Нельзя не задуматься о социальном и нравственном подтексте этого явления. Не означает ли факт существования «иерархии» языков и объективного неравенства людей, говорящих на этих языках? Разве существование в многонациональном обществе одного доминирующего языка не ставит в привилегированное положение и тех людей, для которых этот язык является родным? Ответ очевиден. Трудно не понять, почему человек, на своей родной земле вынужденный отказываться от языка своих предков, для того чтобы обеспечить успех своей карьеры, чтобы полнее выразить себя как личность в творческой деятельности, почему этот человек может испытывать ярость и негодование при ущемлении его родного языка.
И все же, если вдуматься, вопрос отнюдь не выглядит однозначным.
Вспыхнувшие в Советском Союзе в конце 80-х годов дискуссии вокруг этой проблемы шли не только на страницах научной и литературной печати, но захватили и улицу. Они обнажили как опасность государственного вмешательства в национальные процессы, так и губительность националистических крайностей. В полемике, временами обретавшей митинговые интонации, сталкивалось несколько точек зрения.
Белорусский этнограф В. К. Бондарчик, выступая на организованном журналом «Вопросы истории» «круглом столе» по национальному вопросу в СССР, рассказывал, что в его родной республике все городские школы работают на русском языке. Он говорил, что родители отказываются обучать детей на родном языке, считая, что он потерял перспективу, социальные, коммуникативные и все другие функции. По мнению ученого, в селах только 22 процента учащихся обучаются на белорусском языке, причем из них получают законченное среднее образование едва 10–12 процентов. Ученый утверждал, что «потеря языка – это один из этапов потери национального самосознания»[15].
Еще более тревожную картину нарисовала, говоря о вепсах, другая участница дискуссии, карельский филолог З. И. Строгальщикова. Она сообщила, что в конце 1937 г. вся деятельность по развитию вепсской народности была прекращена. Обучение в школах стали вести на русском языке, учебная литература на вепсском языке была конфискована. Ныне вепсский бытует только в устной речи. В результате ассимиляции численность народа быстро сокращается. Если в 1939 г. вепсов насчитывалось 32 тысячи, то в 1959-м – 16,4 тысячи, в 1979-м – 8,1 тысячи[16].
В течение нескольких месяцев шло обсуждение национального вопроса на страницах «Литературной газеты». Снова на первый план вышла проблема языка. Обмен мнениями, в котором участвовали писатели и ученые, подтвердил, что русификация затронула все народы Союза, сокращая зону влияния других языков. Казахский писатель С. Елубаев, в частности, говорил:
«Как Арал, ставший жертвой интернациональной безответственности, отошел от своих берегов на десятки километров, так и казахский язык, сужая сферу применения в городах республики, на сотни километров «отошел» в степь, в аулы. При двукратном росте населения почти в два раза сократился тираж книг на казахском языке. Катастрофически теряют зрителя национальный театр и кино…»[17].
Эта тревога, эта горечь понятны. Но вряд ли справедливо объяснять отступление отдельных языков только коммерциализацией культуры или одним давлением властей. К тому же, если оправдано возмущение административным «продвижением» русского языка, то вряд ли можно осуждать людей, которые самостоятельно и свободно делают выбор в его пользу.
Национализм, однако, резко выступает против права выбора. Характерно, что во всех ставших независимыми республиках бывшего Советского Союза только местный доминирующий язык признается государственным, несмотря на то, что русскоязычное население во многих молодых государствах весьма велико. А латышский поэт К. Скуниекс даже выразил возмущение тем, что живущие в Латвии русские добиваются признания их языка государственным наравне с латышским.
«Оригинальное предложение», – с тяжеловесной иронией утверждал этот деятель культуры[18].
В ходе дискуссии остро обозначилось одно противоречие, оказывающее сильное влияние на нравственный климат в этносе. Речь о конфликте между свободой личности и требованием этнической солидарности. На страницах «Литературной газеты» К. Катанян отмечал, что «равноправие языков, декларируемое законами, достигается на практике лишь путем насильственного принуждения изучать и использовать в равной мере языки с разными возможностями, с различными общественными функциями».
Развивая свою мысль, он утверждал:
«Желание уравнять и права граждан, и права языков – утопия, напоминающая небезызвестную попытку скрестить картошку с помидором, чтобы и вершки и корешки стали съедобными»[19].
Казалось бы, в атмосфере демократизации право личности самой выбирать, какой этнос ей ближе по языку, по культуре, должно было получить широкую и активную поддержку. Но нет. Тенденция к демократизации общественных порядков вошла в противоречие с тенденцией этносов к самоутверждению, а в ряде случаев к самоизоляции. Уже упоминавшийся латышский поэт заявил, что нужен закон о защите этноса. От кого? Очевидно, от своих собственных граждан. В журнале «Слово» филолог Т. Очирова резко критиковала академика Ю. В. Бромлея и доктора исторических наук Л. М. Дробишеву за то, что они признают право личности на свободный выбор национальности, на свободный переход из одной национальности в другую. Она гневно вопрошала:
«Но если, скажем, якут, по собственному усмотрению, вопреки сложившимся традициям жизни народа, назовет себя грузином, не будет ли такой этнический волюнтаризм сродни пресловутому проекту поворота северных рек?»[20].
Трудно понять, почему перспектива ассимиляции именно якута именно грузинской нацией показалась Т. Очировой столь невероятно опасной, что она сравнила ее с проектом поворота северных рек. Например, во Франции много уроженцев Индокитая, которые считают себя французами и являются таковыми в глазах закона. В Великобритании медленно, но верно врастают в английскую нацию выходцы из стран Азии, Африки, с Карибских островов. Некоторые англичане не скрывают, что относятся к этому процессу враждебно. Есть аналогичные настроения и во Франции. Но, только встав на расистскую или националистическую позицию, можно отрицать право якута, живущего на грузинской земле и говорящего на грузинском языке, считать себя частицей грузинской нации.
В реальной жизни диктат националистических сил в вопросе о языке зачастую принимал форму грубейшего насилия. Описывая один из митингов в Молдове, корреспондент «Правды» в этой стране сообщал, что толпа яростно кричала: «Нет – русскому языку!»[21]. Министерством просвещения принимались активные меры по закрытию школ с преподаванием на русском языке. Перед психологическим нажимом толпы способен устоять далеко не всякий. Когда шумит толпа, голос отдельной личности, пытающейся отстаивать свое право выбора, право на развитие своей индивидуальности, не слышен.
Такая ситуация тем опаснее, что языковое и этническое пространства вообще в редких случаях совпадают полностью. Разрыв между ними бывает столь значителен, что начинает восприниматься этносом как угроза его существованию.
Язык – это та стихия, в которой живет мысль народа, его самосознание, это стихия, через которую осуществляется его диалог с другими народами. В зависимости от множества факторов он либо расширяет охватываемое им пространство, либо отступает перед натиском другого языка. Но и в первом, и во втором случаях вдоль всей линии этих внешних контактов образуется более или менее широкой пояс двуязычия, а иногда и многоязычия. Некоторые из тех, кто чурается этнических контактов, заявляют, что двуязычие опасно для культуры и духовного развития человека, который-де уже ни на одном языке не способен четко и ясно выразить свою мысль и утрачивает национальные корни. Не опираясь ни на один сколько-нибудь убедительный эксперимент, они, например, утверждают, что «двуязычие дошкольников может быть одной из причин появления у них заикания»[22].
Вряд ли случайно подобные идеи получили особенно широкое распространение в Эстонии, где страх перед угрозой ассимиляции одно время принял патологически болезненный характер. В предельно категоричной форме, не допускающей сомнения и колебаний в отрицательной оценке фактора двуязычия, их выразил эстонский литератор Мати Хинт. Он в самом решительном тоне утверждал следующее:
«Неоспоримым фактом… являются отрицательные явления, сопутствующие двуязычию, по крайней мере, в раннем возрасте: интеллектуальное развитие ребенка может замедлиться, мышление на родном языке и общее понятийное мышление – затормозиться, порой возникает опасность речевых расстройств и так далее. Худшее, что может принести с собой бесконтрольное внедрение двуязычия, – это полуязычие, когда человек, вроде бы владеющий обоими языками, фактически не владеет ни одним: столкнувшись с чуть более сложной мыслительной конструкцией, он не способен выразить ее достаточно точно ни на одном из тех языков, которыми «владеет»[23].
Трудно поверить, что подобные высказывания делались серьезно. Ведь знание даже двух языков значительно расширяет умственный кругозор, и люди, использующие в работе два и более языков, обычно являются ферментом культурного подъема нации. Пушкин, Тютчев писали стихи по-французски. Интересно, что, когда в Советском Союзе шли баталии вокруг призрачной вредности многоязычия, в Париже состоялся симпозиум при участии 1300 филологов из 25 стран под лозунгом: «Многоязычие составляет часть прав европейцев»[24].
Думается, полное совпадение языкового и этнического пространств обнаруживается только на уровне племени. Ведь даже такие, казалось бы, монолитные нации, как французская или британская, включают разноязыкие этнические группы. Такой признак нации, как общность языка, является, следовательно, далеко не абсолютным, особенно на высоких уровнях развития нации. Это не означает, конечно, что можно мыслить национальное существование вне языка, но исторический опыт убеждает, что язык любого народа динамично сосуществует с другими языками в границах одной нации, что зона его влияния, или его пространство, не остается постоянной, а сокращается или расширяется и может быть меньше или больше зоны расселения этноса, или этнического пространства, что каждый этнос в какой-то своей части как минимум двуязычен.
Столкнувшись с тем, что существуют разные нации, говорящие на одном языке, Сталин дополнил перечень национальных признаков еще одним – принципом общности территории.
«Англичане и северо-американцы говорят на одном языке, и все-таки они не составляют одной нации». Почему? – вопрошал автор. И отвечал: «Прежде всего потому, что они живут не совместно, а на разных территориях. Нация складывается только в результате совместной жизни людей из поколения в поколение. А длительная совместная жизнь невозможна без общей территории».
Очевидность и этого наблюдения сомнительна. Исторически не общность территории является предпосылкой образования нации, а стремление этноса к самоутверждению, к сплочению его отдельных групп, часто рассеянных по большой территории, приводит к образованию целостного этнического пространства. К тому же параллельно развертывается процесс «сращивания» соседних этнических пространств. В огромных районах мира «чистота» этнической территории – эпизод, ее мозаичная пестрота – важнейший фактор истории.
Наиболее интенсивное переплетение различных этносов наблюдается в крупных городах. Именно они служат «конечной станцией» миграционных процессов. В мегаполисах пришлый люд тяготеет к образованию более или менее закрытых гетто, но с ходом времени начинает растворяться в коренном населении.
Тесные контакты между этносами существуют в зонах распространения двуязычия. В Европе велико количество районов, где совместно проживают люди различного этнического происхождения: словаки, венгры, украинцы, русины в Словакии, румыны, венгры, немцы в Трансильвании, литовцы, поляки, русские, белорусы на Виленьщине в Литве. В этих и многих других районах этническая чересполосица существует столетия. Массовые переселения людей в современную эпоху усложнили этническую картину во всем мире, причем многонациональный характер начинают обретать даже замкнутые моноэтнические общества вроде японского, хотя там нетерпимое отношение к чужакам граничит с расизмом.
Стихийное отношение этноса к территории двойственно. Конечно, он видит в ней почву, на которой вырос, которая его вскормила. В его глазах эта земля священна. А вместе с тем, он стремится к расселению, к смешению с другими народами. Этнос, находящийся на подъеме, разбрасывает свои побеги по огромному пространству, где его права неизбежно вступают в противоречие с правами другого или других этносов. Такие конфликты часто сопровождаются чудовищными кровопролитиями, причем территориальные притязания каждого из участников драмы обычно подтверждаются ссылками на историю, на прошлое. Подобная аргументация заводит их еще дальше в тупик, ибо практически нет земель, исторически принадлежавших только одному народу; как правило, в ту или иную эпоху один этнос вытеснялся другим, тот, в свою очередь, третьим и так далее. Выход все же обнаруживается, если признать за личностью право на свободный выбор места проживания, а затем и право возникшего в ходе переселений этнического меньшинства на собственный этнический и языковый анклав. Никто не должен обладать правом изгнания «инородцев» под тем предлогом, что они «вторглись» на чужие земли. Напротив, их права на сохранение своего языка, национальной культуры, традиций обязаны уважаться, где бы они ни жили.
Очевидно, тысячи крепчайших нитей соединяют этнос с родной землей, с окружающим его с детства пространством. Подсознательно он видит в нем сферу собственной безопасности и на вторжение туда реагирует как на угрозу своей будущности. Да и сам характер народа с ходом времени испытывает на себе воздействие окрестной природы. Н. А. Бердяев, например, неоднократно отмечал, что безбрежность российских просторов наложила сильнейший отпечаток на русский национальный характер. Он писал:
«Необъятность русской земли, отсутствие границ и пределов выразились в строении русской души. Пейзаж русской души соответствует пейзажу русской земли, та же безграничность, бесформенность, устремленность в бесконечность, широта».
Это наблюдение дорого ученому, и он возвращается к нему снова и снова в нескольких своих работах. Может быть, обнажаемая им связь между ландшафтом и народной душой выглядит несколько прямолинейной, а потому неточна и спорна. Скорее, важно направление бердяевской мысли, которая там, где Сталин различает лишь «территорию», видит узел сложнейших взаимодействий.
Этническое пространство народа и само несет след его души – его трудовых привычек, его вкусов и пристрастий, его культуры. Ландшафты Франции отличны от ландшафтов Германии, и это объясняется не одними природно-климатическими различиями, но и прямым воздействием людей. Ландшафт – это всегда история народа, история его труда и исканий.
Между субъективными представлениями этноса о национальном пространстве и объективным положением вещей часто возникает разрыв. То, что этнос субъективно воспринимает как свое пространство, объективно может включать территории, принадлежащие другим национальностям, да и само являться всего лишь анклавом, иной раз значительным, на чужих землях. Этот разрыв приобретает болезненный характер там, где господствующий этнос заявляет о притязаниях на монопольный контроль над территорией, без учета прав других народов, в нарушение обычно и прав человека. Проблема всегда исключительно деликатна, ибо затрагивает самый глубинный нерв народа, его боязнь за собственную судьбу. К тому же массовые представления о связи с землей, с территорией зачастую мифологизированы, иррациональны, а потому их трудно скорректировать с помощью доводов, обращенных к разуму, к чувству реальности.
Эти факторы требуют крайне осторожного отношения ко всему, что затрагивает территорию, которую этнос считает своим «жизненным пространством». Но одновременно следует ясно видеть, что мифологизированная, вдохновляемая этническим эгоизмом позиция в конечном счете несовместима с тенденциями современной истории, мешает естественному, свободному развитию нации. И здесь вновь обнаруживается, что догматизм сталинской формулировки объективно подкреплял именно националистический подход к проблеме общности территории как признака нации, с которым смыкался на уровне массового сознания. Такое переплетение благоприятствовало сползанию к замкнутости, к отгораживанию от соседей, создавая психологический климат, который становился сильнейшим тормозом национального роста.
Элемент историзма появлялся в рассуждениях автора, когда он подходил к вопросу о роли экономических связей в сплочении нации в одно целое. В поисках примера он обратился к Грузии. По его словам, «грузины дореформенных времен жили на общей территории и говорили на одном языке, тем не менее они не составляли, строго говоря, одной нации, ибо они, разбитые на целый ряд оторванных друг от друга княжеств, не могли жить общей экономической жизнью, веками вели между собой войны и разоряли друг друга, натравливая друг на друга персов и турок».
Далее автор уточнял: «Грузия, как нация, появилась лишь во второй половине XIX века, когда падение крепостничества и рост экономической жизни страны, развитие путей сообщения и возникновение капитализма установили разделение труда между областями Грузии, вконец расшатали хозяйственную замкнутость княжеств и связали их в одно целое».
В этом высказывании хотелось бы отметить два момента: во-первых, возникновение нации непосредственно связывается с развитием капитализма, а во-вторых, оно обусловлено преодолением феодальной раздробленности. По мнению автора, рождение нации – это довольно позднее историческое явление. В Грузии оно отнесено им ко второй половине XIX века.
С острой критикой этого мнения на упоминавшейся дискуссии в журнале «Вопросы философии» выступил грузинский философ Н. З. Чавчавадзе. Он утверждал: «Представитель любой нации чувствует себя оскорбленным, когда ему говорят, что она сформировалась только в XIX в. Уже в IX в. у грузин было определение того, что значит быть грузином, что такое Грузия, грузинская нация. Существовало национальное самосознание, а нам говорят, что, оказывается, мы стали нацией только в XIX в. благодаря проникновению капитализма в Грузию. А в XIX в., когда здесь «возник капитализм», было, насколько я знаю, всего 3 или 4 богатых человека, которых с большой натяжкой можно назвать капиталистами»[25].
О проекте
О подписке