Высокая литература также не была упущена из виду лечащими властями. До недавнего времени она даже поощрялась. Так больные, но излечимые, могли в волю читать и, до первых признаков интеллектуального изнеможения, перечитывать «Былины», наслаждаться «Илиадой», упиваться «Беовульфом», срывать цветы удовольствия с «Повести временных лет» и даже пытаться постичь ускользающий смысл «Бовы-королевича». И больные, надо признать, вовсю этой щедрой поблажкой пользовались, взахлеб упиваясь шедеврами мировой литературы, пока однажды некий томимый черепно-мозговым недугом землемер, с виду увлеченно поглощавший «Порхающую ласточку» Цинь Чуня (что уже само по себе должно было вызвать подозрения, но почему-то не вызвало), вдруг не пришел в великую ажитацию и не принялся на чем свет стоит костерить Джеймса Хэдли Чейза как автора «Плохих вестей от куклы», в которых подлые гангстеры импортируют китайцев в США через страны Карибского бассейна, тогда как любому мало-мальски грамотному читателю известно, что Америку от Китая отделяет Тихий, а не Атлантический океан, в чью юрисдикцию и входит злосчастное Карибское море… И все бы ничего, и скандал, возможно, удалось бы замять, инцидент спустить на тормозах, бунт обезглавить и выдать за легкое недомогание энцефалопатированного интеллекта, не справившегося с национальными особенностями китайской классики, полной тонких намеков, решительных недомолвок и пространных умолчаний, если бы поблизости случилась медсестра с успокоительным укольчиком или хотя бы дежурный врач с увещевательным молоточком. Но увы, ни того, ни другого поблизости не случилось (что позже стало предметом отдельного служебного разбирательства), а случился на общую беду пациент той же палаты некто Гультяев, который своими безрассудными репликами и завиральными идеями4 довел возмущенного землемера до буйного припадка с элементами исступления и признаками умопомешательства, каковые в конечном итоге и спровадили беднягу из палаты № 16 в палату № 6, что располагалась в отдельном флигеле во глубине больничного двора.
Разумеется, такое безобразие не могло не встревожить больничное начальство. Срочно назначенная комиссия в составе: заведующий отделением, ординатор, интерн, старшая медсестра, дюжий санитар – совершила несколько сенсационных открытий. Так Публий Овидий Назон оказался автором не только знаменитых «Метаморфоз», но и нескольких криминально-орнитологических трактатов вроде «Дела о пеликанах», «Дела о хромой канарейке», «Мальтийского сокола» и «Шести дней Кондора». Великого Данте неудержимо влекло ко всяким таинственным емкостям и помещениям, в силу чего наименования его работ особой оригинальностью не отличались: «Тайна старой штольни», «Тайна закрытой комнаты», «Тайна голубого кувшина», «Тайна египетской гробницы» и т. п. Гениальный Гете и тут не изменил своей педантичной последовательности, плавно и безболезненно перейдя от изучения минералов к натурфилософскому осмыслению сущности драгоценных камней и металлов в жизни человеческих существ, о чем красноречиво свидетельствовало несколько занимательных повестей, пронизанных аттическим релятивизмом: «Голубой карбункул», «Берилловая диадема», «Камень Мазарини», «Кольцо Тота», «Сапфировый крест», наконец, «Золотой дублон Брошера»… Словом, удивлению следственной комиссии не было предела, так что отдельные ее члены то и дело порывались встать на уши, впасть в истерику и проклясть людскую неблагодарность, вкупе с ее же изворотливостью, на веки вечные. Однако настоящий, почти что клинический, шок вся комиссия в полном составе (включая санитара, чьи литературные интересы далее просмотра телепрограммок не простирались) испытала тогда, когда в томике избранной прозы Александра Сергеевича Пушкина вдруг обнаружила произведения низкого галантерейно-шмоточного содержания5, чьи названия говорили сами за себя, не испытывая нужды в каких-либо комментариях: «Пестрая лента», «Костюм из газеты», «Загадка больничных туфель», «Черная кожанка», «Классный пуловер», «Отравленные подштанники»…
Оргвыводы лечащих властей оказались адекватными постигшему их разочарованию. Никаких книг! Никакой литературы! Никакого самостоятельного чтения! Отныне и впредь учреждается единый для всех академический час художественной словесности, в течение которого черепно-мозговые пациенты с неослабевающим вниманием и возрастающим интересом выслушивают официально одобренные душеполезные произведения в исполнении дежурной медсестры. Уснувших не будить, возражающих укрощать противоспазматическими инъекциями.
Самым полезным для травмированных голов обитателей 16-й палаты медицинское начальство нашло сочинения М.М. Пришвина, которые и стали выдавать больным перед сном в научно отмерянных дозах: то есть сперва «Кладовая солнца», затем «Кощеева смерть», и в конце, в качестве предупреждающего рецидивы средства, – «Осударева дорога».
Нельзя сказать, чтобы эта «предтеча гринписсизма» (как отозвался о Пришвине уже небезызвестный читателю Гультяев) внесла успокоение в души черепно-мозговых постояльцев, примирила их с отсутствием прочей, опасной для здоровья литературы. Скорее наоборот: вызвала ропот недовольства, шепот негодования и робкое политическое брожение травмированных умов. Главному врачу было направлено официальное послание, в котором «общественность 16-й палаты» настоятельно просила, а по сути – требовала вернуть старые порядки, разрешить индивидуальное беззвучное чтение если не всей мировой классики, то хотя бы отечественной, и одновременно клялась оправдать высокое доверие властей и более никаких литературных сенсаций не учинять. Власти откликнулись на послание заведенным порядком: главврач с размашистой неразборчивостью начертал красным по белому «разобраться на месте» и отослал челобитную заведующему отделением Григорию Ивановичу Пократову. Григорий Иванович взял под козырек и разобрался.
Когда в предустановленный свыше академический час дежурная медсестра раскрыла книгу и начала читать, а черепно-мозговые приготовились со скукой слушать, как «Испуганная лосем, Настенька смотрела на змею», то не сразу сообразили, что в лечебно-литературной команде произошла замена: вместо выбывшего из игры М.М. Пришвина, № 99, в игру вступил Л.И. Брежнев, № 1.
«Дорогие товарищи! Сегодня трудящиеся Узбекистана и Коммунистическая партия Узбекистана отмечают свое славное 40-летие, свой знаменательный юбилей. Это большой и светлый день в жизни узбекского народа. Ваше торжество разделяют весь советский народ, вся наша страна…»
После того как пациенты 16-й палаты пришли в себя (правда, не все, иподиакон Атиков в себя приходить не пожелал, ибо был по горло занят молитвой, отвращающей нечистую силу), то потребовали немедленно вина, дынь и урюков, дабы подобающим образом отметить славный юбилей братьев-узбеков. Иначе отказывались слушать, грозились затянуть всем обществом «Интернационал». А бузотер Гультяев, вконец распоясавшись, клятвенно пообещал расковырять себе рану, которой у него, впрочем, и не было, поскольку в больнице он очутился в результате закрытого черепно-мозгового повреждения, чреватого, как известно, тяжелыми психическими нарушениями. Напрасно дежурная медсестра пыталась успокоить больных, уверяя, что дальше будет еще интереснее – про выкорчевывание всех остатков колониального прошлого, ликвидацию феодально-байских отношений и освоение Голодной степи голодающим населением. Без вина, дынь и урюков слушать дальше не соглашались. А в качестве превентивной меры спели, пока, правда, в полголоса первый куплет «Интернационала». Вставай, дескать, травмой забубенный, весь сонм черепно-мозговых. Кипит-де их разум поврежденный, вот и не ладится, блин, стих…
Опыт – великая сила, иногда он способен заменить здравый смысл. В особенности там, где условия существования для последнего не слишком подходящи. Именно опыт подсказал медсестре нарушить инструкцию, согласно которой она в сложившейся ситуации обязана была прибегнуть к помощи противоспазматических инъекций. Пока укротишь одного, другие чего доброго перейдут непосредственно к припеву, который в силу его заразительности могут подхватить в соседней тазобедренной палате. А это уже массовые антиконституционные беспорядки… И медсестра, не мешкая далее, выбежала из палаты в коридор.
Осиротевшая палата приумолкла, переглянулась и попыталась обменяться мнениями.
– Это есть наш последний и решительный бой, – с несколько вопросительными интонациями то ли высказал, то ли предположил один из трех неупомянутых черепно-мозговых обитателей палаты по фамилии Фарафонов.
– Это еще не бой, это преамбула к нему, – отозвался другой, назвавшийся при выяснении своей личности, покрытой мраком амнезии, Кулуаровым.
– Не было бы хуже, – подал голос третий и последний из неупомянутых пациентов с труднопредставимой фамилией Лукоморьенко.
– Братия! – воззвал со своей койки иподиакон Атиков. – Смиритесь. Умерьте гордыни ваши, ибо…
– Никогда! – поспешил перебить служителя Божия Фарафонов, явно опасавшийся услышать нечто столь возвышенное и умиротворяющее, в результате чего вся палата большинством голосов откажется от дальнейшей борьбы за свои права. – Нам нечего терять! Хуже того, что есть, быть уже не может! Это ж надо до такого додуматься: речи бровастика больным людям на ночь читать!..
– Что-то не пойму я вас, товарищ Фофанов…
– Мне надоело вам повторять: я – Фарафонов, а не Фофанов! Еще раз так назовете и я вас стану обзывать…
– Слюньтяевым, – предложил Гультяев. – А лучше – Распердяевым. Так и мне обиднее и вам месть слаще… – И не давая опомниться затосковавшему Фарафонову, вернулся к прерванной десигнационной вспышкой мысли:
– Не пойму, чем вам речи вашего генерального секретаря, между прочим, неуклонного и верного ленинца, не угодны?
– Это не наш генеральный секретарь. Это – ставленник казнокрадов, подхалимов и мздоимцев. Именно его правление расчистило место у кормила власти таким проходимцам и ренегатам, как Горбачев, Яковлев, Ельцин…
– Вы опять себе противоречите, Фанфаронов, – с невыносимой назидательностью произнес Гультяев. – Только что кричали: «хуже быть не может», «доколе терпеть, о други», ан, оказывается, может: Сталин хуже Ленина, Хрущев хуже Сталина, Брежнев хуже Хрущева… Так что худшее всегда впереди. Позади – только хорошее. То есть бывшее худшее, ставшее хорошим в сравнении с тем, что пришло ему на смену. Недаром Александр Сергеевич любил повторять: что пройдет, то будет мило, что придет – сперва постыло…
– Не кощунствуйте, Гультяев! – вскинулся на своей койке Кулуаров и, поморщившись то ли от душевной боли за Пушкина, то ли от болезненных процессов в своей недоремонтированной голове, вновь устало опустился на подушку и ворчливо осведомился:
– Вы что же, Кирюша свет Андреич, на попятную решили? А кто свой черепок грозился расковырять? Вы, или, может, иподиакон Василий?
– Господи Иисусе, сохрани и помилуй! – тихо ойкнул Атиков, часто, мелко, однако с надлежащей набожностью, осеняя себя крестными знамениями.
– Да не дрожите вы, батюшка, – не сдержал своего жалостливого сердца Лукоморьенко. – Георгий Сергеич пошутил…
– Вы, Гультяев, не Слюньтяев и не Распердяев. Вы – Иуда, вот вы кто! – вынес свой вердикт Фарафонов. И для вящей убедительности ткнул пальцем в направлении предателя.
– Why not? – расплылся Гультяев в довольной улыбке. Иуду он уважал. Потому что, если бы не Иуда, Христу бы просто всыпали по первое число и отпустили с миром: «Иди и больше не греши, не смущай народ виденьями сердца своего»… Иподиакон Атиков от такой кощунственной трактовки евангельского сюжета терял дар речи, а когда вновь обретал его, долго не мог ничего вымолвить, кроме «сгинь нечистая сила» и «Господи спаси и помилуй».
– Как говорится, не в качестве оправдания, а в порядке объяснения могу сказать, что поскольку результат у нас всегда один и тот же – отсутствие результата, то я, как всякий разумный человек, стараюсь руководствоваться мудрым принципом созерцательности: лучше оставить все как есть, чтобы потом не мучиться неразрешимым вопросом: что же в результате твоей бурной деятельности изменилось?
– Глядя на вас, Кирилл, никогда не подумаешь, что у вас есть принципы и что вы в своей деятельности руководствуетесь чем-либо еще, кроме ваших мизантропических страстей, – с задушевной откровенностью поделился сомнениями Кулуаров.
В ответ Гультяев зажмурился, лицо его пошло алыми пятнами – не то гнева, не то стыда, вздохнул тяжело, отверз уста и… кротко молвил:
– У всех у нас с чердаком непорядок, поэтому давайте договоримся: ни на правду, ни на дичь не обижаться.
– А на клевету? – бдительно уточнил Фарафонов.
– На клевету тем более. За нее благодарить надо. Клевета – это та же реклама. А реклама – это слава, почет, деньги, автографы… Вот если я вас, товарищ Фабзавхозов, назову узколобым сталинистом-маразматиком, концентратом завиральных идей, генератором патриотических заблуждений, не ведающих пределов идиотии, – это будет правда. Если скажу, что вы есть душа, жаждущая социальной справедливости в отдельно взятой державе – это следует квалифицировать как дичь. А вот если я заявлю во всеуслышание, что вы, Фантомасов, – сущий светоч разума, источник благородства, поборник высоких идеалов человечности, что в сумерки над вашей головой ясно видно какое-то неземное свечение, а в лётную погоду у вас за спиной прорезаются крылышки, то это чистой воды реклама, а никак не клевета…
На этом мирный обмен мнениями между сопалатниками был прерван самым… как бы помягче выразиться… не то чтобы истошным, но по меньшей мере громогласным образом стремительно влетевшим в помещение доктором Г.И. Пократовым. Разумеется, был он не один, но в окружении верных ординаторов, санитаров и медсестер.
– Уже тот факт, что вы запели не что-нибудь, не Катюшу, не Стеньку и даже не Широка кровать моя родная, а именно «Интернационал», обличает бедственное состояние вашей психики. Так что давайте разойдемся полюбовно: кто на выписку под собственную ответственность – ошуюю, кто в палату номер шесть – одесную. Я правильно выразился, святой отец? Ничего не перепутал?
– Я не святой отец, – чуть не плача от безысходности возразил Атиков. – Я всего лишь иподиакон. Я даже крестить не имею права…
– Вылечитесь – удостоитесь, – отмахнулся заведующий отделением. Затем взял и обвел остальных пациентов 16-й палаты немилосердным, взыскующим взором. А, обведя, поинтересовался:
– Кому-то что-то не ясно?
Молчание.
– Я жду!
Без ответа.
– С виду вы вроде бы нормальные, правда, слегка попорченные черепно-мозговыми травмами люди. А ведете себя как сущие приматы: интернационалы распеваете, вина и урюков требуете…
– Согласно последним данным дарвинизма, Григорий Иванович, человек есть выродившаяся от непосильного труда обезьяна. В смысле примат, деградировавший от непомерных умственных усилий до образа и подобия Божия. Точно так же мудрые кентавры выродились в лошадей и ослов.
– Вы это всерьез, Гультяев? – приподнялся на подушке Кулуаров.
– О чем?
– О кентаврах.
– Я всерьез об ослах. Не на кентавре же было Христу в Иерусалим въезжать. Тогда все сразу же поверили бы в его божественную сущность, а это было ему не с руки…
– Ваши эволюционные теории, больной, равно как и религиозные заблуждения, вы изложите лечащему врачу палаты номер шесть, который, как я слышал, скоро у нее снова появится. – Заведующий отделением обвел требовательным взором остальных обитателей палаты. – Так, кто еще желает присоединиться к Гультяеву?
Вопрос в наступившей гробовой тишине прозвучал особенно зловеще.
– Да здравствует наша горбольница – самая образцовая фабрика здоровья в мире, в особенности – психического! – возгласил вдруг Гультяев и, не сдержав охватившего его восторга, сам себе поаплодировал.
Заведующий отреагировал на эту выходку сугубо профессионально: обернулся к свите, сдержанно-деловитым тоном поделился диагнозом:
– Явный экспансивный бред с элементами канфибуляции и легкой эйфории, чреватой рядом осложнений в виде онейроидных состояний, тяготеющих, судя по всему, к бредовому психозу, хотя нельзя исключить и хронические психические изменения. Сложный случай…
Вооруженный авторучкой ординатор немедленно занес мнение своего непосредственного начальства в журнал.
– Доизгалялись, Распердяев! Довеселились, обалдуй! – констатировал со своей койки Фарафонов, и в голосе его нельзя было различить ни злорадства, ни удовлетворения.
– Господи! не оставь страждущую душу грешника сего всемилостью твоей! – возвел очи горе иподиакон.
– Но послушайте, доктор, Гультяев ничуть не ненормальнее любого из нас. Злости в нем, правда, много, но это не может служить основанием для помещения человека в психушку.
Пократов внимательно уставился на Кулуарова, вдумчиво поскреб указательным и большим пальцем подбородок, вопросительно обернулся к ординатору. Ординатор, раскрыв журнал, четко, по-военному доложил:
– Кулуаров, Георгий Сергеевич. Диффузные повреждения мозга с очаговыми явлениями в височной доли. Аменция, флуктуация сознания, частичная амнезия, конфабуляторные переживания с элементами резидуального бреда.
– Сложный случай, – вздохнул Пократов.
– Сложный, – подтвердила свита. И тоже вздохнула.
– Ну что ж, радуйтесь, Гультяев: не один в шестую отправитесь, вдвоем как-никак веселее…
– Не имеете права, – сказал Лукоморьенко. Сказал голосом слабым, еще не окрепшим после травмы черепа, но была в этом голосе такая сила убеждения, столько сознания собственной правоты, что его услышали все. Даже Атиков, прервав свое шепотливое общение с Богом, умолк и воззрился на Лукоморьенко в изумлении и ожидании.
О проекте
О подписке