался разглядеть хоть какие-нибудь чувства на лице человека, которому мог быть вынесен смертный приговор. Но Дурак лишь скривился презрительно и злобно, как просто от очередной неприятности в своей звериной жизни.

– Почему обязательно вышка? – спросил я.

– Вышка, – уверенно подтвердил Дурак. – Чего еще можно мне вынести? Это же не первое убийство. Да и вообще, чего ещё ждать от такой падлы, как я? Будь я на месте этих юристов, я бы спалил всех, кто сидит на особом и строгом режиме. Всю эту падаль спалил бы.

– Сколько ты всего отсидел?

– Я всю жизнь сижу, – ответил Дурак. – С детских лет. Мне сейчас под сорок, из них 25 лет отсидел. То в лагере срок добавят, то на свободу немного выскочишь. Ну, а со свободы опять в тюрьму. Разве можно жить на свободе?

– Ну почему же? – возразил я. – Устроился бы на работу. Хоть какие ни на есть – а деньги.

– Работа! – раздраженно сказал Дурак. – Я вот сейчас вышел. Думал, хватит – надоело по лагерям да по тюрьмам шататься. Поступил на ВИЗ, на прокатку. Знаешь, что это такое?

Да, это я знал. Был на экскурсии на заводе. В цехе прокатки экскурсанты не могли простоять и пяти минут. Едкая гарь разъедала глаза. Стоял оглушительный грохот прокатных станов. На расстоянии нескольких метров с трудом можно было разглядеть, как между двух валков продавливали раскаленный красный лист железа. Рабочий хватал его клещами и забрасывал между крутящихся валков другому, который с противоположной стороны подхватывал этот лист такими же клещами и бросал обратно в стан, и так продолжалось, пока не получался тонкий лист. Работа была тяжёлая и опасная: зазеваешься – раскаленный лист упадет на ноги. Здесь дня не проходило без травмы. Только бывшие заключенные соглашались на такую работу, лучшей им все равно не найти. Но в последнее время не шли и они, предпочитали тюрьму. Поэтому местная власть намеревалась перестраивать завод. Коллега по работе рассказывал мне, что, когда он захотел успокоить рабочих своего цеха, раздраженных низкой заработной платой, он повел их на экскурсию на ВИЗ – после этого целый год рабочие не заикались о повышении расценок.

– Да и как жить волку среди людей? – спросил Дурак. – Напьёшься, побьешь кого-нибудь или зарежешь, ведь нормально уже никогда не будешь жить.

Дурак соскочил с нар и подбежал к решётке. В коридоре молоденькая заключенная мыла пол. Зэки столпились, жадно ее разглядывая. Девушка, заметив, что надзиратель не следит, подошла к решетке. На лице ее отразилась какая-то странная смесь страха и бесстыдства.

– Сигареты есть? – прошептала она.

– Есть, – сказал Дурак и протянул сигареты так, чтоб она могла их достать, только просунув руку в решетку. Едва ее ладонь очутилась в камере, зэки притянули её за руку к решётке и кинулись жадно ощупывать ее тело. Девица заорала благим матом. Сбежались надзиратели. Зэки надрывались от смеха. А девица, которую уже оттащили, прижалась к противоположной стене коридора, дрожа от ужаса и отвращения. Дверь закрыли, и в камере стало невыносимо душно. Стояла жара, да еще все курили махорку – не продохнешь. А Дурак уже вещал с верхних нар у окна, закрытого железным козырьком:

– Внимание, внимание! Передаем сообщение ТАСС. Запущен космический корабль. Корабль пилотирует известный космонавт-рецидивист Дурак. Настроение у Дурака хорошее. Все его приборы работают отлично. На Землю Дурак возвращаться вообще не собирается. На радостях он сдуру поет свою любимую песню «Вернись, дешевка, будешь кушать шпроты, и на бану не будешь ты кимать».

Я заговорил с ним как-то о лагерях. По его подсчетам, в Свердловской области их около ста, причем большинство строгого и особого режима, то есть для рецидивистов.

– Как же получается, – спросил я, – что рецидивистов значительно больше, чем людей с первой судимостью?

– Очень просто, – ответил Дурак. – Человек, попавший в эту систему, уже никогда из неё не выходит. Даже те, кто случайно попал в тюрьму – ну, скажем, шофёр какой-нибудь сбил человека или ещё чего, – он уже не нормальный человек. Выйдет – и обязательно снова попадет. Он уже здешний, никуда не денется.

Дурак перечислил лагерь за лагерем, давая каждому несложную характеристику.