В её улыбке и молчании
я разрушаюсь всё отчаянней,
и это лучше эволюции,
когда века и смыслы – куцые.
В её молчании улыбчивом
понятен буду я всё шибче вам,
как если б сути нализаться, мням,
но это – болт цивилизациям!
Её улыбка и молчание —
увы, не вызовут врача ко мне,
и сами вылечат, без вызова,
а эскулапам – тоже – лысого…
Она молчит и улыбается,
а мне туда-сюда летается,
живётся мне – от века к вечному,
как бегунку по шву сердечному.
Тряси, тряси меня, трясина,
тебе не надо ведь бензина,
пока трясётся на крови —
тряси меня, трясина… рви.
Храни, храни меня, мой Боже,
раз до сих пор не изничтожил,
раз так тепло в сырой тени —
храни, пока не хорони.
Люби, люби меня, малышка,
когда моя тупая книжка
воткнётся в память уголком,
люби, люби меня… потом.
Планетки по инерции
летят вокруг Звезды.
Она не дарит сердце им —
не смогут унести…
Она их, всё же, балует,
и светом, и теплом,
она века им жалует,
не парясь над числом.
Никто из них не ведает
её полночных тайн,
её привычки вредные —
не тема для прайм-тайм.
Но всем, вокруг вертящимся,
довольно и того,
что видно в ней, светящейся —
не важно, от чего.
Среди твоих поклонников
одна планетка – я,
мечтатель с подоконника,
приятель воробья.
Не знаю, как там прочие —
я, как Земля, живой…
И днём, и ближе к ночи я
с тобой, с тобой и твой.
Ко мне Луна всё клеится,
и звёзд я вижу… тьму.
А мне во тьму не верится.
Луна – моя Му-Му.
Планетка по инерции
летит вокруг Звезды…
Гори! Не надо сердца мне,
в моём – и так есть ты.
Сколько раз я впишу эту правду: «краса»,
«красота», «ты красуня», «красивая» —
в многотомник практических тем, в небеса,
копошась на земле со штативами?
Сколько раз я солгу на предмет облаков —
дескать, лёгкие? Нет же, тяжёлые…
Сколько раз я пополню войска дураков,
отчисляясь научными школами?
Сколько раз проведу параллель дурака —
к тонкой линии солнечной вечности
и, кляня благодарно графин кабака,
излохмачусь о дно этой нечисти?
Ты представь себе небо. И нет облаков,
нет ни солнца, ни дальше – созвездия…
Уползёт из-под ног и земля дураков.
Не ругай меня, юная бестия.
Не ругай, что принёс многотомник тебе
со стекляшками, с крошкой графинною.
Я не так безнадёжен, в строке, и в стекле,
если горы встают – над равниною.
Мои успехи глобалистов раздражают.
Мои провалы – в общей норме – незаметны.
Твой город спит, когда мне что-то угрожает.
Он – контролёр, когда живу я без билета.
Мои дороги к урожаям неизвестны.
А тупики – в прицелах спутниковых камер.
Твой город вырубил мои деревья-песни
и бросил краном в огород мне глыбу-камень.
Мои ответные ходы… нет, их не будет.
Пока не будет. Лишь бы ты была спокойна.
Всё остальное городской равно простуде,
которой морсы – отгружают, и достойно.
А что меня порой особенно ласкает —
так это знание твоих горячих клавиш:
моя студенточка душой – не городская…
Ты, может быть, когда-нибудь оттуда свалишь.
Я погулял по городам. Не понаслышке
знаком с недоброй суетой промеж бетона.
Держись, малыш… Тебе привет от сельской мышки —
с кошачьей ловкостью, вне общего закона!
Иногда я готовлю сейтан —
и названия новым цветам,
да такие, что сам не упомню,
проще сотню сверхновых назвать…
Иногда я оладьи пеку —
и надежды, в их первом соку,
и тогда (иногда) – не огромна
неудач копьеносная рать.
Иногда я шинкую салат —
равнодушно, как Понтий Пилат,
иногда – как довольный ребенок
и, возможно (возможно), как ты…
Вот. Примерно такие дела.
Кулинарный талант я, мутант
в поле супер-еды из картонок,
где обычные вянут цветы.
Что ты раскрылась, дорожная сумка?
Некуда ехать. Я встал – чтобы лечь.
Сумка, мы стёртые части рисунка.
Там – щит и меч. Или щит. Или меч.
Как тебе нравится эта диада
с неким подобием смысла – в щите?
Вот и меня на рисунке не надо.
Техника чуждая. Краски не те.
Можно поехать к родным и неблизким —
чтобы услышать, что я дезертир.
Можно к соратникам в области виски —
если нарыть номера их квартир.
Можно найти партизанских подружек,
пару составов пустить под откос.
Но… Буратино, бегущий от пушек —
должен беречь от винтовок свой нос.
Я проиграл все возможные войны.
В мире – осталась одна буква «А».
Те, кто за ней – хороши и спокойны.
Пусть на корню задохнётся война.
Раз неминуемо есть в алфавите
острая «М» и широкая «Щ» —
буковку «А» пусть никто не обидит,
пусть ей хватает щита и меча.
Стой, где стоится, дорожная сумка.
Стой, мы не едем. Ты лучше поспи.
Я разделю с тобой сны недоумка.
Там топоры – за любовь, за Нарспи.
Как тебе нравится эта идея
с неким подобием смысла – в борьбе?
Некуда ехать. Мне вспомнить бы – где я.
Стой, сумка. Стой, как стоится тебе.
Светилу не нужно ответных лучей.
Но, судя по тени – я разве ничей?
У тени мой контур и – небо тепла,
какой бы холодной она не была.
Ночь ночи не просит, ни в дар, ни взаймы,
но выйду я в ночь – и получится «мы»,
никто не увидит меня под крылом,
а мы будем рядом… тогда, и потом.
Потом – это утро, потом – это день,
озябшее небо, и тёплая тень,
за вечером полночь… и тайна крыла,
какой бы кромешной она не была.
Если новости – хлам,
если некуда жить,
и мечты не болят,
словно сам отболел —
то со мной пополам
делит яркую нить
твой пронзительный взгляд
через фотоприцел.
Ты смотри так всегда,
ты смотри так на всех,
ты смотри так на всё,
ты смотри – и пронзай,
и любая мечта —
задрожит, заболев,
заскулит, заснуёт…
Доживёт до конца.
Я валяюсь. О, нет, не в грязи… На апрельском снегу!
И прикручен в моём рукаве к трём семёркам цигун.
Интересно, надолго ль?
«Я валяюсь» – ведь так говорят, если дико смешно.
Значит, мне с тобой дико смешно. Ты мне делаешь «…но».
Где-то книги над полкой
суетятся, как птицы, готовы лететь и спасать.
Но они – в переплётах и сами, чего им сказать,
на места возвращая?
Если дымное зеркало неба умеренно врёт —
мне твоя полагается ласка, а минимум – лёд.
Посылаю врача я…
Что поделать, никто не пришлёт. Всем спасибо, я сам.
Чудодейственна снежная грязь и приятна глазам.
Неприятна ладоням.
Из подъезда вдруг выпал сто лет незнакомый сосед,
не заметив меня – а меня и по факту здесь нет.
Но зато молодой я.
Если паспорт влиял бы на скорость моей седины —
все счета уже были бы к этому дню сведены.
Я не помню, где паспорт.
Я валяюсь. О, нет, не в грязи… На апрельском снегу!
И ползёт в рукаве по резьбе против часа цигун.
Продолжается сказка.
Продайте мне жилплощадь – без единого окна,
и можете забить снаружи дверь, когда войду,
Внутри оставьте бочку полугадкого вина —
мне нужно потреблятьблять хоть какую-то байду…
Из мебели не надо, кроме бочки, ничего,
Оставьте голый холод, заберите свой химпром.
Не надо электричества – без лампы ярче Бо
левы’е ощущения от стука под ребром.
Без лампы мне заглавней озорная буква А,
которая для вас – лишь алфавитный персонал.
Она же горизонт… Она же неба синева!
И я за ней рванул, и в синеву себя загнал.
В гробу мне тесновато и, опять же, не попить,
пошире бы метраж, но – без единого окна,
с одной дубовой дверью, чтобы вам закрыть-забить,
и с бочкой, полной бочкой полусладкого вина.
Нет буквы в алфавитной иерархии главней,
она печати ставит под «всегдА» и «никогдА».
Мне важно засыпать – метаясь, думая о ней,
когда совсем усну – переселяйте хоть куда.
Художник всю ночь не спит, разбивает о гамму спектр…
И так на пустом холсте появляется белый свет.
Художник весь белый день продолжает свой чёрный труд —
отличный от чёрных дел и, как правило, чёрных пут.
Художник – за гранью штор, в ареале трёхглавых лет.
На рыхлом зыбучем песке появляется новый след.
И можно пойти след-в-след, осторожно, как ходит тень.
Художник рисует снег – и одетых тепло детей.
Художник всегда один… В серой дымке трёх главных мечт.
Ты вправе найти его дом, и под кисть его лечь.
Он будет с тобою ласков, как с мокрым телёнком – мать…
Но у мастера нет молока и понятия «просто спать».
Художник всю ночь не спит, разбивает о гамму спектр…
И так на пустом холсте появляется белый свет.
Художник весь белый день продолжает свой чёрный труд —
отличный от важных дел и, как правило, нужных пут.
Я работаю от вечного двигателя.
О проекте
О подписке