Боевики бежали сначала по двое, по трое, с шумом и треском проносясь по заросшей кустами старинной тропе. Но кого-то из одиночек уже расхватывали. Вскрик. Возня… и тишина. («Взяли?» – глазами спрашивал Геша Рубахина, и тот кивком отвечал: «Взяли».) И вновь нарастал треск в кустах. Приближались. Стрелять они еще худо-бедно умели (и убивать, конечно, тоже), но бежать через кусты с оружием в руках, с патронташем на шее да еще под выстрелами – конечно, тяжко. Спугнутые, натыкаясь на огонь из засад, боевики сами собой устремлялись по тропе, что вроде бы все сужалась и уводила их в горы.
– А вот этот будет мой – лады? – сказал Рубахин, привставая и ускоряя шаг к просвету.
– Ни пуха! – Геша наскоро докуривал.
Оказалось, «этот» не одиночка – бежали двое, но уже выпрыгнувший из кустов Рубахин упускать их права не имел. «Сто-оой! Сто-оой!..» Он кинулся с пугающим криком за ними. Стартовал Рубахин неважнецки. Ком мускулов развить скорость сразу не мог, но уж, когда он разгонялся, ни кривой куст, ни осыпь под ногой значения не имели – летел.
Он мчался уже метрах в шести от боевика. А первый (то есть бежавший первым) шел резвее его, уходил. Второго (тот был уже совсем близко) Рубахин не опасался, он видел болтающийся на шее автомат, но патроны расстреляны (или же боевик стрелять на бегу был неловок?). Первый опаснее, автомата не было, и значит, пистолет.
Рубахин наддал. Сзади он расслышал поступь бегущего следом – ага, Гешка прикрыл! Двое надвое…
Нагнав, он не стал ни хватать, ни валить (пока с ним, упавшим, разберешься, первый наверняка уйдет). Сильным ударом левой он сбил его в овраг, в ломкие кусты, крикнув Геше: «Один в канаве! Возьми его!..» – и рванул за первым, длинноволосым.
Рубахин шел уже самым быстрым ходом, но и тот был бегун. Едва Рубахин стал его доставать, он тоже прибавил. Теперь шли вровень, их разделяло метров восемь-десять. Обернувшись, убегающий вскинул пистолет (явно наш, офицерский) и выстрелил – Рубахин увидел, что он совсем молодой. Еще выстрелил. (И терял скорость. Если б не стрелял, он бы ушел.)
Стрелял он через левое плечо, пули сильно недобирали, так что Рубахин не пригибался каждый раз, когда боевик заносил руку для выстрела. Однако все патроны не стал расстреливать, хитрец. Стал уходить. Рубахин тотчас понял. Не медля больше, Рубахин швырнул свой автомат ему по ногам. Этого, конечно, хватило.
Бегущий вскрикнул от боли, дернулся и стал заваливаться. Рубахин достал его прыжком, подмял, правой рукой прихватывая за запястье, где пистолет. Пистолета не было. Падая, выронил его, тот еще боец!.. Рубахин завел ему руки, вывернув плечо, конечно, с болью. Тот ойкнул и обмяк. Рубахин, все еще на порыве, извлек из кармана ремешок, скрутил руки, посадил у дерева, притолкнув несильное тело к стволу – сиди!.. И только тут встал наконец с земли и ходил по тропе, отдыхиваясь и ища в траве – уже внимательным глазом – свой автомат и выброшенный беглецом пистолет.
Снова топот – Рубахин скакнул с тропы в сторону, к корявому дубку, где сидел пойманный. «Тихо!» – велел ему Рубахин. В мгновение проскочили мимо них несколько удачливых и быстроногих боевиков. За ними, матюкаясь, бежали солдаты. Рубахин не вмешивался. Он дело сделал.
Он глянул на пойманного: лицо удивило. Во-первых, молодостью, хотя такие юнцы, лет шестнадцати-семнадцати, среди боевиков бывали нередко. Правильные черты, нежная кожа. Чем-то еще поразило его лицо кавказца, но чем? – он не успел понять.
– Пошли, – сказал Рубахин, помогая ему (со скрученными за спиной руками) подняться.
Когда шли, предупредил:
– И не бежать. Не вздумай даже. Я не застрелю. Но я сильно побью – понял?
Молодой пленник прихрамывал. Автомат, что швырнул Рубахин, поранил ему ногу. Или притворяется?.. Пойманный обычно старается вызвать к себе жалость. Хромает. Или кашляет сильно.
Обезоруженных было много, двадцать два человека, и потому, возможно, Рубахин отстоял своего пленного без труда. «Этот мой!» – повторял, держа руку на его плече, Рубахин в общем шуме и гаме – в той последней суете, когда пленных пытаются построить, чтобы вести в часть. Напряжение никак не спадало. Пленные толпились, боясь, что их сейчас разделят. Держались один за другого, перекрикиваясь на своем языке. У некоторых даже не были связаны руки. «Почему твой? Вон сколько их – все они наши!» Но Рубахин качал головой: мол, те наши, а этот – мой. Появился Вовка-стрелок, как всегда вовремя и в свою минуту. Куда лучше, чем Рубахин, он умел и сказать правду, и задурить голову. «Нам необходимо! Оставь! Записка от Гурова… Нам для обмена пленных!» – вдохновенно лгал он. «Но ты доложи старлею». – «Уже доложено. Уже договорено!» – продолжал Вовка взахлеб, мол, подполковник сейчас чай пьет у себя дома (что было правдой) – они вдвоем только что оттуда (тоже правда), и Гуров, мол, самолично написал для них записку. Да, записка там, на КП…
Вовка заметно осунулся. Рубахин недоуменно глянул в его сторону: как-никак через кусты за длинноволосым бежал он – ловил и вязал он, потел он, а осунулся Вовка.
Пленных (наконец построив) повели к машинам. Отдельно несли оружие, и кто-то вслух вел счет: семнадцать «Калашниковых», семь пистолетов, десяток гранат. Двое убитых во время гона, двое раненых, у нас тоже один ранен и Коротков убит… Крытые брезентом грузовики вытянулись в колонну и в сопровождении двух бэтээров (в голове и в хвосте) с ревом, набирая все больше скорости, двинулись в часть. Солдаты в машинах возбужденно обсуждали, горланили. Все хотели есть.
По прибытии, едва вылезли из машины, Рубахин и Вовка-стрелок вместе со своим пленным тут же отбились в сторону. К ним не цеплялись. С пленными в общем-то делать нечего: молодых отпустят, матерых месяца два-три подержат на гауптвахте, как в тюрьме, ну а если побегут – их не без удовольствия постреляют… война! Бояркова, быть может, эти же самые боевики застрелили спящего (или только-только открывшего со сна глаза). Лицо без единой царапины. И муравьи ползли. В первую минуту Рубахин и Вовка стали сбрасывать муравьев. Когда перевернули, в спине Бояркова сквозила дыра. Стреляли в упор; но пули не успели разойтись и ударили в грудь кучно: проломив ребра, пули вынесли наружу все его нутро – на земле (в земле) лежало крошево ребер, на них печень, почки, круги кишок, все в большой стылой луже крови. Несколько пуль застопорило на еще исходящих паром кишках. Боярков лежал перевернутый с огромной дырой в спине. А его нутро, вместе с пулями, лежало в земле. Вовка заворачивал к столовой.
– …На обмен взяли. Подполковник разрешение дал, – спешил сказать Вовка, опережая расспросы встретившихся солдат из взвода Орликова.
Солдаты, сытые после еды, выкрикивали ему: мол, передавай привет. Спрашивали: кто в плену? на кого меняем?!
– На обмен, – повторял Вовка-стрелок.
Ваня Бравченко засмеялся:
– Валюта!
Сержант Ходжаев крикнул:
– Молодцы, хорошо поймали! Таких любят!.. Их начальник, – он мотнул головой в сторону гор, – таких очень любит.
Чтобы пояснить, Ходжаев еще и засмеялся, показав крепкие белые солдатские зубы.
– Два, три, пять человек на одного выменяешь! – Крикнул он. – Таких как девушку любят! – И, поравнявшись, он подмигнул Рубахину.
Рубахин хмыкнул. Он вдруг догадался, что его беспокоило в плененном боевике: юноша был очень красив.
Пленный не слишком хорошо говорил по-русски, но, конечно, все понимал. Злобно, с гортанно взвизгивающими звуками он выкрикнул Ходжаеву что-то в ответ. Скулы и лицо вспыхнули, отчего еще больше стало видно, что он красив – длинные, до плеч, темные волосы почти сходились в овал. Складка губ. Тонкий, в нитку, нос. Карие глаза заставляли особенно задержаться на них – большие, вразлет и чуть враскос.
Вовка быстро сговорился с поваром. Перед дорогой надо было хорошо поесть. За длинным дощатым столом шумно и душно; жарко. Сели с краю – и тут же из вещмешка Вовка извлек ополовиненную бутылку портвейна; скрытным движением он сунул ее под столом Рубахину, чтобы тот, зажав бутылку, как водится, меж колен, незаметно для других ее допил. «Ровняк половину тебе оставил. Цени, Рубаха, мою доброту!..»
Поставил тарелку и перед пленным:
– Нэ хачу, – резко ответил тот. Отвернулся, качнув темными локонами.
Вовка придвинул к нему ближе:
– Хотя бы мясо порубай. Дорога долгая.
Пленный молчал. Вовка заволновался, что тот, пожалуй, двинет сейчас локтем тарелку и столь трудно выпрошенная у повара лишняя каша с мясом будет на полу.
Он быстро разбросал третью порцию по тарелкам себе и Рубахину. Поели. Пора было идти.
У ручья они пили, зачерпывая по очереди воду пластмассовым стаканчиком. Пленного, видно, мучила жажда; стремительно шагнув, он, словно рухнул, упал на колени, гремя галькой. Он не дождался, пока развяжут руки или напоят из стаканчика, – стоя на коленях и склонившись к быстрой воде лицом, долго пил. Связанные сзади посиневшие руки при этом задирались кверху; казалось, он молится каким-то необычным способом.
Потом сидел на песке. Лицо мокро. Прижимая щеку к плечу, он пытался сбросить без помощи рук нависшие там и тут на лице капли воды. Рубахин подошел:
– Мы бы дали тебе напиться. И руки бы развязали… Куда спешишь?
Не ответил. Рубахин посмотрел на него и ладонью отер ему воду на подбородке. Кожа была такой нежной, что рука Рубахина дрогнула. Не ожидал. И ведь точно! Как у девушки, подумал он.
Глаза их встретились, и Рубахин тут же отвел взгляд, смутившись вдруг скользнувших и не слишком хороших мыслей.
На миг насторожил Рубахина ветер, шумнувший в кустах. Как бы не шаги?.. Смущение отступило. (Но оно только припряталось. Не ушло совсем.) Рубахин был простой солдат – он не был защищен от человеческой красоты как таковой. И вот уже вновь словно бы исподволь напрашивалось новое и незнакомое ему чувство. И, конечно, он отлично помнил, как крикнул тогда и как подмигнул сержант Ходжаев. Сейчас предстояло быть и вовсе лицом к лицу. Пленный не мог самостоятельно перейти ручей. Крупная галька и напористое течение, а он был бос, и нога распухла у щиколотки так сильно, что уже в самом начале пути ему пришлось сбросить свои красивые кроссовки (на время они лежали в вещмешке Рубахина). Если при переходе ручья раз-другой упадет, он может стать никуда не годным. Ручей потащит волоком. Выбора нет. И понятно, что Рубахин, кто же еще, должен был нести его через воду: не он ли, когда брал в плен, броском своего автомата повредил ему ногу?
Чувство сострадания помогло Рубахину; сострадание пришло ему в помощь очень кстати и откуда-то свыше, как с неба (но оттуда же нахлынули вновь смущение заодно с новым пониманием опасной этой красоты). Рубахин растерялся лишь на миг. Он подхватил юношу на руки, нес через ручей. Тот дернулся, но руки Рубахина были мощны и сильны.
– Ну-ну. Не брыкайся, – сказал он, и это были примерно те же грубоватые слова, какие сказал бы он в подобной ситуации женщине.
Он нес; слышал дыхание юноши. Тот нарочито отвернул лицо, и все же его руки (ему развязали на время перехода), обхватившие Рубахина, были цепки – он ведь не хотел упасть в воду, на камни. Как и всякий, кто несет на руках человека, Рубахин ничего не замечал под ногами и ступал осторожно. Скосив глаза, он только и видел бегущую вдали воду ручья и, на фоне прыгающей воды, профиль юноши, нежный, чистый, с неожиданно припухлой нижней губой, капризно выпятившейся, как у молоденькой женщины.
Здесь же у ручья сделали первый привал. Для безопасности сошли с тропы вниз по течению. Сидели в кустах. Рубахин держал на коленях автомат со снятым предохранителем. Есть пока не хотелось, но пили воду несколько раз. Вовка, лежа на боку, крутил приемничек, тот еле слышно свиристел, булькал, мяукал, взрывался незнакомой речью. Вовка, как и всегда, полагался на опыт Рубахина, за километр слышавшего камень под чужой ногой.
– Рубаха, я сплю. Слышь. Я сплю, – честно предупреждал он, проваливаясь в мгновенной солдатской дреме.
Когда зоркий старлей изгнал его из числа тех, кто пошел на разоружение, Вовка от нечего делать вернулся в домишко, где жила молодая женщина. (Домишко рядом с домом подполковника. Но Вовка был осторожен.) Она, понятно, обругала, попеняла солдату, так скоро бросившему ее у магазина. Но через минуту они снова оказались лицом к лицу, а еще через минуту в постели. Так что теперь Вовка был приятно изнурен. Дорогу он осиливал, но на привалах его тотчас кидало в сон.
Рубахину было проще заговорить на быстром ходу.
– …если по-настоящему, какие мы враги – мы свои люди. Ведь были же друзья! Разве нет? – горячился и даже как бы настаивал Рубахин, пряча в привычные (в советские) слова смущавшее его чувство. А ноги знай шагали.
Вовка-стрелок фыркнул:
– Да здравствует нерушимая дружба народов…
Рубахин расслышал, конечно, насмешку. Но сказал сдержанно:
– Вов. Я ведь не с тобой говорю.
Вовка на всякий случай смолк. Но и юноша молчал.
– Я такой же человек, как ты. А ты такой же, как я. Зачем нам воевать? – продолжал говорить всем известные слова Рубахин, но мимо цели: получалось, что стершиеся слова говорил он самому себе да кустам вокруг. Да еще тропинке, что после ручья рванулась прямиком в горы. Рубахину хотелось, чтобы юноша хоть как-то ему возразил. Хотелось услышать голос. Пусть что-то скажет. (Рубахин все больше чувствовал себя неспокойным.)
Вовка-стрелок (на ходу) шевельнул пальцем, и приемничек в его солдатском мешке ожил, зачирикал. Вовка еще шевельнул – нашел маршевую песню. А Рубахин все говорил. Наконец устал и смолк.
Идти со связанными руками (и с плохой ногой) непросто, если подъем крут. Пленный боевик оступался; шел с трудом. На одном из подъемов вдруг упал. Кое-как встал, не жаловался; но Рубахин заметил его слезы. Рубахин несколько скоропалительно сказал:
– Если не убежишь, я развяжу тебе руки. Дай слово.
Вовка-стрелок услышал (сквозь музыку приемника) и вскрикнул:
– Рубаха! Да ты спятил!..
Вовка шел впереди. Он ругнулся: мол, глупость какая. А приемник меж тем звучал громко.
– Вов. Выруби… Мне слышать надо.
– Счас.
Музыка смолкла.
Рубахин развязал пленному руки – куда он уйдет с такой ногой от него, от Рубахина.
Шли довольно быстро. Впереди пленный. Рядом полусонный Вовка. А чуть сзади молчаливый, весь на инстинктах Рубахин.
Освободить кому-то хотя бы только кисти рук и хотя бы только на время пути – приятно. Со сладким привкусом сглотнулась слюна в гортани Рубахина. Редкая минута. Но привкус привкусом, а взгляд его не слабел. Тропа набрала крутизну. Стороной они прошли холмик, где был закопан пьянчуга Боярков. Замечательное залитое вечерним солнцем место.
На ночном привале Рубахин отдал ему свои шерстяные носки. Всем спать! (И совсем малый костер!..) Рубахин отобрал у Вовки транзистор (ночью ни звука). Автомат, как всегда, на коленях. Он сидел плечом к пленному, а спиной к дереву в своей излюбленной с давних времен позе охотника (чуткой, но позволяющей немного впасть в дрему). Ночь. Он как бы спал. И в параллель сну слышал сидящего рядом пленника – слышал и чувствовал настолько, что среагировал бы в тот же миг, вздумай тот шевельнуться хоть чуточку нестандартно. Но тот и не думал о побеге. Он тосковал. (Рубахин вникал в чужую душу.) Вот оба они впали в дрему (доверяя), а вот Рубахин уже знал, что юношей вновь овладела тоска. Днем пленный старался держаться гордецом, но сейчас его явно донимала душевная боль. Чего, собственно, он печалился? Рубахин еще днем внятно намекнул ему, что ведут его не в воинскую тюрьму и не для каких-то иных темных целей, а именно чтобы отдать его своим – взамен на право проехать. Всего-то и делов – передать своим. Сидя рядом с Рубахиным, он может не волноваться. Пусть он не знает про машины и блокированную там дорогу, но ведь он знает (чувствует), что ему ничто не грозит. Более того. Он чувствует, конечно, что он симпатичен ему, Рубахину… Рубахин вдруг вновь смутился. Рубахин скосил глаза. Тот тосковал. В уже подступившей тьме лицо пленного было по-прежнему красиво и так печально. «Ну-ну!» – дружелюбно сказал Рубахин, стараясь приободрить.
И медленно протянул руку. Боясь встревожить этот полуоборот лица и удивительную красоту неподвижного взгляда, Рубахин только чуть коснулся пальцами его тонкой скулы и как бы поправил локон, длинную прядку, свисавшую вдоль его щеки. Юноша не отдернул лица. Он молчал. И как показалось – но это могло показаться, – еле уловимо, щекой ответил пальцам Рубахина.
Стоило смежить глаза, Вовка-стрелок наново проживал ускользающие сладкие минуты, так стремительно промчавшиеся в том деревенском домишке. За мигом миг – дробная и такая краткая радость женской близости. Он спал сидя; спал стоя; спал на ходу. Неудивительно, что ночью он крепко уснул (хотя был его час) и не уследил, как рядом пробежал зверь, возможно, кабан. Всех всколыхнуло. А треск в кустах затянуто долго сходил на нет. «Хочешь, чтобы нас тоже пристрелили, сонных?» – Рубахин легонько дернул солдата за ухо. Встал. Вслушался. Было тихо.
Подложив в огонь хворосту, Рубахин походил кругами, постоял у распадка; вернулся. Он сел рядом с пленным. Пережив испуг, тот сидел в некотором напряжении. Плечи свело; ссутулился – красивое лицо совсем утонуло в ночи. «Ну что?.. Как ты?» – спросил простецки. В таких случаях вопрос – это прежде всего пригляд за пленным: не обманчива ли его дрема; не подыскал ли он нож; и не надумал ли, пока спят, уйти в темную ночь? (Сдуру – ведь Рубахин нагонит его тотчас.)
– Хорошо, – ответил тот коротко. Оба какое-то время молчали.
Так оказалось, что, задав вопрос, Рубахин остался сидеть с ним рядом (не каждую же минуту менять место у костра). Рубахин похлопал его по плечу:
– Не робей. Я же сказал: как приведем, сразу тебя отдадим вашим – понял?
Тот кивнул: да, он понял. Рубахин этак хохотнул:
– А ты правда красивый.
Помолчали еще.
– Как нога?
– Хорошо.
– Ладно, спи. Времени в обрез. Надо еще чуток покемарить, а там и утро…
И вот тут, как бы согласившись, что надо подремать, пленный юноша медленно склонил свою голову вправо, на плечо Рубахину. Ничего особенного: так и растягивают свой недолгий сон солдаты, привалившись друг к другу. Но вот тепло тела, а с ним и ток чувственности (тоже отдельными волнами) стали пробиваться, перетекая – волна за волной – через прислоненное плечо юноши в плечо Рубахина. Да нет же. Парень спит. Парень просто спит, подумал Рубахин, гоня наваждение. И тут же напрягся и весь одеревенел, такой силы заряд тепла и неожиданной нежности пробился в эту минуту ему в плечо; в притихшую душу. Рубахин замер. И юноша – услышав или угадав его настороженность – тоже чутко замер. Еще минута – и их касание лишилось чувственности. Они просто сидели рядом.
– Да. Подремлем, – сказал Рубахин в никуда. Сказал, не отрываясь взглядом от красных маленьких языков костра.
Пленный качнулся, чуть удобнее разместив голову на чужом плече. И почти тут же стал вновь ощущаться ток податливого и призывного тепла. Рубахин расслышал теперь тихую дрожь юноши, как же так… что ж это такое? – взбаламученно соображал он. И вновь весь он затаился, сдерживаясь (и уже боясь, что ответная дрожь его выдаст). Но дрожь – это только дрожь, можно пережить. Более же всего Рубахин страшился, что вот сейчас голова юноши тихо к нему повернется (все движения его были тихие и ощутимо вкрадчивые, вместе с тем как бы и ничего не значащие – чуть шевельнулся человек в дреме, ну и что?..) – повернется к нему именно что лицом, почти касаясь, после чего он неизбежно услышит юное дыхание и близость губ. Миг нарастал. Рубахин тоже испытал минуту слабости. Его желудок первым из связки органов не выдержал столь непривычного чувственного перегруза – сдавил спазм, и тотчас пресс матерого солдата сделался жестким, как стиральная доска. И следом перехватило дыхание. Рубахин разом зашелся в кашле, а юноша, как спугнутый, отнял голову от его плеча.
Вовка-стрелок проснулся:
– Бухаешь, как пушка, – с ума сошел!.. слышно на полкилометра!
Беспечный Вовка тут же и заснул. И сам же – как в ответ – стал прихрапывать. Да еще с таким звучным присвистом.
Рубахин засмеялся – вот, мол, мой боевой товарищ. Беспрерывно спит. Днем спит, ночью спит!
Пленный сказал медленно и с улыбкой:
– Я думаю, он имел женщину. Вчера.
Рубахин удивился: вот как?.. И, припомнив, тут же согласился:
– Похоже на то.
– Я думаю, вчера днем было.
– Точно! точно!..
Оба посмеялись, как это бывает в таких случаях у мужчин.
Но следом (и очень осторожно) пленный юноша спросил:
– А ты – ты давно имел женщину?
Рубахин пожал плечами:
– Давно. Год, можно считать.
– Некрасивая совсем? Баба?.. Я думаю, она некрасивая была. Солдаты никогда не имеют красивых женщин.
О проекте
О подписке