Бернгард Вогау по материнской линии был родом из купцов, выходцев из города Вогау, что находится в Тюрингии. В прежние века еврейские переселенцы из Германии и Польши брали себе фамилии по названиям всей страны или городов, где прежде проживали – так появились Германы, Тиктины и многие другие. Московские Вогау даже удостоились дворянского звания за свой вклад в развитие промышленности России.
Сын купца тоже намеревался стать коммерсантом, даже успел закончить экономическое отделение Московского коммерческого института. Но то ли революция вынудила переменить профессию, поскольку коммерция утратила прежнюю свою привлекательность, то ли появилось неудержимое желание писать. Ещё в 1911 году, за два года до поступления в институт, он сделал следующую запись в дневнике:
«Хочется начать в этом году выступать на литературном поприще – пора уж! Выйдет ли из меня писатель? Дай-то бог!.. Что ж дал мне – десятый год? Много работал, много прочел, в этом году была напечатана моя одна вещь… Стало понятно все окружающее, и это все – скучно… разочаровался…»
Сомневаюсь, что семнадцатилетнему юноше стало всё понятно, ну а разочарование вполне естественно для такого возраста, когда нередко случаются любовные неудачи. Скорее всего, именно желание добиться популярности среди читающей публики, обратить на себя внимание милых дам стало определяющим в его увлечении литературой.
С 1915 года, когда в журналах появились первые его рассказы, он стал называть себя Борисом Пильняком – прежние имя и фамилия для русской литературы не очень подходили. Об этом и пишет в дневнике: «Между прочим, теперь я не Бор. Вогау, а – Бор. Пильняк».
В 1917 году наконец-то в личной жизни Вогау-Пильняка происходит долгожданное событие, женитьба, о чём он спешит сообщить своим родным:
«Дорогие мои мамынька, папынька и Нина! 30-го числа было, в страшную грозу, с громом и градом, на погосте Старки, что около Черкизова, мое венчание, после которого Марийка стала Вогау, но не Соколовой…»
В Европе идёт кровавая, страшная война. В Петербурге, по сути, двоевластие, как раз в эти дни большевики предприняли попытку свергнуть Временное правительство. Ну а Борису совсем не до того – к счастью, на войну он не попал из-за плохого зрения. В январе 1918 года он пишет Алексею Чернышёву, в недавнем прошлом редактору журнала для начинающих писателей, где Пильняку удалось напечатать первые рассказы:
«В Коломне у нас – голодные будни. Я местными большевиками зачислен в "контрреволюцию" и новый год встречал – в тюрьме, был арестован, и по поводу меня поднимался даже вопрос – не расстрелять ли?».
На этот раз повезло, и Пильняк продолжает писать рассказы, заводит знакомства с писателями, а с наступлением дачного сезона помогает им подыскать комнату в окрестностях Коломны. Как ни странно, он всё ещё надеется, что коммерческое образование может пригодиться и усердно готовится к экзаменам. Впрочем, ничто человеческое и ему не чуждо, о чём он пишет своему приятелю:
«Ездил в имение к товарищу, пил коньяк и играл в шахматы… спорил о черте и литературе, курил и ходил гулять в компании с дамами "ах, не тронь меня!"… В воскресенье, кажется (вместо 2-го мая), буду справлять именины, приедут гости из Москвы».
А в это время в Москве и Петрограде ЧК разоружает анархистов, отряд полковника Дроздовского уже выбил большевиков из Новочеркасска, восставшие казаки под руководством генерала Краснова заняли Ростов-на-Дону, совсем недолго осталось до мятежа левых эсэров и кровавой резни в Рыбинске и Ярославле. Похоже, Пильняку нет до всего этого никакого дела. Вот чем он занимался весной 1919 года:
«В феврале ездил за хлебом мешочником в Кустаревку, Тамбовской губ. В мае ездил за хлебом в Казань и удирал оттуда на крыше поезда от чехословаков. Муки, все же, привез на полгода. Летом состоял членом коммуны анархистов в Песках, пока анархисты не перестрелялись. Летом впервые начал писать о революции. Осенью ездил "полторапудником" за хлебом в Пензенскую губ. Муку получил в комбеде. Зиму и осень 18-19 гг. в Коломне прожил, к экзаменам читал, писал рассказы, нигде не служил, пил рыбий жир».
Пока Пильняк пытался что-то сочинять о революции, ничего в ней не понимая, его будущий коллега Андрей Платонов писал фронтовые очерки для местной воронежской газеты, затем работал помощником машиниста на воинских эшелонах, служил в железнодорожном отряде рядовым стрелком.
Настал 1920 год, а Пильняк всё ещё мается в Коломне:
«Прошла целая зима, а я все треплюсь… В Коломне сыпной тиф, мы живем на вулкане. Продовольствие гнуснеет. Нет керосина. Читаю поэтому Тургенева, – плохой писатель».
Отношение к Тургеневу – это личное дело Пильняка. Не исключено, что неприязнь могла стать следствием отсутствия керосина или появилась по ещё какой-нибудь уважительной причине. Однако настроение писателя переменчиво, и вот уже он пишет Брюсову:
«Я – молод, здоров, силен и вынослив, и, если бы я был против Республики, я плавал бы сейчас по Черному морю: – это основа моего отношения к Республике и моих ощущений. Мне никто не имеет права сказать, что он больше меня любит и понимает Россию. Революция – благословенна. Но – то мещанство, глупость, довольство, четверть фунта хлеба около красного стяга (все то же мещанство) – табак не по моему носу. Меня возмущает лакейство этих дней».
И в этих строках всё больше о себе родимом – «мои ощущения», «моё отношение», «мне никто не имеет права сказать», не говоря уже о «табаке не по моему носу».
Только в апреле следующего года Пильняк покидает опостылевшую Коломну и направляется в Петроград. Самое главное для начинающего писателя – найти себе влиятельных покровителей в столице. Борису Пильняку это удаётся – он знакомится с Горьким и Луначарским, но особенно близкие отношения установились у него с редактором журнала «Красная новь», старым большевиком Воронским. Всё больше рассказов Пильняка печатают в журнале, и даже в «Правде» появляется хвалебная статья, о чём он и сообщает своему приятелю: «3/4 моих вещей не могут (!) выйти в России, а в "Правде" меня… хвалят!» Как эти «три четверти вещей» сочетаются со словами Пильняка о том, что он за республику, что революция благословенна – в этом ещё надо разобраться. Однако же хвалят его, хвалит и нарком просвещения товарищ Луначарский: «Если обратиться к беллетристам, выдвинутым самой революцией, то мы должны будем остановиться прежде всего на Борисе Пильняке, у которого есть свое лицо, и который является, вероятно, самым одаренным из них».
Что уж тут говорить, если даже Сталин с одобрением отозвался о романе «Голый год», опубликованном в 1922 году, упомянув его в лекции «Об основах ленинизма»:
«Кому не известна болезнь узкого практицизма и беспринципного делячества, приводящего нередко некоторых "большевиков" к перерождению и к отходу их от дела революции? Эта своеобразная болезнь получила свое отражение в рассказе Б. Пильняка "Голый год", где изображены типы русских "большевиков", полных воли и практической решимости, "фукцирующих" весьма "энегрично", но лишенных перспективы, не знающих "что к чему" и сбивающихся, ввиду этого, с пути революционной работы».
Довольно точно исходные мотивы автора «Голого года» описывает филолог Дмитрий Фёдоров:
«Для него большевики "из русской рыхлой, корявой народности – лучший отбор". Их селекция в "людей особого склада" "произошла на почве восстания воли" – решительного разрыва с милосердием, состраданием, жалостью к человеку, религиозностью, смирением, всечеловечностью, что Ф. Ницше называл "моралью рабов", а Н. Бердяев – органичными "свойствами русской души"… Обезличивание личности путем ее превращения в функциональный винтик революционного механизма возводится Б. Пильняком в степень героической самоотверженности назойливым лейтмотивом: "Энегрично фукцировать". Вот что такое большевики!»
Можно ли после этого говорить о том, что Борис Пильняк понял революцию? Если понял, то по-своему, и это совсем не то понимание, к которому в ранних своих рассказах пришёл Андрей Платонов. У Платонова больше доброты, любви к простым людям, а в словах Пильняка то и дело сквозит издевка над их невежеством. Вот и Троцкий поначалу не считал его даже «попутчиком», что следует из его записки в Секретариат ЦК:
«Мы несомненно рискуем растерять молодых поэтов, художников и пр., тяготеющих к нам… Уже сейчас выделить небольшой список несомненно даровитых и несомненно сочувствующих нам писателей, которые борьбой за заработок толкаются в сторону буржуазии и могут завтра оказаться во враждебном нам лагере, подобно Пильняку».
Желанием большевиков перетянуть талантливых молодых писателей на свою сторону можно объяснить предоставленную Пильняку возможность посетить Эстонию и Германию. Помимо налаживания контактов с зарубежными издателями Пильняк встречался там с представителями эмиграции. Считается, что эти встречи повлияли на решение Алексея Толстого и некоторых других писателей возвратиться на родину, в Россию.
Вернувшись домой, Пильняк занимается организацией литературного альманаха «Круг». Однако не всё так гладко в его карьере – внезапно возникла проблема с публикацией сборника рассказов. И тут за Пильняка вступается товарищ Троцкий – снова он пишет записку в Секретариат ЦК:
«Предлагаю немедленно поставить на разрешение Политбюро вопрос о конфискации, наложенной на книгу Пильняка "Смертельное манит". Ни по содержанию, ни по форме эта книга ничем не отличается от других книг Пильняка, которые, однако, не запрещены и не конфискованы… В отношении автора к революции та же двойственность, что и в "Голом годе". После того автор явно приблизился к революции, а не отошел от нее. В согласии с уже состоявшимся решением ЦК по отношению к авторам, развивающимся в революционном направлении, требуется особая внимательность и снисходительность».
На чём основан вывод Троцкого, будто Пильняк приблизился к революции – это осталось неизвестно. Возможно, доказательством послужило возвращение Пильняка в Россию из загранкомандировки. А через год Пильняка снова отправляют за границу – на этот раз он едет в Англию. Знакомство с этой страной вызвало у Пильняка вполне естественное желание – достигнуть такого положения в обществе, чтобы иметь возможность путешествовать по белу свету. И чтобы везде его встречали на «ура!». Об этом и пишет своему приятелю: «В Россию из Англии я приехал в настроении хмуром, – я видел английскую культуру и дома решил делать только одно: работать, писать».
Но пишет не только он, пишет и его покровитель, прекрасно разбирающийся в литературе. В 1923 году Лев Троцкий публикует книгу «Литература и революция», в которой есть целая глава, посвящённая Борису Пильняку:
«Пильняк очень метко и остро наблюдает осколочный быт наш; в этом сила его; он реалист. Сверх этого он знает и об этом своем знании заявляет, что Россия озонируется, что в ней и с ней происходят прекрасные муки рождения; что в суматохе вшей, брани, мешочников совершается величайший в истории перевал. Знает же это Пильняк, раз открыто заявляет. Но в том и беда, что только заявляет, как бы даже противопоставляя эти свои заверения живой и жестокой подлинности быта. Он не отвращается от революционной России, наоборот, приемлет и даже по-своему возвеличивает, но декларативно; художественно же оправдать не может, ибо идейно не охватывает».
Что ж, для «попутчика», как называют официально Пильняка, такое состояние вполне естественно – одни лишь декларации в защиту революции, а пишет совершенно о другом. Приемлет он революционную Россию только потому, что другого не дано, а высказать своё негативное отношение к большевикам просто не решается. Троцкий наверняка это понимает, но в своих выводах не столь категоричен:
«Потомки будут говорит о "прекраснейших днях" человеческого духа. Прекрасно: но место самого Пильняка в этих днях? Смутно, туманно, двойственно. Не оттого ли Пильняк как бы дичится явлений и людей, которые строго определяют и осмысливают совершающееся? Пильняк обходит коммунистов, чаще всего – с уважением, чуть-чуть холодно, иногда с симпатией, но обходит. Вы почти не видите у Пильняка революционера-рабочего, и главное – глазами его автор не глядит и не умеет взглянуть на совершающееся».
Троцкий здесь выдаёт желаемое за действительное. На мой взгляд, Пильняк «взглянуть на совершающееся» глазами революционера не желает. Большевик – это совершенно чуждый ему человек, это обезличенные «кожаные куртки» и не более того. Но Троцкий оставляет приоткрытой дверь для будущего классика:
«Пильняк – писатель молодой, но всё же не юноша. Он вошел в самый критический возраст. И большой опасностью тут является преждевременная, так сказать, скоропостижная маститость: еще не перестал быть подающим надежды, как уже стал оракулом. Пишет, как оракул: и по многозначительности, и по темноте, жречески намекает, учительствует, а ему надо учиться и учиться, ибо концы с концами у него не связаны не только общественно, но и художественно… Талантлив Пильняк, но и трудности велики. Надо ему пожелать успеха».
Весьма образно, следуя собственному неподражаемому стилю, оценил потенциальные возможности популярного писателя Виктор Шкловский:
«Узнав (из вещей), что в Пильняке немецкой крови наполовину и что он ел в детстве немецкие печенья, думаю, что в основе он немец, желающий быть добрым малым и хорошим товарищем… Куда пойдет Пильняк? Идейно он, может быть, будет вращаться вокруг невидимой оси русской революции. В вопросах же мастерства его основной прием как будто оказывается легко разгадываемым. Вряд ли на нем можно работать долго… Из бессвязности стянутых за волосы (бороду) кусков он создал свой стиль. Л. Д. Троцкий… как-то писал, правда, от лица "доктора": "…ненормальность становится нормой, когда ее подхватывает поток развития и закрепляет в общую собственность".
Не обошёл вниманием известного писателя литературовед Пётр Коган, ставший позднее президентом Академии художественных наук:
«Писатель нервный, писатель беспорядочных, моментальных снимков, художник каких-то бьющих в глаза мельканий. Пильняк обращен к прошлому скорее, чем к будущему. Его взору открыты не столько кожаные куртки, люди со стальной волей, без колебаний в душе идущие к цели, сколько искалеченные остатки прошлого, раздавленные беспощадным колесом истории, обломки знатных фамилий, потерпевшие крушение интеллигенты, неврастеники и алкоголики, ищущие спасения в угаре мистических половых одурений».
О литературном стиле Пильняка сказано очень верно. Но тут уж ничего не поделаешь – как правило, изменить собственный характер, сколько ни старайся, не удастся никому. Было бы странно, если бы Пильняк писал как Лев Толстой – скорее уж тут чувствуется влияние Платонова, однако Андрей Платонович, по счастью, не был привержен к «моментальным снимкам» и «мельканиям».
Видимо, большая нужда была в талантливых писателях, если прощали Пильняку и идейную невыдержанность произведений, и заблуждения, которые старались попросту не замечать. Пильняк успел побывать в Японии и в Соединённых Штатах, описав позже впечатления от путешествий в книгах «Корни японского солнца» и «О'кэй».
Насколько справедливо то, что Пильняк писал о дальних странах, не берусь судить. Что же касается его восприятия русских, всей России, то ещё в 1923 году в повести «Третья столица» Пильняк вложил в уста своего героя следующие слова:
«Ложь всюду, в труде, в общественной жизни, в семейных отношениях. Лгут все, и коммунисты, и буржуа, и рабочий, и даже враги революции, вся нация русская. Что это? Массовый психоз, болезнь, слепота?»
Увы, объяснение этому явлению в повести дано невнятное и маловразумительное. Пильняк так и не нашёл ярких образов, которые позволили бы выразить отношение к происходящему в России, как это сделали Булгаков в «Собачьем сердце» и Олеша в «Зависти». Возможно, ему так нравилось положение «приближающегося к революции попутчика», что не хотелось без особой надобности рисковать.
Попытка написать правду, или по крайней мере то, что ему казалось наиболее близким к истине, была предпринята в «Повести непогашенной луны», посвящённой судьбе командарма Гаврилова, в котором читатель без труда угадывает черты Михаила Фрунзе. В 1926 году редактор «Нового мира» Вячеслав Полонский согласился напечатать эту повесть, интрига которой основана на предположении, будто Фрунзе был убит на операционном столе по приказу Сталина. Вот как писал об этом сын писателя Борис Андроникашвили-Пильняк:
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке