«…Как же, батюшка, как же, помню. Помню, батюшка. Я хоть и тогда уже старая была, супротив теперешнего, почитай, что молодая. А памятью, батюшка, я посейчас крепкая. Спроси, батюшка, спроси, как до войны жили, спроси, как до другой войны жили – помню, как не помнить. Неугодовых помню, по моим-то годам, они как вчера были. Как не помнить, когда я их обоих принимала? Почему обоих? Потому, батюшка, и обоих, что двойненькие они были. Ты меня слушай. Который покрепче был, покрупнее, в тот же день и умер, покричал немного и утих. Было, батюшка… Хотя, если умирать, то по всему выходило другому, Мишатке то бишь, он и шёл ножками, и весом был как крольчонок.
Тут, батюшка, в этом самом доме она и рожала. Сейчас в их комнате военный прописанный, с семьёй, две девочки, большие, в школу ходят, и хозяйка, видная, голова к небу. Тоже съезжать собираются. Как въехали, так, батюшка, и собираются. Тесно. Только вот дом их долго строют, а ведь за деньги, дом-то…
Приступило ей вдруг. И самого дома не было, он тогда справно в артель свою ходил, готовился к прибавлению, зарабатывал. Да если б и был – не помощник, он же, батюшка, без руки, косолапый… Ко мне соседка их прибежала, у самой четверо, у соседки, а испугалась. Маша плачет, прощенья просит – у кого? За что? Да, было… Мишатка, тот что меньшенький, ожил, да только тоже не материнской грудью кормился. Что уж с ней случилось, только в августе она родила, а к Покрову её не стало. Не угодили, видно, Господу… Отец с тех пор лицом почернел, думали, так совсем и высохнет. Говорить перестал, он и раньше молчальником был, а тогда и совсем замок повесил, никого не замечал, не здоровался, из подъезда выйдет – и наискоски через палисад по тропке, мимо этих скамеек не ходил. Почему? А боялся. Как чего? Известно, чего, батюшка, как бы опять жалеть не начали. Ему её уже досталось, чуть ведь не загиб. Жалости, батюшка, только тому охота, кого жалеть не за что, а другой её как собака палки боится, она ему больнее самого горя, потому как горе прошло, какая-никакая новая жизнь начинается, так нет – жалость всё обратно тащит, опомниться не даёт. Недобрая барыня. А как же, батюшка, не жалеть, когда жалко?
С войны-то, он, батюшка, пришёл молодой, здоровых таких не отпускали. Молодой, а не жених. Мало, что без руки, так ещё ни лицом, ни ростом. Устроился клеить коробки в артель, что-то зарабатывал, да не в прок, батюшка, не сумел приноровиться к людям, попивать стал. Косолапому упасть легко, подниматься непросто… Идёт, бывало, качается, медали жалуются, трень, звень, рукав из кармана выбьется, пугает, сам ругается, злится. А то рассмеётся, хуже, чем разругается, рукой замашет, вроде как грозит кому – так у него получалось. Медали растерял или пропил, подносить перестали. А уж когда мужики вернулись, да стали обзаводиться, совсем с круга сбился. Добирался только вот до этой скамейки, тут и спал, пока не продрогнет да в себя не придёт. Тут я его больше всего и срамила, чуть он в соображенье, я уж… Потому он и пристал ко мне, сначала, конечно, в шутку, отсмеяться от меня как будто, но в такой шутке всегда зерно живёт. Ты мне, говорит, тётка, чем ругаться, найди какую-никакую уродину. Не пей, говорю, найду. И ведь, батюшка, бросил!
Конечно, Маша моя не красавица была, но уж и не уродина, чего зря говорить… Постарше немного, это, батюшка, так, за войну годов набежало. И слюблялись непросто, особливо он мучился, и ругал себя, грыз почём зря… По краешку ходил, за краешек держался. В таком деле люди самым хорошим повернуться хотят, а ему, бедолаге, небось казалось, что за всё пустым рукавом держится, как ни повернись – всё плохо. Но слюбились, точно, батюшка, заболели, срослись, однокрылые. Шторки на окошке открыли, день хоть и ненастный, но ведь день, всё – светло…
А когда случилось с пацанятами да с Машей, он уж изводился над сыночком: что ты, парень, сделал? Слезами, слезами… А парню – два кило вместе с одеялом, кого виноватить…
Первое время боялись, как бы чего не сотворил дурного. Было, батюшка… Ничего… Привез старушку какую-то, родственницу или так где нанял, мы не дознались. Так и звали – пришелица. Говорили – раскольная, но неправда, в церковь ходила, никто не ходил, а она ходила. Что ещё о ней сказать – и не знаю, батюшка. Да что говорить! Мишу выпестала, до самой школы с ним, а потом уехала. Куда? Обратно, куда ж ещё…»
«…Почему вы, собственно, решили, что я должен вам что-то рассказывать? Вспоминать кого-то? Ничего я не должен. Пусть вон старики вспоминают, им делать больше нечего, сидят, лавки только занимают, а мне – вы на лысину-то не смотрите! – рано ещё оборачиваться да выискивать там всяких… Мишка? Мишка, Мишка… Нет, не помню. А зачем вам? Он, что – в розыске? Да я-то спокоен, я-то человек мирный. Не, не знаю никакого Мишки, много их тут балбесничало. Ну и что, что ровесники? У меня дети уже сейчас нам тогдашним ровесники, сколько времени прошло, оторвалось-проскочило! Подлая, я вам доложу, штука, это время: тихонько, точно и нет его – а вот она, плешка-то. Надо, надо было изловчиться хоть разок и – цап его царап, стой, нечего шмурыгать порожняком, поработай-ка! Да где – утекло. Не знаю я никакого Мишки… Что он натворил? Ничего? А вы кто, родственник? Нет? Ну, и на хрена он вам тогда сдался, вспоминать его? Не человек, одна непонятка. С самого первейшего шкетства был ваш Неугодов самый первейший трус. Хорошее? Может и было в нём что хорошее, да через двадцать лет помнится то, что помнится. Тот жадюга, жмот, одним словом, этот нытик, третий ябеда, четвёртый трепач, и даже тот, кто вроде бы всем хорош – задавала, хуже всех, потому что нечего выделываться, когда все как все… А Неугодов был трусом. Для человека взрослого это, может, и не страшный грех, но для пацана… Как могли относиться к трусу, который и скрыть не может, что он трус? Мы же дети, что называется, героев, у нас главная игра была – война, а когда шли в соседний двор или квартал драться, Мишку просто не считали, как будто его нет. Смеялись, позорили, да что толку – трус он и есть трус. Драк, доложу вам, боялся панически. Не то, что сам не дрался, а даже смотреть, как шли один на один – не мог, убегал или прятался… Ещё помню, когда голубям головы отрывали – знаете, меж пальцев шейку зажимаешь, вот так, да всем размахом!.. – съёживался, будто ему голову отрывают. Как девчонка. Ну и не водились с ним… да и вообще, почему-то хотелось его ударить. Когда чужие били – заступались, а сами… Жалко? Чем жальче, – сами, небось, знаете, – тем больше наказать хочется, тут уж… Да что он вам дался? Так вы, значит, писатель… Ну-ну.
Эх, детство, золотая пора, ни за что не зацепилось, не за что было цепляться. Вытекли годочки, как в дырочку… Но я, доложу вам, не жалею, хоть всю жизнь в этом дворе прожил, это, как теперь говорят – правильно говорят! – малая моя родина, не бегал от неё, от родины, как некоторые, только пусти. Мы – тут. У нас, можно сказать, крепкая рабочая династия, не то, что какие ветрогоны да разбойники… Кто разбойники? Да Неугодовы же! Привет от штиблет, я ему рассказываю, рассказываю! Про однорукого чёрта и заводиться не стоит, по всем статьям получеловек был, а вот уж как он помер – то ли замёрз, то ли траванулся чем – Мишка и оторвался. Когда это было? Классе уже в восьмом, в девятом… Как с ног на голову, наизнанку, как будто что держало и – отпустило, соскочило с собачки… Мне показалось? Да если б только мне. Как началось? Сдачи стал давать, сам задирать начал всех подряд, молча. Не говорит ничего, сразу в рожу… Жилистый, бандит, оказался. Первое время ему вдвойне доставалось – ишь, какой силач из битых-перебитых, обидно ведь – засранец. Потом сторониться стали, очень уж отчаянно дрался, правил никаких не признавал, мог и ногой, и прутом железным. И никого не боялся, а это, доложу я вам, уже страшно, того и гляди… Кто с таким поведётся? Как был один, так и остался. И из старших с ним только один Шнур и разговаривал, он физику с математикой у нас вёл. Тоже странный типчик, учитель, а в школу на мотоцикле приезжал… А то, что математику у него списывали – это не в счёт, не великое достоинство. Кто-то считает хорошо, кто-то пишет красиво, каждому своё. Был бы отличником – другое дело, а то ведь – местами, в среднем куда хуже меня учился. Хуже, ей-богу!.. Но вот ногами и прутом – это, я вам доложу, показатель. Не удивлюсь, если и ножичком кого, да и… Нет?..»
«… Мы жили с ним в одной комнате, в студенческой общаге двухместных комнат мало, по торцам и в середине, рядом с лестницами, обычно их семейным отдавали, но на первом курсе какие семейные… Расселяли по алфавиту, мы с ним и оказались: он – Неугодов, я – Неведов.
Двухместная – это удача. Вы жили в общежитии? Колготы меньше, шума, заниматься спокойней, стол на двоих, гости реже, а главное – с бардаком легче бороться. Я человек капризный в смысле чистоты, если пол грязный, вещи разбросаны, кровати не заправлены, окурок на столе – я уже не могу заниматься и вообще соображаю хуже. Порядок – залог успеха… Нет, нет! С соседом мне в этом смысле повезло, Мишка тоже был парень аккуратный, а причуды его касались лишь учёбы и сначала не мешали. Это потом уже, в системе, начали раздражать меня больше, чем целая пепельница мимо урны…
Часто он занимался ночью, но я неожиданно быстро привык спать при свете.
От невозможности никуда деться друг от друга, мы сделались почти друзьями. Тут сработало ещё одно обстоятельство. Вы, вероятно, замечали, что, попадая в новое, но давно влекущее тебя место, первого встречного человека считаешь едва ли не самым интересным на свете. И, даже если он сам попал сюда впервые в жизни, в нём фокусируется обаяние и та самая влекущая таинственность незнакомого пока города, они – город и человек – делаются похожи, и ты думаешь, что узнавая посланного тебе судьбой приятеля, проникаешь в душу – открытую и вместе с тем путаную, светящуюся тысячами занавешенных окон (я не оговорился – светящихся и – занавешенных), испещрённую миллионом значительных, обязательно значительных судеб – душу города.
Бывает, эта подмена чудесным образом позволяет увидеть потайное, значительное в самом человеке, но чаще происходит всего лишь обряжение в цветные одежды пустышек, первый знакомец быстро растворяется в массе вторых, третьих, десятых и заурядность его вдруг поражает тебя, недавно ещё очарованного. Но сначала-то!..
Нет – заурядность – это я не про Неугодова, заурядным он не был, хотя сама по себе незаурядность, как вы, должно быть, понимаете, ещё не благо. Чудак? И чудаком его не считаю, потому что назовёшь кого чудаком, и начнут сразу Иисуса Христа раздевать и по тряпочке на этого чудака нанизывать, в результате – Иисус голый, наш чудак – пугалом, шмотки христовы, а внутри… Квадратный круг. Многих простых вещей не догонял: «Зачем то? Зачем это?» И не объяснить, потому что – ни зачем, и то, и это – данность, и о её сути не толковать нужно, а воспринимать по возможности полнее и следовать ей.
Неясно объясняю? Тогда вам пример, да, собственно, не пример, история его, ну, тот кусок, который я знаю.
Вы же в институте учились… конечно, конечно! Помните чувство, что охватывает – наше поколение охватывало, сейчас, не то, не то, а разве десять лет срок? – оглушает, когда впервые вступаешь под своды… помните? Летучее, чистое волнение причастности, готовность преклоняться, поклоняться. В каждом очкарике чудится будущий Эйнштейн, в каждой проплывающей первокурснице с тубусом – Софья Ковалевская. И сам – шагаешь по коридору никем не замеченный, а кажется, будто в тебя уже целятся софиты шведской королевской академии. В груди теснит, бурлит. Всем, что есть дорогого, хочется кого-то заверить в усердии, самого себя заклинаешь собрать все силы и достойно идти по магическому полю царства знаний, Знания, в котором всё совершенно и счастливо. Да… Из этого-то вот чувства – над корыстью, гордостью – появляется желание, не желание даже – веление подчиниться законам этого царства, маленьким колёсиком закрутиться как можно согласней со всей чарующей махиной, малым усилием своим влиться в… ну и так далее. Мне лично в этом виделся смысл заново начинающейся жизни, и образ её. На деле это означает: дисциплина, успеваемость, программа. Просто и понятно. И именным стипендиатам, и хроническим разгильдяям, разница – в лёгкости, с какой достигается максимально возможное соответствие. И Неугодов соответствовал. Месяц. В этот месяц я с ним и сдружился, а усидчивости его даже начал завидовать: он читал не до закладки или до двух ночи, он читал до обложки и до утра. Целый месяц читал, а потом начал одну за другой швырять книги в угол, особенно… ну, знаете, какие. И вы бы удивились такому повороту, не сразу, сначала подумали бы, что устал, надоело, стали бы советовать не рвать с места, не горячиться, мол, нужно же постепенно впрягаться, чтоб не надорваться, не перегореть раньше времени, – и я так подступался к нему, по-товарищески, стараясь не цеплять… А он выслушивал и начинал ответные утешения, как будто это я только что бомбардировал угол учебниками. Из всех книг оставил себе одну, взялся за уши – была у него такая манера читать: наклонял, как провинившийся ребёнок голову, локти в стол, уши в руки, – и день-ночь напролёт. Вернее – ночь-ночь. Постепенно перестал на лекции ходить, только на анализ и аналитическую геометрию, а потом, со второго семестра, вообще на наших лекциях не появлялся, записался на какой-то математический факультатив, приволок каких-то ненужных, чужих учебников и спрятался за ними, как за баррикадой. Я втолковывал ему, что нельзя вместо, надо вместе с программой, – он тогда ещё не сильно отставал, прогулы как-то можно было объяснить, лекции переписать, лабы доделать с другими группами, но у него на всё появилось встречное: «Зачем?». Я бы с ума уже сошёл, а у него наоборот – появилась на скулах счастливая улыбка. Сначала я его жалел, а потом только злоба осталась, корчит из себя невесть кого, да ещё меня же -снисходительно так! – успокаивает, мол, парень, не переживай, будет и на твоей улице праздник. Я уже догадывался, что сам он ничего не поймёт, и иногда наизнанку выворачивался, чтоб вдолбить ему… но под хлипкой одежонкой такая каменная чушка открылась! Чем я только в неё не стучался. Мы, говорил я ему, живём авансом, мы должники, нас общество бесплатно учит, да ещё стипендию даёт, мы просто обязаны выполнять предъявленные обществом требования. А он? А он на это неопровержимое отвечал каскадом опровержений: во-первых, говорит, я не больше общества виноват, что родился без кошелька, чтобы платить ему, пока оно делает из меня себе же работника, во-вторых, если ты должен неумному человеку, то это не значит, что ты сам обязан остаться дураком, в-третьих, если иметь ввиду максимальную конечную пользу, то… и так далее до в-седьмых, в-десятых. А долг я вам верну, говорил. Как было ему втолковать, что нельзя приносить пользу обществу, находясь с ним в раздоре? И если не ставить пользу обществу целью своих личных устремлений – нужны ли эти устремления?.. Бывало, он спорил до конца со своими «во-первых, в-десятых», а бывало – отмахнётся, демонстративно зажмёт уши, уткнётся в свои абракадабры и время от времени улыбается мне идиотски.
С ноября ему перестали платить стипендию. Он был к этому готов, не драматизировал, не плакался, это правда, две ночи в неделю стал ходить на Курскую-товарную разгружать вагоны, у нас многие ходили. И шутил: теперь буду меньше должен! Но спокойная жизнь для него кончилась. Разбирались с ним на собрании группы, совесть его комсомольскую рентгенили. Он было пустился рассуждать о совести вообще – во-первых, в-десятых… – но это не в нашей двухместной комнатушке, один на один… Правда, обещал, что все экзамены сдаст, никого не подведёт, сам не опозорится, а что из-за него одного средняя успеваемость у группы укатилась, в соцсоревновании вторую неделю в самом хвосте – не понимал, или прикидывался. Дали ему исправительный срок, и весь этот срок он сидел и изводил меня своей улыбочкой.
На курсовом бюро ему объявили выговор, в деканате предупредили об отчислении. Он всех выслушивал и как будто удивлялся: что ж вы все такие глупые. И была при этом в его глазах какая-то виноватость, смутившая даже нашего несмутимого декана, да означала она нечто другое, чем свою вину… у вас есть дети? Знакомо же вам чувство вины перед маленькими человечками, не понимающими пока простого. Очевидного. Неустойчивое чувство – терпишь, терпишь, а потом вдруг подумается: а не издеваются ли они над тобой? И тогда уж…
Нет, держался он стойко. Твердил, как молитву, цитату из какого-то немца о зияющих пустотах незнания, которые потом заполнятся чуть ли не сами собой, все маленькие горки увидятся, мол, с настоящей вершины разом и глупо тратить время и самоё жизнь на то, чтобы убеждаться в существовании каждой.
О проекте
О подписке