Ключ лежал на старом условном месте под рассохшейся кадкой из-под огурцов. Когда-то они с отцом гудронили ее, присаживали обручи. Владимир вынул ключ, подержал на ладони, будто взвешивая, неторопливо вставил в замочную скважину.
В квартире все было по-прежнему. В полутемной кухне пахло лежалым хлебом. Запах появился в начале войны, когда мать, сохраняя каждый оставшийся кусочек, сушила его и клала в картонную коробку. Коробка с помятыми боками стояла на подоконнике, и сейчас Владимир заглянул в нее: пуста.
В передней комнате остановился у шкафа с ажурными переплетами стекол. Шкаф сработал его дед Кузьма, столяр-краснодеревщик. Раньше мать запирала в шкафу сладости. В довоенное время здесь вкусно пахло халвой, в фаянсовой вазочке лежали конфеты. Теперь шкафчик источал запахи прогорклого масла и селедки.
Владимир выложил из оттопыренных карманов шинели на стол консервы, галеты, сверточек с мармеладом. Разделся до пояса и пошел на кухню умываться. Мать застала его склоненным над раковиной. Она обхватила его за плечи, повернула, короткими поцелуями осыпала мокрое лицо, потом сорвала с гвоздя махровое полотенце и, смеясь, стала вытирать его, растирая тело до красноты, любуясь мускулами, касаясь пальцами родинок, которые, по ее словам, были точно такие же, как у отца. Она вытащила из комода отцовскую нижнюю рубашку, чуть припахивающую нафталином, сама надела ее на сына и непритворно удивлялась, что рубашка маловата. Откуда-то вынула заветный флакончик одеколона и, щедро налив пахучую жидкость в ладошку, полохматила ему волосы.
Вечером Донсковы сидели за праздничным столом, пили цветочный чай. Маленькая шустроглазая Майя, пользуясь тем, что мама с братом увлеклись разговорами, потягивала с тарелки мармелад. Владимир рассказывал о партизанах. Раньше он представлял их жизнь полной борьбы и романтики. И то и другое есть. Но есть еще голод, лохмотья и вши, холодные берлоги временных землянок, одна цигарка на десятерых, одна винтовка на троих.
– Володя, ты, помнишь, рассказывал мне о семье Бастраковых? По работе я несколько раз была в «Красной нови» и познакомилась с ними, с матерью и дочкой. Чувствую, тебе будет неприятно, но должна сообщить, что Аэлита вышла замуж и сейчас здесь, в городе.
– Замуж?
– А почему нет? Девушке пошел двадцатый годик. Я сначала пожурила ее за дезертирство с колхозного фронта, а потом подумала: семью сейчас создать трудно, и, если полюбила хорошего парня, что ж, пусть живут на здоровье. Плохо только, что она вот уже месяц не поступает на работу, говорит, муж не разрешает… Ты чего не пьешь? Остынет… Ты вспоминал о ней?
– Все время помнил, мама… Не пойму, как в наше время можно запрещать человеку работать! Что он за птица… ее муж?
– Не знаю. Кажется, военный. Старше ее на девять лет. Или больше. Говорила, он настаивает, чтобы она закончила десятилетку и поступила в консерваторию, обнаружил у нее хорошие музыкальные данные.
– В войну? Музыка? – Владимир резко отодвинул стакан, чай выплеснулся на скатерть. – Извини, мама! Подростки, пяти-шестиклашки гнутся у станков, вкалывают по две смены…
– Успокойся! Ты слышал концерты Утесова, Клавдии Шульженко? Только по радио? А жаль! Шульженко – частый гость во фронтовых частях, и ее «Синий платочек» нужен бойцам, как хлеб и патроны. Ты, как и отец, бывало, занимаешь всегда крайние позиции и считаешь только их правильными. А жизнь сложнее. Она не может измеряться личным аршином… Как живы-здоровы твои друзья?
– Нормально. – Владимир кивнул на сестренку. Глаза у Майки закрывались, она клевала носом в сложенные на столе руки. Володя перенёс вялую девочку на кровать. Уже засыпая, Майя пыталась поцеловать брата, но только обмусолила ему нос. Он накрыл ее по шейку одеялом.
– Цветных тебе снов, Майка-фуфайка! Только пусть не снится серый волк.
– Володя, что-то тебя мучает, что-то ты не досказываешь, – спросила мать, когда они снова сели за стол. – Не из-за Литы расстроился?
– Да нет… Все как надо вроде бы. Об отце вестей никаких?
– Ну, наконец-то! А я все ждала, ждала, когда ты спросишь. Сегодня утром заезжал в райком майор Маркин, передал мне письмо. Между прочим, из той почты, которую привез ваш самолет.
– От кого?
– От отца!
Владимир как завороженный смотрел на ее руку.
Ему казалось, что рука медленно, очень медленно опускается за отворот кофточки, выплывает оттуда. К кончикам пальцев приклеен белый треугольник. Он поднимает белые крылья, превращается в квадратный лист. С листа соскальзывает маленькая фотокарточка. Владимир цепко хватает ее. С фотографии на него смотрит нерусский солдат в очках.
– Кто это? – подбрасывает он фотокарточку на ладони, будто она жжет ему пальцы.
– Отец.
Владимир внимательно разглядывает очкарика. Чуть сдвинутая к уху пилотка с широким белым кантом. Сбоку на ней жестяная эмблема в виде аиста. Отличительный знак итальянских горных стрелков. На лбу две глубокие морщины.
Под круглыми стеклами очков глаз не видно, только два скошенных световых блика измазали стекло. Большой нос с горбинкой, слегка разомкнутые тонкие губы, широкий подбородок с ямочкой посредине. На узких погонах – лычки ефрейтора. Петлицы обвиты шнуром, на них непонятный расплывчатый знак. Подбородок и нос – отцовские, остальное – чужое. Владимир бросил фотографию.
– Ты хочешь сказать?..
– Читай, – протянула мать письмо.
Отец жив. Их часть, состоявшая в основном из саратовцев, попала в окружение. Огонь перед глазами, тупой удар – вот что помнит отец. Очнулся в погребе. Почти месяц отлеживался в сырой яме между кадушек с соленьями. Ему до сих пор чудится в каждом запахе запах квашеной капусты. Он просит запомнить имена его спасителей. Первый отпуск после войны проведет у них, милых стариков, потерявших все, кроме погреба и сарая над ним. Если они получили похоронку на него, то пусть сберегут до его возвращения, – «почитаем, посмеемся, порадуемся вместе после победы!».
Пусть не смущает их фотография. Это – бракованное изделие партизанского фотографа.
Теплое, хорошее письмо прислал отец, а в конце приписка специально для Владимира:
«Дорогой сын, моя надежда и гордость! Я знаю про тебя многое. Ты был рядом, почти рядом. Нас разделяли пятьдесят километров. Но мы не могли встретиться, потому что эти километры лежали между партизаном и мнимым итальянским солдатом. Но все-таки товарищи помогли мне послать письмецо. Все запоминай, чтобы рассказать моим внукам о годах сороковых. А главное – помни: ты Донсков! Казак Ипат, пугачевец, – твой прадед, дед – соратник Пархоменко, второй дед – побратим Кочубея, твои отец и мать, верь, горячо любят Родину. Если что случится со мной, будь головой в семье.
Как хочется мне вас видеть! Обнимаю.
Максим Донсков».
– Был рядом. Он был со мной рядом, – с горечью произнес Владимир. – Как же так, ма-ма? Совсем рядом!
Тогда они не знали, что эта весточка от отца последняя. Пройдет много лет, но никто не сможет им рассказать, где и как он погиб, в какой могиле захоронен. Останется только память. Вечная память в семье. И в редакции областной газеты, где он работал перед войной, вывесят мемориальную доску с фамилиями воинов-журналистов, отдавших жизнь за Родину на фронтах Великой Отечественной войны. Десятой в траурном списке будет фамилия Максима Донскова.
Все, кто возвратился из вражеского тыла, написали боевые рапорты. Каждый планерист обрисовал цепь событий и своих ощущений, начиная с полета аэропоездов и кончая посадкой транспортного Ли-2 на родном аэродроме. И хотя в описаниях преобладали факты, действительную картину событий понять было трудно.
Рапорт лейтенанта Дулатова сух, четок и краток. Эскадра боевых сцепок шла точно по намеченному маршруту. При подходе к ориентиру отцепки планеров он четырехкратным включением прожектора подал команду «Приготовиться!». Не прошло и минуты, как аэропоезда подверглись обстрелу зенитных батарей. Самолеты-буксировщики увеличили интервалы, но продолжали выдерживать курс. Увидев голубые контрольные огни партизанского аэродрома, лейтенант включил фару, что означало «Отцепиться!», и в сторону аэродрома выпустил ракету. Точно на площадку партизан спланировали четыре планера из девяти. Неподалеку на лес приземлились еще два, и с них снят груз. В боевых действиях партизан участвовали семь планеристов. Он не видел, но, по рассказу других, правофланговый первого звена взорвался в воздухе. В плен попал Кроткий Михаил Тарасович.
К рапорту Дулатов приложил письмо начальника штаба партизанской бригады, в котором тот рассказывал о поведении планеристов в отрядах и благодарил за оказанную помощь.
Полковник Стариков и майор Маркин с группой штабных командиров пытались по рапортам, а потом и в личных беседах воссоздать действительную обстановку полета планерной группы. Кое-кто из сержантов сомневался, что они точно шли по маршруту, некоторые не видели световых команд лейтенанта Дулатова, не все разделяли оптимизм Дулатова в том, что «буксировщики продолжали выдерживать курс». В конце концов стало ясно: некоторые летчики, попав в зону заградогня, не имея боевого опыта, растерялись, помешали планеристам четко выполнить задание. И все же задача решена: партизаны получили необходимое. Оставалось неясным происшествие с аэропоездом Костюхин – Донсков, и нужно было разобраться в поведении Михаила Кроткого.
– Давайте еще раз проанализируем рапорты старшего лейтенанта Костюхина и членов его экипажа. Ведь на борту «хейнкеля» летели четверо! – предложил Маркин.
Полковник Стариков достал из папки донесения полуторамесячной давности. В сущности они были одинаковы. Командир корабля Костюхин утверждал, что в момент обстрела одна из зенитных гранат разорвалась в непосредственной близости от самолета и осколки перебили трос. Планер оторвался, не долетев до места расчетной отцепки всего пять-шесть километров. То же самое подтверждали штурман и верхний стрелок. Нижний стрелок писал, что, увлеченный наблюдением за землей, ни взрыва около самолета, ни отрыва планера не видел.
– Странно! – сказал Маркин. – Не видеть ночью огня или хотя бы не ощутить…
– У некоторых людей в минуту опасности наблюдается психологическое торможение, скованность, их восприятие окружающего неконкретно и субъективно. – Стариков сложил бумаги, сунул их в сейф. – Возвратившись, Костюхин сдал на склад буксировочный трос, вернее, часть троса с номерной самолетной заглушкой. Об этом на его донесении есть пометка старшего инженера. Как видите, все нормально. С сержантом Донсковым нужно просто объясниться… Другое дело – сержант Кроткий. Его судьба в наших руках.
– Не понимаю.
– Вам лично могу и обязан рассказать о странных обстоятельствах появления Кроткого в одном из прифронтовых городов. Во время бомбежки он выбросился из вражеского бомбардировщика с парашютом во всем немецком.
Маркин внимательно слушал полковника. Михаил Кроткий упал на крышу двухэтажного дома и чудом удержался на карнизе. Его сняли дружинники и отвели в милицию. Оттуда передали в отделение НКВД. На всех допросах Кроткий твердил одно: он совершил побег при помощи партизана Акима Грицева, работающего у немцев «переводчиком», и еще одного партизана-моториста. Ни имени, ни фамилии его он не знает.
– Человек-бомба! – задумчиво произнес Маркин.
– Существование партизанского разведчика Грицева подтверждено. Вернее, бывшее существование. Грицев убит в тот же день, в который Кроткий выпрыгнул из немецкого самолета. Моториста, якобы содействовавшего побегу, не нашли. Как видите, все не в пользу вашего сержанта. И в то же время есть косвенные доказательства, что сержант Кроткий вел себя в сложных обстоятельствах мужественно, не поддавался на уговоры, провокации, выдержал пытки. Подтверждают товарищи, спасенные тем же Грицевым с «полигона смерти». Подтверждает один из немцев-летчиков со сбитого самолета. Он слышал о грубом и упрямом пилоте с советского планера, украинца, которого гестапо пыталось завербовать… Теперь Кроткий здесь, в Саратове. Нужно расспросить о нем ваших ребят, майор.
– Вы с ним разговаривали?
– Да. Мне кажется, он искренен. Кажется… Но это плохой аргумент в нашем деле. Нужны веские и прямые доказательства. Только они обелят сержанта. Эх, хорошо бы найти того моториста, помогавшего вашему Кроткому.
– Не будем медлить. Давайте сейчас же вызовем сержанта Донскова и других.
– Не надо. Поговорите с ними пока неофициально, по-товарищески, Вадим Ильич.
– Хорошо, Федор Михайлович. Постараюсь.
Владимира Донскова немного обескуражила беседа с майором Маркиным. Казалось, комиссар не очень верит рассказу о Михаиле Кротком. Маркин часто переспрашивал, уточнял даже отдельные слова. Владимир насторожился, и теплой беседы у них не получилось. Комиссар усомнился, что буксировщик Кроткого во время обстрела повернул обратно и потащил за собой планер. Он тут же вызвал командира самолета и спросил, так ли было на самом деле. Летчик сначала колебался, потом честно сказал: «Да, мы развернулись на обратный курс, думая, что планер отцепился. Но стрелок закричал: „Бандура тащится за нами!“ И мы снова хотели встать на боевой курс. Только заложили крен, как планер отцепился».
Маркин спросил Владимира, почему Кроткий, а не он остался у заминированных планеров. На этот вопрос было трудно ответить. Так решили. Кроткий тяжелее, хуже ходит на лыжах. Почему не зарыли груз и не ушли оба? Зарыть они бы не успели до рассвета, оставлять оружие и боеприпасы на произвол судьбы не решились. Подорвать? Зачем? Ведь при благоприятных обстоятельствах груз мог попасть к партизанам. Для этого они и летали туда! Видел ли он своими глазами, что боеприпасы взорваны? Он видел две огромные воронки, искореженные автоматы и противотанковые ружья. Двенадцать ПТР, шестьдесят семь автоматов! Почему точно? Оружие пересчитали партизаны, вынули все годные части из затворов, даже уцелевшие приклады отсоединили от железного лома, собрали каждый невзорвавшийся патрончик, унесли помятые консервные банки с тушенкой и омлетом.
– Ты утверждаешь, Владимир, что буксировщик отцепил тебя далеко от цели? Так ли?
– Трос болтался под планером. При посадке я им зацепился за деревья и чуть не разбился.
– Ну, а представим такую картину: взрыв около самолета. Осколок режет трос или бьет по замку. Непроизвольная отцепка, и ты летишь с тросом под фюзеляжем. А?
– Рядом с нами ничего не взрывалось. Ближе трехсот метров ни одной вспышки!
– Триста для осколка не расстояние – летают и дальше. А оторваться в этой кутерьме ты не мог? Может, понервничал, упустил из вида самолет, допустил большой провис троса, а потом рывок… А?
– Вы, товарищ майор, сомневаетесь в достоверности моего донесения? Я неправильно написал?
Маркин задумался, медленно скатывал в трубочку лист исписанной бумаги, опомнившись, развернул, разгладил его.
– Понимаешь, Владимир, с твоей точки зрения, может быть, все правильно, но факты – упрямая вещь. Давай представим, что мы поверили тебе. Значит, офицер Костюхин – трус! Даже больше – предатель, дезертир с поля боя! Его расстреляют. Вдумайся в это слово… Был – и нет человека. И если бы это касалось только его… Понимаешь? У него есть отец, мать… жена, теперь… может быть, дети. Достаточно ли у нас для приговора оснований? Только твой рассказ. А на его стороне факты.
– Какие же, товарищ майор?
– Он привез и сдал кусок перебитого троса с кольцом от самолета. Вот и получается: прав ты, что садился с тросом, прав и он. Он не отцеплял планер. Трос разрублен осколком или порван при резком выборе слабины.
– Если факт отцепки подтвердится, Костюхина расстреляют?
– Нет факта – нет и разговора.
– Хорошо, товарищ майор, я подумаю и, может быть, пересмотрю свой рапорт. Может быть, мне показалось… Вопрос можно? Вы сказали: расстреляют – и нет человека! А предатель… имеет право на существование?
Маркин с интересом посмотрел на Донскова. Он не убедил парня. Что-то тот не договаривает. Знает и не говорит. Глазищи уставил прямо, прячет в них усмешечку или еще черт знает что.
– Вопрос праздный.
– Для меня нет, товарищ майор.
– В мирное время мы пытаемся перевоспитывать даже преступников. Сейчас мы не можем позволить этого. Ты понял?
– Да… Но бывает, сам преступник пересматривает свои поступки, жизнь…
– Бывает, Владимир, бывает, – рассеянно ответил Маркин. – Бывает, дружок, да очень уж редко… Как мать-то? Небось ожила после весточки из лесов? Привет ей, привет! Ты знаешь, что вашему отряду присвоили звание гвардейского? То-то! Ну будь здоров, гвардии сержант Донсков! Иди, хороший мой, иди! Пофилософствуем потом, после войны.
Полный, тяжелый Маркин с трудом приподнялся, протянул руку…
Разговор на волнующую тему Владимир продолжил с матерью. Ей и отцу он привык верить. За всю жизнь не уловил ни в поведении родителей, ни в их словах фальшивых нот. Представь, мама, себя верховным судьей. Никто не спросит с тебя за то, помилуешь ты или покараешь. И вот я, твой сын, совершаю преступление. Отвечать должен по высшей мере. Так требует закон. Но ты не только судья, но и мать. Как рассудишь?
– Без раздумья по закону.
– Напоминаю, по закону кара только одна – смерть! Подпишешься под приговором?
– Не сомневайся, я поставлю подпись, Володя.
– Убьешь сына? Убьешь?.. А потом как жить будешь?
– Жить?.. Разве после этого мать может жить?.. Но почему ты задаешь такие странные и страшные вопросы?
О проекте
О подписке