Его здесь ждали. Да, невозможно было не приехать. Год назад он оставлял здесь так много. Вся предыдущая мутная жизнь была вписана в формы здешних улиц, аллей и тополей. Каждая щербатая скамейка или выбоина асфальта оказывались зарубкой одиноких дум, случайных встреч и неслучайных расставаний. Проспект, так привычно затянутый кверху ветвями тополей, будто не замечал, что он, Сева, изменился. Этот проспект словно напрямую обращался к тому в Севе, что целый год было не нужно и, казалось, уже пережито, преодолено более важным. Но одного вида улицы оказалось достаточно, чтобы культурный слой одного года соскочил как небывший, – и сразу вернулся морок заплесневелой ненависти к отчиму, щемящего переживания предательства, неизвестно почему душа подернулась паволокой отчаяния, сделавшей надрывным даже движение Севы к родительскому дому. Ему совсем недавно казалось, что он все это преодолел. Но он снова был в мутном потоке, из которого нет выхода.
Но, накатив до какого-то предела, город вдруг отпрянул, будто наткнувшись на источник света. Марина осеняла Севу издалека, она светилась внутри, проясняя внутренний мир до самой кожи. Сева улыбнулся.
На пятачке, образованном перекрестком бульваров, рядом с тремя бабками, действительно сидела мама. Сидела на раскладном стульчике перед поставленным на маленькую табуретку зеленым ведром жареных семечек. Когда Сева начал переходить широкую дорогу, мама его увидела и встала. Он издалека увидел, что она не может сдержать улыбки, и тоже заулыбался. Они обнялись, маленькая мама поцеловала его в щеку, стерла помаду, сделала замечание за щетину и стала собираться – торговый день окончен, сын приехал. Сева поздоровался с незнакомыми бабушками, вспомнив давнюю просьбу мамы: «Ты, Сева, здоровайся с ними – хоть ты их и не знаешь, они все хорошо знают, что ты мой сын», – те приветливо закивали.
– Давай помогу.
Сева взял ведро и складную табуретку. До дома была сотня метров.
Борщ был вкусный, а стены знакомые. Но тут же подступила теснота, от которой успел отвыкнуть. «Мой дом там, где я», – вспомнилась фраза приятеля. Еще вчера она казалась верной, сегодня Сева не мог приладить к себе вовсе. Получалось: там, где она.
Каждую минуту каждого долгого дня в голове Севы звучал внутренний голос, который докладывал Марине о том, чем он сейчас занимается, как переживает текущую минуту. При этом о происходящем прямо перед глазами внутренний голос повествовал как о давно прошедшем и пережитом.
«Помню, когда я в то лето приехал в Волгодонск, я не чувствовал свободы от тебя, – нет, я думаю, что ты и давала мне какую-то новую свободу. А здесь я был заперт в клетке с тенями прошлого.
Мне тогда подумалось: все это время – последние полгода – я не занимался ничем, кроме тебя. Экзамены не в счет же, правда? Я даже всерьез озаботился тем, что на самом деле больше ничего не умею делать – только любить тебя. Может быть, это ненормально. Люди ведь делают в жизни что-то еще. Возможно, ты тоже думаешь об этом – что будет, когда в нашей идиллии под одеялом встанет хоть один простой земной вопрос: что есть? кем быть? где жить? Не думай обо всем этом без меня, пожалуйста.
Я тогда делал ремонт, как робот, с ужасом понимая, что закончится он гораздо раньше, чем мне можно будет уехать.
Боже мой, как это много – месяц. За это время люди становятся другими. Мы с тобой стали совсем другими за какие-то пять месяцев. Сейчас июль, а еще в декабре мне бы и в голову не пришло, что ты можешь быть моей настолько. Ты – такая взрослая, прохладная, высокомерная, – помнишь? Ты была по-своему хороша, но – какое отношение это имело ко мне? Я до сих пор понять не могу, как так вышло, что ты оказалась совсем другой. Близость совершает фантастическое преображение. Я чувствую это и на себе. Потому что я просто ни о чем, кроме тебя, теперь и думать не могу.
Мне кажется, ты – первый человек, которого я запомнил всего. Я раньше замечал, что людей запоминаю какими-то почти случайными фрагментами. А тебя моя память может перекручивать, как киноленту, – я наслаждаюсь, пересматривая любимые моменты. Вот ты лежишь на животе на полу, положив щеку на сложенные руки – и волосы закрывают один глаз. Я подбираюсь к твоему лицу, начинаю тебя целовать – и вот ты перекатываешься на спину, открывается твой хохолок…
Каждый мой мысленный сюжет о тебе заканчивался нашей близостью. Я пугался и страдал – я страдал, Марина! – потому что мгновенно привык касаться тебя каждую минуту. Если такие люди, как я, считаются разбалованными, – это жестоко. Нет, я не разбалованный, я – дорвавшийся.
Не было в том Волгодонске мне покоя, Марина, – ты мне мерещилась, десять раз на дню я видел тебя на улице – то в окне, то в проезжающем троллейбусе, то со спины, входящей в молочный магазин, куда я, помню, бегал еще пятилетним мальчиком. Чтобы сократить время отпуска, я старался раньше ложиться спать».
Марина ему написала. Рассказала, что они с подругой сходили в кино на фильм «Титаник», о котором сейчас так много говорят, что там много смешных моментов – например, когда ди Каприо околевает на глазах любимой, которая в конце концов с усилием отталкивает его прицепившийся труп. Дальше шло не менее остроумное описание поездки в деревню, что-то про семью. Сева бежал глазами в поисках строк, которые захочется перечитать. Да, там было, за что зацепиться, – письмо заканчивалось словами: «Любимый, когда же ты наконец приедешь! Я совсем не могу без тебя!» Сева тут же написал пламенный ответ. Через полторы недели пришло второе письмо – и снова репортажи. Уже без заветных слов в финале.
Дня через три мама сказала: «Севочка, может, конечно, нехорошо читать чужие письма, но я прочла письмо Марины к тебе, видя, как ты переживаешь, и скажу, что оно написано в обычном дружеском тоне…»
Сева взорвался.
Уезжал он из дома со скандалом – потому что было 18 августа и оставался еще месяц до начала учебы. Мама не понимала, объяснять ей Сева ничего не хотел. Нечего тут было объяснять. Сева сказал, что устроится на работу, – и уехал последним вечерним рейсом в 23.30. В четыре утра автобус прибыл на автовокзал в Ростове. Схватил сумку, пошел к переходному мосту, ведущему на Западный микрорайон, в расчете встретить ночной автобус. Дорога была пуста. Сева ждал, деньги на такси тратить не хотелось – взял совсем мало. Но через двадцать минут остановил машину и сговорился с водителем за полтинник. Выходя возле общежития, усмехнулся: «Хорошенькое начало». Стал стучать в закрытую на ночь алюминиевую дверь общаги, пока не проснулась вахтерша тетя Маша. Обругала так, будто он ломится каждую ночь.
Лифт не работал. На девятый этаж Сева поднимался неторопливо. В общаге не было ни души. Прошел по кафельной галерее между пролетами, на ходу доставая большой ключ от двери, которую за минуту мог открыть отверткой. Переступил обитый порог и включил свет. Со стен в щели подались тараканы. На стенах грязной желтизной бросились в глаза зеленоватые, местами отставшие обои. Роль штор выполняли две оранжевые тряпки, не скрывавшие облупившегося окна. Бросил сумку возле внутристенного шкафа. Сел в ободранное, но прикрытое приличным покрывалом кресло, закурил. Возникло ясное чувство потерянности в коммунальной вселенной. На полу стояла большая пыльная кастрюля. Сева протянул руку, чтобы заглянуть в нее. Плесень за месяц выросла почти до половины – он забыл вылить недоеденный суп. «Завтра, все завтра», – и, скинув джинсовую куртку, лег животом вниз на нерасcтеленную кровать. Как только рассвело, Сева вышел из комнаты и автобусом поехал в центр. Там он сел на транспорт до Аксая.
Когда Сева добрался до ее девятиэтажки, было почти девять утра, уже палило августовское солнце. Он ехал на автобусе и почти не встречал людей. Показалось, что сегодня он единственный, кто вернулся в этот город. Дверь открыла ее мама. Сказала, что Марина уехала на работу. «Она работает», – это была новость. Сева подробно расспросил, где ее найти. Так, гостиница «Турист», пятый этаж.
Поехал и теперь уже оказался в суете проснувшегося города. Эта бесконечная дорога. Приехал почти к одиннадцати. Поднялся на пятый этаж, пошел по коридору, прислушиваясь к голосам. Вот полуоткрытая дверь. В проеме видна часть голубого платья. Сева заглянул. Марина сидела за столом почти спиной к нему, она держала в руке ручку, перед нею лежал блокнот. С такими же вокруг стола сидели еще несколько женщин и мужчина. Он осторожно открыл дверь, все повернулись.
– Добрый день. Марина, можно тебя на минуту? – спросил Сева совершенно ровным голосом.
Она обернулась и вспыхнула. На лицах позади нее приподнялись брови. Извинилась и выскочила.
– Привет, – прошептала она горячим шепотом. – Пойдем отсюда. Пойдем скорее – я на несколько минут.
Быстро спустились по лестнице, вышли, огляделись – некуда идти. Просто зашли за гостиницу, и там Сева остановил и прижал к себе тело, мгновенно узнанное ладонями. Он прижимал ее и чувствовал, что все тело уже разговаривает с нею – а из горла слова не идут.
– Когда ты освободишься сегодня?
– Нет, сегодня не получится.
– Я тебя встречу.
– Нет!
– А когда?
– Давай завтра утром.
– Ну конечно.
– В десять часов. На пересечении Ворошиловского и Садовой.
– Конечно, конечно…
Сева заскулил, вдохнув запах ее шеи. Она улыбнулась, прикрыв глаза и будто сваливаясь в дурман касаний. И Сева, тут же откликнувшись, взял ее лицо в руку и, большим пальцем коснувшись губ, поцеловал – надолго, запойно…
Она, наконец, отстранилась и сказала, что уже пора. Он подвел ее ко входу в гробницу гостиницы. Как только Сева отпустил ее руку, она исчезла внутри.
Постояв несколько секунд, Сева огляделся. Неподалеку, около гаражей, работали экскаваторы. Он вдруг понял, что они жутко громко гудят.
Марина шла независимо. В тот самый момент, когда Сева ее увидел, что-то внутри него оборвалось. Он видел ее издалека. Но шла она не к нему навстречу, а просто шла. Ее вид был невозмутим, независим. Минуту назад готовый подхватить ее на руки, теперь Сева, медленно выдохнув, будто осадил себя. Она приблизилась и улыбнулась, когда его увидела, но коротко и деловито. Внутри начало свербеть. На ней была белая, знакомая ему, полупрозрачная кофточка-паутинка, под которой никогда не могла укрыться ее острая грудь. Когда Марина одевалась так, Сева невольно старался укрыть ее от чужих взглядов – чтобы те не играли с тем, чем ему хотелось дышать. Но сегодня скрывать было нечего. Паутинка сегодня лежала, как броня, облачая ее всю, не выдавая ничем скрытой за нею плоти.
Немного оглушенный мгновенным предчувствием, на всякий случай, как недотепа-купальщик, который пытается поутру убедиться, что на реке лед, Сева сказал:
– Поехали ко мне, – и сам не поверил своему голосу.
– Нет, – голос прозвучал резко. – Давай где-нибудь сядем.
Сева мгновенно успокоился. Мысли, совпав с реальностью, перестали пугать – они и вовсе пропали, замененные происходящим.
Какое-то время они молча шли к парку. Мучительный путь. Парк Горького – самое официальное место, какое только можно придумать: карусели да кабаки – они никогда здесь не были вместе, предпочитая дикий, почти глухой парк Революции. Они сейчас как будто шли по отдельности, мешали друг другу.
Нашли место под ивами, перед пустым фонтаном. Сева успел собраться, откинуть все, с чем он шел на эту встречу. Он сосредоточился на подвижно острой тени листьев, прикрывавших выбранный уголок от яркого, но еще не знойного солнца. Повисла пауза. Сева медленно взял ее руки в свои.
– Говори, Марина, – сказал он мягко. – Что за сомнения тебя мучают?
– Сева, я подумала, что нам лучше остаться друзьями.
– Мы уже друзья.
– Я теперь работаю… и отношусь к этому очень серьезно.
– Это хорошо.
– Мне… вот те отношения, которые у нас сложились… это больше не нужно.
– Чего именно не нужно? – переспросил тихо.
– Ничего.
– Ничего не нужно, – повторил Сева механически.
«Вот ведь недоразумение: мне нужно все, а ей не нужно ничего». Он ничего не чувствовал, это был анабиоз. Но как-то отчетливо подумалось: не может же человек не понимать, что он говорит. Сейчас его Марина, с которой они полгода дышали в такт и лишь ненадолго прервались – казалось, только затем, чтобы больше не расставаться, – эта Марина сейчас сказала, что ей от него не нужно ни-че-го. Нет, это положительно нуждается в осмыслении.
Сева внимательно смотрел на нее. Сейчас, сказав эти слова, она перестала быть чужой – она сделала тяжелое для нее дело, оно ей нелегко далось. Сева вдруг улыбнулся ей, как бы стараясь поддержать. И она улыбнулась в ответ – широко, неожиданно, не без ноты вины. Оскорбительной вины. Сейчас можно было протянуть руку и погладить ее. Потому что это была его Марина. Но это была уже Марина, сказавшая ему то, что сказала. А это значит, что минутная слабость пройдет. Что выпущенные на волю слова вот-вот подскажут ей иное выражение лица. Может, она ошиблась, может, как раз эти слова – минутное? Они даже не ссорились никогда. Они не выпускали друг друга из рук. Но от одного-единственного слова появилось твердое чувство необратимости. Ничего не вернуть. Отношения, в которых не было ни трещины, можно только разбить.
– Хорошо, – ответил Сева. Он сделал паузу, еще раз рассмотрел ее лицо. И почувствовал, что сейчас станет очень больно.
– Пойдем, я провожу тебя до остановки, – мягко предложил он.
От этих слов у нее выступили слезы. Она сжала его ладони.
«Ничего не надо», – фраза уже отрезала прошлое, и за нею еще не просматривалось будущее. Он сейчас будто переживал период жизни, который состоит только из одной фразы, которую надо постичь, изучить, как неудачливый путешественник изучает необитаемый остров.
Она обняла его.
– Не плачь, девочка, – прошептал он и погладил ее по голове.
Она немного отстранилась и сказала:
– Сева, ты самый лучший, – и снова прислонилась к плечу.
Он старался не шевелиться. Почувствовал, что внутри него, где-то глубоко раздался крик, который расползается по телу, будто яд. И от любого неосторожного движения или взгляда этот крик может вырваться.
– Пойдем, – снова предложил он, чувствуя помутнение.
Она взяла Севу под руку и прижалась к нему всем телом, как в минуты самой исступленной их любви. Так они и шли. На остановке он посадил ее в автобус и, не помахав ей вслед, зашагал в пустую комнату в пустой общаге.
Занятия начинались через месяц.
Тут, оказывается, был дефолт.
Сева перешел с сигарет L&M на «Нашу марку», купил в магазинчике у общежития две пачки гречки по старым ценам – новые не радовали.
Это была такая опустошенность, что было невозможно найти причины встать с кровати. Никто своим присутствием не вынуждал – и Сева лежал и лежал. Пока не засыпал.
Ощущение стыда пришло первым. Поначалу оно не было достаточно сильным для того, чтобы волновать.
Это было ощущение стыда за свое одиночество. Он хотел любить так, как хотел иметь работу. Стыдно быть здоровым парнем и не иметь работы, быть ненужным. «Ты не умеешь любить» – вернулась-таки фраза. Но сейчас не было сил отказывать. Любовь была, как большая культура, в которую его, простака, не пускали. Он поиграл в душных спектаклях, подышал угаром страсти, упился нежностью пасторали – и теперь лежал на провисшей кровати, изгнанный и неизменно любящий.
Вспомнились детали. Как Марина говорила в шутку, что рассчитывала на роман, плавно переходящий в марш Мендельсона. А он, значит, был чем-то другим. Почему другим? Кто знает. Может, поехать к ней прямо сейчас, подавить объятьями? Ты же видел ее глаза – она не сможет сопротивляться.
Нет. Ни в коем случае.
Она засомневалась в нем.
Она засомневалась.
Главным средством познания мира для Севы оказалась женщина. Он всегда тихо сочувствовал парням, которые общаются только друг с другом. Где было настоящее чувство, какое было более настоящим, – даже неясно, знал ли он об этом сам, важно ли это. Но женщина всякий раз вытаскивала его наружу – и он оказывался новой, незнакомой для самого себя формой жизни. И это становилось уже даже смешно – в какой момент должен начаться он сам, узнаваемый для самого себя? Существует ли он сам по себе или он только тот случайный образ, который женщина ненароком вызвала из темного леса его внутреннего мира?
А теперь, если вдуматься, у него уже впечатляющий опыт – не просто шуры-муры, а разнообразный опыт любви к девятнадцати. Он не просто девочку за ручку подержал, не просто ему показали грудь – у него вообще уже все было. У него могло бы сейчас стоять три штампа в паспорте – это бы ничего не прибавило к опыту. Он уже вознагражден за свой интерес к женщине. Но он сейчас лежит на кровати и не знает, зачем ему вставать.
Он чего-то недопонял. Он такой же Данила, как тот чурбан с карманами бабла, за которым не пошла самая простая и несчастная. Чем он отличается от презираемого им мужичья? Какая разница, в конце концов, насколько ты не понимаешь женщину? Какая разница, пытаешься ты ее понять или нет, если результат один? Это либо поражение, либо ты, Сева, был слишком тороплив. И что-то упустил – что-то такое, чего упускать нельзя. Без чего любовь не сохранить.
О проекте
О подписке