– Вовсе нет. Просто ей льстит. Позвонит кто-нибудь, она скажет – у Коли сегодня важная встреча. Да, деловая. С художником картины.
– И поэтому ты сочиняешь?
– Именно.
– Но когда ты вернешься, тебе придется ей что-то о художнике рассказывать – или она не интересуется?
– Интересуется. Но я полагаюсь на экспромт. Это даже полезно. Развивает фантазию.
Коля Оконников в Доме кино (а мы пришли в новый Дом кино, сверкающий и людный, с шумом и гвалтом) был совсем не Коля Оконников на сеновале своих родичей. Он чеканил фразы, громко смеялся, много пил. Мы пили пиво. Я пил плохо, потому что не пилось (было прохладно) и потому что отвык за лето от того блаженного состояния, когда ты не то споришь, не то пророчествуешь – и с каждой опустошаемой бутылкой и приконченной сигаретой некая голубая даль будто бы проясняется.
Я в основном слушал, и было это совсем не скучно, потому что Коля отменный говорун. Тем более что столики с пивом, кружева официанток, бедовый оркестрик и подсаживающиеся к нам личности, чтобы чокнуться во славу кино и самих себя, – все это после ночлегов на сеновале было и ему и мне как бы вновь, как бы впервые, на свежачка. А личности к нам подсаживались то и дело. Разные. С дальних столиков и с ближних. Подсаживались и уходили, а Коля рассказывал мне о пластичности в кино.
Подсевшая личность вдруг, ни с того ни с сего, спрашивала:
– Почему ты мне не веришь?
– Я верю каждому твоему слову, – чеканил Коля, – но будь добр, помолчи, ты же в пластичности ничего не понимаешь. – И Коля протягивал готовой взбунтоваться личности полнехонький стакан пива: – Пей, пей! – И улыбался. – Только не облейся. Сдуй пенку.
Я уже взял свое – тот их диалог о Старохатове был теперь ясен и очищен, как бывает очищен диалог в метро, когда шумно и гулко и когда люди берегут слова. «Я вам очень благодарен, Павел Леонидович». – «Пустяки, Коля». – «Это не пустяки». – «Перестань, Коля. Зажги-ка мне лучше спичку». И вот Коля чиркнул спичкой. Старохатов не курил, но, видно, захотел побаловаться. Спичка погасла, Коля тряхнул коробком и выудил вторую. «И пожалуйста, не спорьте, Павел Леонидович, я в долгу». – «А я и не спорю, Коля. Мы будем соавторами». – «Мы?.. Как?.. Почему?.. Ах, да… Ну конечно, ну, разумеется. Я, собственно, сам собирался вам предложить…» – и бедный автор заткнулся. И тут они оба начали, как сказал Коля, глотать. Глотать слюну запоздалого волненья. То есть когда само волненье уже позади, когда критический миг проскочили. Сначала нервно сглотнул Коля. Затем медленно и величаво перекатил свое адамово яблоко Граф.
Выяснил я это у Коли без труда. И сразу же. Чуть ли не на самых первых минутах встречи, будто я сам с собой на сегодня договорился не мешкать и не медлить. Так и получилось, я не мешкал и не медлил.
– Коля… Не дает мне покоя ваше совместное творчество.
– Со Старохатовым?
– Да. Какими-то словами вы сумели все же сговориться. Как это выглядело?.. Кто первый попробовал лед?
– Сейчас, – сказал Коля. Он устраивал кусок ветчины на хлеб. – Сейчас я тебе все выложу. Как на ладошке.
Теперь я спокойно сидел и слушал о пластическом изображении в киноискусстве. Цедил пиво и слушал. Возможно, он обобрал не только Колю. Возможно, что золотоносную жилку по имени Старохатов можно было бы покопать еще, поковырять и разработать, но с меня хватило. Я не добытчик. Не этим живу. И если уж играть в сравнения, я лишь побродил денек-другой по тайге, по забытым промыслам, чтоб ковырнуть самородок. Один. Ковырнуть и уйти, что я и сделал. Потому что теперь не оставалось сомнений, навязал Старохатов соавторство или нет: навязал.
– Я считаю, – говорил Коля, – что каждое здание или ансамбль зданий, каждая опушка леса и каждый человек, попадая на экран, должны быть счастливы…
Коля развивал тему, которую наметил еще в тех развалинах, где камнями меня чуть не придушило.
– …счастливы, потому что воплотились! – наседал он на меня.
– Возможно.
– Ты пойми: все это сгниет. Мы помрем. Лес вырубят. А на экране он все еще будет шуметь. Ронять тихо листья, а?
Секундная пауза – и новый взрыв страсти:
– Ты молчишь? Не согласен?.. Неужели тебя это не трогает?
Я слушал, но, видимо, некоего собеседнического накала во мне было недостаточно. И Коля мою вялость заметил.
– Ты что? Очень расстроился? – спросил он.
– Я?
– Конечно, ты! – он вдруг начал нажимать на слова.
– Ничуть не расстроился, – ответил я. – Просто новое место, новый Дом кино, я здесь еще не бывал. Отвык от шума. Отвык от пива.
– Нет, ты расстроен… Ты расстроен моим рассказом про Старохатова. Ты сидишь сейчас и думаешь, что он большой драматург и вместе с тем большой подлец… Тебе за кино обидно, за искусство обидно. А ведь он даже не подлец. Он просто обирала. Самый обычный. С обычными для обирал штучками.
– Успокойся…
– Он и Женьку Бельмастого обобрал – в свой час и в свое время. Я думаю, и Павлушку Шурикова.
– Обобрал Женьку?
– Да… Я же тебе говорю – обычный обирала.
И тут только до меня дошло.
– Коля… Я равнодушен к кино. Это тебе обидно. Это ты расстроен.
Он ведь жил этим. Любовь к кино. (И лишь отчасти боль обобранного.) Он ведь жил этой любовью. Мне думается, он по утрам становился бы на колени и молился возле пустого экрана, если бы это практиковалось. «Это ты расстроен», – повторил я, и он не нашел что ответить. Он уставился в свой стакан и видел то, что там можно было увидеть, – мелкое кружево пены.
Затем он выволок из грудного кармана письмо от Уточкина. Уточкин тоже был из нашей Мастерской. Тут не помешает пояснение. Как и Коля, Уточкин был из преуспевших в кино. Как и Коля, он быстро шел в гору. Из всех наших их только и было двое таких, и, может быть, письма, которыми они обменивались, уже сейчас принадлежали истории и поджарым архивным крысам. В письме Уточкин сообщал, что по его сценарию начали снимать очередной фильм – этой зимой будет осчастливлена некая деревенька Пригорково (в смысле пластичности: в том смысле, что воплотится!).
– Ты куда? – крикнул я.
Коля, размахивая письмом, бросился за кем-то вслед. И исчез минут на десять.
И вот тут это случилось. Я сидел в одиночестве, а некто лысеющий (очередная личность), проходя мимо, дружески потрепал меня по плечу. Дескать, все прекрасно, родной. Мир прекрасен. Мир удивителен. И к этой освежившей меня мысли добавил:
– Слышал я, вы о Старохатове говорили. Великий это человек… Великий, великий!
И он прошел дальше. К своему столику.
– Не спеши, родной! Эй! – крикнул я, хватая две бутылки и стакан со стола и пристраиваясь ему в хвост.
Меня подняло и потащило следом за ним. И похоже было, что я не знал, зачем и для чего. Я лишь мельком зафиксировал, что лысеющая личность к нам уже подсаживалась и, стало быть, если теперь я к ним, то неловкости быть не может. Тем более – со своим пивом.
– Это почему же он великий? – Я шумно плюхнулся на стул и одновременно обеими руками пристраивал бутылки – свои к общим. Пива к той минуте я уже перебрал, и тон мой, надо думать, был отвратным. Голос тоже. И вообще я уже подумывал, что пора бы домой – к жене и к дочке. К женушке и дочечке. Гули-гули. Бай-бай. Но это не значит, что в ту минуту я плохо слышал или плохо понимал: я слышал как надо.
И услышал.
– Он великий, великий – можешь мне поверить.
– Да ну? – сказал я.
– Поступки великие, потому и человек великий.
– Интересно.
– Я говорю не с чужих слов. Я сам сценарист. И работал вместе с ним над сценарием.
– Это вдвойне интересно, – осклабился я, именно осклабился, потому что сказать «улыбнулся» про то, что сделалось с моим лицом при такой весточке, никак нельзя.
– Рассказать?
– Расскажи.
И точно – было интересно. Вдвойне. Может быть, даже втройне, или уж не знаю, какая тут нужна арифметика, потому что речь шла о том, что Старохатов Павел Леонидович, известный наш кинодраматург, а также руководитель Мастерской, помог этому лысому замухрышке написать сценарий – притом безвозмездно. Ни фамилии в правый верхний угол, ни рубля в карман. Ни даже бутылки коньяку. Ни-ни.
– Да ты о Старохатове ли говоришь? – переспросил я.
– О Павле Леонидовиче.
– Послушай, родной, может быть, теперь уже стало двое Старохатовых?
– Один. – Он обиделся. И поскольку я не очень-то верил, он пустил в ход подробности, так как больше всего заставляют нас поверить именно они, подробности. Старохатов, к примеру, сам звонил всегда сразу после обеда. Он объяснял молодому сценаристу, какую сценку и как именно перелопатить… Оказалось, что несколько сценок и сцен Граф написал самолично. Но соавтором не захотел стать. И не потому, что фильм был из рук вон плох. Фильм, кстати, был не лучше других, но и не хуже – обычный.
– Да это же акт чистейшего благородства! – выговорили мои губы, отягченные пивным хмелем.
– Великий он человек, – вторила мне лысеющая личность. – Великий, великий!
И остальные, кто сидел за этим столом – а их было четверо, – тоже кивали головами: великий, великий…
Но даже если отбросить славословие, а половину услышанного срезать в счет здорово сработавшего в тот вечер пива, все равно оставалось достаточно. Оставался факт. Бескорыстная работа, как ее ни верти. И, учитывая историю с Колей Оконниковым, можно было лишь недоуменно пожать плечами – дескать, кто их, Старохатовых, знает, кто разберет, – пожать плечами и хватануть залпом пива. А потом по самому обычному человечьему правилу махнуть на все это рукой. Что я и сделал.
Я спросил себя: тебе очень нужен Старохатов и его мышиная возня с Верой и вся эта крупа?
И ответил: мне это не нужно, бог с ними со всеми.
А когда появился улыбающийся, медный, с четырьмя свежими бутылками пива Коля Оконников, я решительно спросил:
– Коля, идем по домам?
– Допьем – и по домам.
Я сказал:
– Нет.
– Ну хоть покурим.
Мы взялись за сигареты. А половину пива подарили, оставили этому столику, где сидел лысеющий и его компания. Было очень кстати, потому что в течение последних пяти минут я не видел в их стаканах даже пены.
Коля и я шли по улице. Потом мы долго расставались. Было свежо.
– Смотри, какая лунища! – говорил Коля и тыкал в нее рукой.
Я смотрел, пытался смотреть. Но было не до луны.
Потому что мне было плохо от пива. Пошатывало. Отвык. Не то чтоб совсем было плохо, но как раз в той мере, чтобы таращить глаза на луну или выкладывать правду-матку первому попавшемуся. Тем более если этот первый попавшийся некстати звонит по телефону.
А звонила Вера. Ей я и выложил.
Только я вошел в квартиру, втиснулся в дрему и сон своего жилья – она позвонила.
– Игорь. Ты не появляешься, а время идет. Ты же сказал, что ты что-то знаешь, – и вдруг пропал…
– Ничего я не знаю, – пьяно отрезал я.
– Но как же?
– А вот так же.
Голос Веры взял нотой выше:
– Почему ты грубишь?
И я сказал ей – почему. Я не церемонился, отвел душу. Я сказал ей о Старохатове, который, может, обирает ребят, а может, и нет. И сказал о чужом белье, в котором я не хочу рыться. И что мне неважно, грязное это белье, или чистое, или только два дня в носке: я не хочу в нем рыться – вот что важно.
На том конце провода было тихо, как в пустом колодце, в который ты бросил гальку и она летит – и никак не долетит до дна.
Вера молчала, я ждать не стал. Повесил трубку.
И тут я почувствовал, что сзади, за моей спиной, кто-то есть – кто-то стоит. Кому случалось к ночи выпить лишнего, знают, что это за штука испуг. Такой вот классический испуг. Ночной. Я оглянулся – она стояла тихо-тихо и улыбалась. Как девочка. Это была она, потому что больше тут некому было появиться, – Аня.
– Я думал, что ты спишь.
– Я спала.
– И Маша спит?
– Да. Все хорошо… Мы вместе уснули.
Аня спала, так и было. Я же сидел возле телефона на кухне – спиной к двери – и не слышал ее шагов.
– Ты все-таки не прав, Игорь.
– Не прав? (Я потерял нить – а нить была.)
– Я ведь слышала – ты отказываешься помочь Вере Сергеевне.
– Не надо, Аня, об этой помощи. Уже ночь.
Но она сказала – надо, надо, Игорь. И присела на стул. Терпеливо и, пожалуй, даже ласково Аня высказала то, что надумала, пока стояла за моей спиной, когда я мял пальцами шнур и выкладывал Вере по телефону правду-матку.
– Тебе не удалось узнать про Старохатова?.. Но ты не огорчайся, Игорь. И ни в коем случае не бросай начатое на полдороге. Ты обязан узнать всю правду.
О проекте
О подписке