Смеется, ликует, глядя на улыбающихся солдат. Одного не выносил Ярилов – это если на заданный вопрос солдат молчал.
– Ври, да говори! – требовал он.
Из-за этого «ври, да говори» бывало немало курьезов. Солдаты сами иногда молчали, рискуя сказать невпопад, что могло быть опаснее, чем дежурство не в очередь или стойка на прикладе. Но это касалось собственно перечислений имен царского дома и высшего начальства, где и сам Ярилов требовал ответа без ошибки и подсказывал даже, чтобы не получилось чего-нибудь вроде оскорбления величества.
– Пономарев! Кто выше начальника дивизии?
– Командующий войсками Московского военного округа, – чеканит ловкий солдат.
– А кто он такое?
– Его превосходительство. Генерал-адъютант, генерал-лейтенант…
– Ну?.. Не знаешь?
– Знаю, да по-нашему, по-русски.
– Ну?
– Генерал-адъютант, генерал-лейтенант…
– Ну!
– Крендель в шубе!
Уж через много лет, будучи в Москве, я слыхал, что Гильденштуббе называли именно так, как окрестил его Пономарев: Крендель в шубе!
За словесностью шло фехтование на штыках, после которого солдаты, спускаясь с лестницы, держались за стенку, ноги не гнутся! Учителем фехтования был прислан из учебного батальона унтер-офицер Ермилов, великий мастер своего дела.
– Помни, ребята, – объяснял Ермилов на уроке, – ежели, к примеру, фихтуешь, так и фихтуй умственно, потому фихтование в бою – вещь есть первая, а главное, помни, что колоть неприятеля надо на полном выпаде, в грудь, коротким ударом, и коротко назад из груди у его штык вырви… Помни: из груди коротко назад, чтоб он рукой не схватил… Вот так! Р-раз – полный выпад и р-раз – коротко назад. Потом р-раз – два, р-раз – два, ногой притопни, устрашай его, неприятеля, р-раз – д-два!
А у кого неправильная боевая стойка, Ермилов из себя выходит:
– Чего тебя скрючило? Живот, что ли, болит, сиволапый! Ты вольготно держись, как генерал в карете развались, а ты как баба над подойником… Гусь на проволоке!
Мы жили на солдатском положении, только пользовались большей свободой. На нас смотрело начальство сквозь пальцы, ходили в трактир играть на бильярде, удирая после поверки, а порою выпивали. В лагерях было строже. Лагерь был за Ярославлем, на высоком берегу Волги, наискосок от того места за Волгой, где я в первый раз в бурлацкую лямку впрёгся.
Не помню, за какую проделку я попал в лагерный карцер. Вот мерзость! Это была глубокая яма в три аршина длины и два ширины, вырытая в земле, причем стены были земляные, не обшитые даже досками, а над ними небольшой сруб с крошечным окошечком на низкой-низкой дверке. Из крыши торчала деревянная труба-вентилятор. Пол состоял из нескольких досок, хлюпавших в воде, на нем стояли козлы с деревянными досками и прибитым к ним поленом – постель и подушка. Во время дождя и долго после по стенам струилась вода, вылезали дождевые черви и падали на постель, а по полу прыгали лягушки.
Это наказание называлось – строгий карцер. Пища – фунт солдатского хлеба и кружка воды в сутки. Сидели в нем от суток до месяца – последний срок по приговору суда. Я просидел сутки в жаркий день после ночного дождя и ужас этих суток до сих пор помню. Кроме карцера, суд присуждал еще иногда к порке. Последнее – если провинившийся солдат состоял в разряде штрафованных. Штрафованного мог наказывать десятью ударами розог ротный, двадцатью пятью – батальонный и пятьюдесятью – командир полка в дисциплинарном порядке.
Вольский никогда никого не наказывал, а в полку были ротные, любители этого способа воспитания. Я раз видел, как наказывали по суду. Это в полку называлось конфирмацией.
Орлов сидел под арестом, присужденный полковым судом к пятидесяти ударам розог «за побег и промотание казенных вещей».
– Уж и вешши: рваная шинелишка, вроде облака, серая да скрозная, и притупея еще перегорелой кожи! – объяснял наш солдат, конвоировавший в суд Орлова.
Побег у него был первый, а самовольных отлучек не перечтешь.
– Опять Орлов за водой ушел, – говорили солдаты.
Обыкновенно он исчезал из лагерей. Зимой это был самый аккуратный служака, но чуть лед на Волге прошел – заскучает, ходит из угла в угол, мучится, а как перешли в лагерь, – он недалеко от Полушкиной рощи, над самой рекой, – Орлова нет как нет. Дня через три-четыре явится веселый, отсидит, и опять за службу. Последняя его отлучка была в прошлом году, в июне. Отсидел он две недели в подземном карцере и прямо из-под ареста вышел на стрельбу. Там мы разговорились.
– Куда же ты отлучался, запил где-нибудь?
– Нет, просто так, водой потянуло: вышел после учения на Волгу, сижу на бережку под лагерем… Пароходики бегут – посвистывают, баржи за ними ползут, на баржах народ кашу варит, косовушки парусом мелькают… Смолой от снастей потягивает… А надо мной в лагерях барабан: «Тра-та-та, тра-та-та», по пустому-то месту!.. И пошел я вниз по песочку, как матушка Волга бежит… Иду да иду… Посижу, водички попью – и опять иду. «Тра-та-та, тра-та-та» еще в ушах, в памяти, а уж и города давно не видать и солнышко в воде тонет, всю Волгу вызолотило… Остановился и думаю: на поверку опоздал, все равно, до утра уж, ответ один. А на бережку, на песочке, огонек – ватага юшку варит. Я к ним: «Мир беседе, рыбачки честные»… Подсел я к казану… А в нем так белым ключом и бьет!.. Ушицы похлебали… Разговорились, так, мол, и так, дальше – больше, да четыре дня и ночи и проработал я у них. Потом вернулся в лагерь, фельдфебелю две стерлядки и налима принес, Да, на грех, на Шептуна наткнулся: «Что это у тебя? Откуда рыба? Украл?..» Я ему и покаялся. Стерлядок он отобрал себе, а меня прямо в карцер. Чего ему только надо было, ненавистному!
И не раз бывало это с Орловым – уйдет дня на два, на три; вернется тихий да послушный, все вещи целы – ну, легкое наказание; взводный его, Иван Иванович Ярилов, душу солдатскую понимал, и все по-хорошему кончалось, и Орлову дослужить до бессрочного только год оставалось.
И вот завтра его порют. Утром мы собрались во второй батальон на конфирмацию. Солдаты выстроены в каре, – оставлено только место для прохода. Посередине две кучи длинных березовых розог, перевязанных пучками. Придут офицеры, взглянут на розги и выйдут из казармы на крыльцо. Пришел и Шептун. Сутуловатый, приземистый, исподлобья взглянул он своими неподвижными рыбьими глазами на строй, подошел к розгам, взял пучок, свистнул им два раза в воздухе и, бережно положив, прошел в фельдфебельскую канцелярию.
– Злорадный этот Шептун. И чего только ему надо везде нос совать.
– Этим и жив, носом да язычком: нанюхает – и к начальству… С самим начальником дивизии знаком!
– При милости на кухне задом жар раздувает!
– А дома, денщики сказывают, хуже аспида, поедом ест, всю семью измурдовал…
Разговаривала около нас кучка капральных.
– Смирр-но! – загремел федьдфебель.
В подтянувшееся каре вошли ефрейторы и батальонный командир, майор – «Кобылья Голова», общий любимец, добрейший человек, из простых солдат. Прозвание же ему дали солдаты в первый день, как он появился перед фронтом, за его длинную, лошадиную голову. В настоящее время он исправлял должность командира полка. Приняв рапорт дежурного, он приказал ротному:
– Приступите, но без особых церемоний и как-нибудь поскорее!
Двое конвойных с ружьями ввели в середину каре Орлова. Он шел потупившись. Его широкое, сухое, загорелое лицо, слегка тронутое оспой, было бледно. Несколько минут чтения приговора нам казались бесконечными. И майор, и офицеры старались не глядеть ни на Орлова, ни на нас. Только ротный капитан Ярилов, дослужившийся из кантонистов и помнивший еще «сквозь строй» и шпицрутены на своей спине, хладнокровно, без суеты, распоряжался приготовлениями.
– Ну, брат, Орлов, раздевайся! Делать нечего, – суд присудил, надо!
Орлов разделся. Свернутую шинель положил под голову и лег. Два солдатика, по приказу Ярилова, держали его за ноги, два – за плечи.
– Иван Иванович, посадите ему на голову солдата! – высунулся Шептун.
Орлов поднял кверху голову, сверкнул своими большими серыми глазами на Шептуна и дрожащим голосом крикнул:
– Не надо! Совсем не надо держать, я не пошевелюсь.
– Попробуйте, оставьте его одного, – сказал майор. Солдаты отошли. Доктор Глебов попробовал пульс и, взглянув на майора, тихо шепнул:
– Можно, здоров.
– Ну, ребята, начинай, а я считать буду, – обратился Ярилов к двум ефрейторам, стоявшим с пучками по обе стороны Орлова.
– Р-раз.
– А-ах! – раздалось в строю.
Большинство молодых офицеров отвернулось. Майор отвел в сторону красавца-бакенбардиста Павлова, командира первой роты, и стал ему показывать какую-то бумагу. Оба внимательно смотрели ее, а я, случайно взглянув, заметил, что майор держал ее вверх ногами.
– Два… Три… Четыре… – методически считал Ярилов.
Орлов закусил зубами шинель и запрятал голову в сукно. Наказывали слабо, хотя на покрасневшем теле вспухали синие полосы, лопавшиеся при новом ударе.
– Ре-же! Креп-че! – крикнул Шептун, следивший с налитыми кровью глазами за каждым ударом.
Невольно два удара после его восклицания вышли очень сильными, и кровь брызнула на пол.
– Мм-мм… гм… – раздался стон из-под шинели.
– Розги переменить! Свежие! – забыв все, вопил Шептун.
У барабанщика Шлемы Финкельштейна глаза сделались совсем круглыми, нос вытянулся, и барабанные палки запрыгали нервной дробью.
– Господин штабс-капитан! Извольте отправиться под арест! – покрасневший, с вытянутой шеей, от чего голова стала еще более похожа на лошадиную, загремел огромный майор на Шептуна. Все замерло. Даже поднятые розги на момент остановились в воздухе и тихо опустились на тело.
– Двадцать три… Двадцать четыре… – невозмутимо считал Ярилов.
– Извольте идти за адъютантом в полковую канцелярию и ждать меня!
Побледневший и перетрусивший Шептун иноходью заторопился за адъютантом.
– Слушаюсь, господин майор!.. – щелкая зубами, пробормотал он, уходя.
– Что, кончили, капитан? Сколько еще?
– Двадцать три осталось…
– Ну поскорей, поскорей…
Орлов молчал, но каждый отдельный мускул его богатырской спины содрогался. В одной кучке раздался крик.
– Что такое?
– С Денисовым дурно!
Наш юнкер Митя Денисов упал в обморок. Его отнесли в канцелярию. Суматоха была кстати – отвлекла нас от зрелища.
– Орлов, вставай, братец. Вот молодец, лихо выдержал, – похвалил Ярилов торопливо одевавшегося Орлова.
Розги подхватили и унесли. На окровавленный пол бросили опилок. Орлов, застегиваясь, помутившимися глазами кого-то искал в толпе. Взгляд его упал на майора. Полузастегнув шинель, Орлов бросился перед ним на колени, обнял его ноги и зарыдал:
– Ваше… ваше… скоблагородие… Спасибо вам, отец родной.
– Ну, оставь, Орлов… Ведь ничего… Все забыто, прошло… Больше не будешь?.. Ступай в канцелярию, ступай! Макаров, дай ему водки, что ли… Ну, пойдем, пойдем…
И майор повел Орлова в канцелярию. В казарме стоял гул. Отдельно слышались слова:
– Доброта, молодчина, прямо отец.
– Из нашего брата, из мужиков, за одну храбрость дослужился… Ну и понимает человека! – говорил кто-то.
Ярилов подошел и стал про старину рассказывать:
– Что теперь! Вот тогда бы вы посмотрели, что было. У нас в учебном полку по тысяче палок всыпали… Привяжут к прикладам, да на ружьях и волокут полумертвого сквозь строй, а все бей! Бывало, тихо ударишь, пожалеешь человека, а сзади капральный чирк мелом по спине, – значит, самого вздуют. Взять хоть наше дело, кантонистское, закон был такой: девять забей насмерть, десятого живым представь. Ну, и представляли, выкуют. Ах, как меня пороли!
И действительно, Иван Иванович был выкован. Стройный, подтянутый, с нафабренными черными усами и наголо остриженной седой головой, он держался прямо, как деревянный солдатик, и был всегда одинаково неутомим, несмотря на свои полсотни лет.
– А это, – что Орлов? Пятьдесят мазков!
– Мазки! Кровищи-то на полу, хоть ложкой хлебай, – донеслось из толпы солдат.
– Эдак-то нас маленькими драли… Да вы, господа юнкера, думаете, что я Иван Иванович Ярилов? Да?
– Так точно.
– Так, да не точно. Я, братцы, и сам не знаю, кто я такой есть. Не знаю ни роду, ни племени… Меня в мешке из Волынской губернии принесли в учебный полк.
– Как в мешке?
– Да так, в мешке. Ездили воинские команды по деревням с фургонами и ловили по задворкам еврейских ребятишек, благо их много. Схватят в мешок и в фургон. Многие помирали дорогой, а которые не помрут, привезут в казарму, окрестят, и вся недолга. Вот и кантонист.
– А родители-то узнавали деток?
– Родители!.. Хм… Никаких родителей! Недаром же мы песни пели: «Наши сестры – сабли востры»… И матки и батьки – все при нас в казарме… Так-то-с. А рассказываю вам затем, чтобы вы, молодые люди, помнили да и детям своим передали, как в николаевские времена солдат выколачивали… Вот у меня теперь офицерские погоны, а розог да палок я съел – конца-краю нет… Мне об это самое место начальство праведное целую рощу перевело… Так полосовали, не вроде Орлова, которого добрая душа, майор, как сына родного обласкал… А нас, бывало, выпорют да в госпиталь на носилках или просто на нары бросят – лежи и молчи, пока подсохнет.
– Вы ужасы рассказываете, Иван Иванович.
– А и не все ужасы. Было и хорошее. Например, наказанного никто попрекнуть не посмеет, не как теперь. Вот у меня в роте штрафованного солдатика одного фельдфебель дубленой шкурой назвал… Словом он попрекнул, хуже порки обидел… Этого у нас прежде не бывало: тело наказывай, а души не трожь!
– И фельдфебель это?
– Да, я его сменил и под арест: над чужой бедой не смейся!.. Прежде этого не было, а наказание по закону, закон переступить нельзя. Плачешь, бывало, да бьешь.
– Вот Шептун бы тогда в своей тарелке был! – заметил кто-то.
– Таких у нас не бывало. Да такой и не уцелел бы. Да и у нас ему не место. Эй, Коля! – крикнул он Павлову.
Русые баки, освещенные славными голубыми глазами, повернулись к нему.
– Дело, брат, есть. До свиданья, молодежь моя милая.
Вокруг Ярилова и Павлова образовался кружок офицеров. Шел горячий разговор. До нас долетели отрывистые фразы:
– Итак, никто не подает ему руки.
– Не отвечать на поклон.
– Ну что такое, – горячился Павлов, – я просто вызову его и пристрелю… Мерзавцев бить надо…
– Ненормальный он, господа, согласитесь сами, разве нормальный человек так над своей семьей зверствовать будет… – доказывал доктор Глебов.
О проекте
О подписке