Читать книгу «Возвращение Орла. Том 2» онлайн полностью📖 — Владимира Алексеевича Фадеева — MyBook.


 




Поэт-Семён понимал, что не написавший ни одного стихотворения, не нарисовавший ни одной картинки Аркадий был, конечно, художник больший, чем кто бы то ни было из его окружения; ибо художник не тот, кто мастерски владеет пером или кистью, а кто сохранил в себе способность смотреть на мир детскими глазами, то есть видеть его сущность; а эта способность, дающаяся детям от Бога, быстро утрачивается почти всеми малыми под атаками обстоятельств, всяческих идеологий и правильных воспитателей и учителей… Не умеющий ни рифмовать, ни рисовать, он оставался художником непроявленным, внутренним, все произведения которого предназначались для одного зрителя, живущего внутри его самого, а там, внутри, вопросы признания и, боже упаси, славы, были попросту неуместны… а главная награда – не нарушаемая привязанность к детству, его вернейшим впечатлениям, а через них уже – в детство рода, в архаику предшествующих племён и языков. Поэтому ли Семёну самый младшенький их, Арканя, казался иногда самым… даже не старшим, а прямо-таки древним?

Ветерок был с Оки, тёплый влажный воздух, пройдя по очереди через прибрежный черёмуховый фильтр и через омытые самогонной кровью внутренние фибры, становился таким пьяняще-вкусным, что хотелось, ей-богу, закричать от счастья.

– Как же хорошо летом! – как кузнечный мех вздымал Семён грудь и не мог надышаться.

– А я зиму люблю.

– Почему?

– Зимой Орион видно.

– ?

– Мрига-ширшу.

– ?

– Голову антилопы. Символизирует первочеловека Праджапати, которого боги по ошибке принесли в жертву, так как обещанный козёл задерживался…

– Козёл или конь?

– Тут козёл, а вообще-то Орёл прав: главная жертва – белый конь.

– Откуда же такая дикость пошла?

– Это очень древние дела. Когда день длился 260 суток вместе с зорями, чтобы змей не глотал этот белый день, его пытались задобрить самым дорогим из имевшегося в племени белым. Не бери, змей, белый день, возьми самое дорогое, что у нас есть из белого: белого коня.

– Ну и что? Один раз пожертвовали – не помогает, всё равно ночь, зачем каждый год по коню изводить?

– Может, они ночью эту жертву приносили, чтоб день наступил. И каждый раз наступал. И все были убеждены, что выкупили его, белый божий день, за белого коня. А когда все убеждены, то так на самом деле и происходит.

– Ты это всё в своей «Махабхарате» вычитал?

Аркадий посмотрел на друга с сожалением:

– Есть, Сеня, знания, которые получаешь из книг и разговоров с разными людьми, а есть и другие, которые из тебя самого, через тебя от кого-то всезнающего. В книге только малая подсказка, если своего знания не откроешь – и от книги проку ноль, а то и хуже. Вот что нынче плохо: книги читать учат, а самих себя – нет.

– И в воду смотреть не учат, – поддел Семён.

– И в воду…

– Давно хотел спросить: когда в воду свою смотришь, ты там реально что-то видишь или просто просветление в мозгу наступает?

– Реально… наступает просветление.

– Как, как?

– Как… поклёвка.

– Всё у тебя, как поклёвка.

– Говорю же: тысячу раз хочу сам этот момент зафиксировать: не клевало, не клевало, и вдруг клюнуло, а как – уже не думаешь, не до этого, клюёт же!

– А я ведь видел в Бору белого коня… Слушай, а что за день такой длинный – в 260 суток?

– Это вместе с зорями. Полярный – ну, когда наши предки жили за полярным кругом, в межледниковье. Он, конечно, не назывался «полярный», он назывался день Бога или Божий день. Мы же говорим «божий день», так это в языке ещё с тех времён.

– Ого!.. Точно, видел я белого коня на Бору… А что ж мы выпить с собой так мало взяли?

– Обижаешь… – Аркадий показал оттопыренный плоской фляжкой карман.

– Вот это хорошая книжка. Любишь ты читать…

– Я? – Аркадий посмотрел на Семёна с презрением. – Я читаю только Сабанеева и сказки: «Махабхарату» и наши народные.

– Правильно! Вся остальная эта литература – херня.

– О! Кого я слушаю?

– Слушай, слушай! И особенно великая русская.

Аркадий смотрел удивлённо: Семён против писателей? Ладно бы против советских, их сейчас только ленивый с грязью не мешает, но против великих русских?

– Что смотришь? Если бы с Гитлером воевали чеховские нытики, то ты бы сейчас при самом благоприятном раскладе…

– Помню, помню – в гаштете толчки чистил.

– У тебя у самого-то нет чувства, что в войне воевал какой-то другой народ? Что тут два разных народа: один в великой литературе – неизвестно от чего спасающиеся идиоты плюшкины в футляре и на диване, и совершенно другой – в великой войне… и сам понимаешь, какой из них настоящий. Эти великие писали про себя, с понтом переодевались в зипун, вставали перед зеркалом и давай по себе, несчастному, сопле-слёзы лить… Поэтому и живём в королевстве кривых зеркал, где всё наоборот. Почему в школе ни один разотличник не любит литературу, а особенно русскую литературу, великую русскую? Да потому, что детей не обманешь. – И заговорил дальше, как бы проверяя себя, словами из сна: – Вся наша «великая» не о нашем народе, как будто не о нас. Один славный параноик сочинил свою драную «шинель», другой авторитетный припадочный… – осёкся, покосился на Аркадия, но тот не повёл бровью, – сказал, что мы все из неё вышли. Всё: клетка-книжка захлопнулась! Акакий там хозяин, Муромцу места нет, пошла работа на понижение – маленькие, жалкие, пьяные самодурчики… Разве мы такие?

Они остановились, посмотрели друг на друга и какое-то время шли молча…

– Это мы стали такими, это она – в том числе и она! – нас такими сделала! – с новой горячностью начал Семён. – Если сто лет талдычить человеку, что он ничтожество и раб, пожалуй, он таким и сделается.

– Тысячу.

– Что – тысячу?

– Тысячу лет. Ровно тысячу лет, год в год, месяц в месяц, чуть ли не день в день! Когда, кстати, попы праздновать собираются? Африку надо спросить.

– Откуда ему знать? Темнота – главная ипостась светоносного христианского учения.

– По-твоему выходит – Гоголь виноват?

– И Гоголь. Знаешь его кредо: «…нельзя иначе устремить общество или даже всё поколенье к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости». Вот и впряглись эту настоящую мерзость смаковать. Не слишком ли увлеклись, уважаемые? Так увлеклись сами и увлекли доверчивый русский люд, что кроме мерзости теперь даже и на улице ничего не услышишь. Все души – мёртвые. Не перемертвил ли, Николай Васильевич? Не пересолил ли, Антон Павлович? Ну, и остальные иже с ними, нытики. Чем надо гордиться – мы это гнобим, что надо гнобить – мы на руках носим. Стрелять не надо, мы себя сами зарывать начали, вот она, беда… Хотя Гоголь в конце жизни, похоже, понял, что перемертвил: «Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастанья и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся…»

– А сам-то что пишешь? У тебя ведь тоже, не люди, а… один – таракан, другой и того хуже – гриб. Сам-то почему Муромца не славишь?

– Где его сейчас найдёшь… – вяло ответил Семён, уже сообразив, что Гоголю «и иже с ним» сто лет назад Муромцев искать было не в пример сложней.

– Выходит, что ты ещё больший соплежуй.

Семён от такого неожиданного поворота сник совсем.

– Да не грусти, – толкнул его в плечо Аркадий, – это даже здорово, что Акакий. Значит, можем себе позволить. Умаляем – значит, есть что умалять.

– Не умалимся ли до черты?

– Как почуем, что до черты, увидишь: сразу начнём себя возвеличивать.

– То есть, если начнётся героика, значит, отступать некуда – позади Москва, только вперёд?

– Ну. Это ж наш способ быть: умалиться-возвеличиться. Как говорит Николаич – переменный ток, Тесла. Вблизи кажется непродуктивно, а в историческом масштабе – сказка!

– Знаю, сказки ты любишь… Какие, кстати, твои любимые?

– О спящей царевне и семи богатырях.

– А наоборот сказки нет? О царевне и семи спящих богатырях.

– Это про нас с твоей Катькой, что ли? Подходит… как частное решение. Но правильное, главное – о спящей царевне и семи богатырях.

– Спящих.

– Да, пока спящих. Сначала нам самим надо проснуться, но потом за главное дело, за царевну! Из-за чего сказку и придумывали, миллионы раз пересказывали детям, отрокам, взрослым – искать и будить спящую царевну.

– Да кто она?

– Ты что? Родина. Россия. Русь! Украли, спрятали, усыпили.

– А хрустальный гроб – шестая часть земли?

– Все настоящие русские народные сказки – только об этом.

– Зашифрованное послание?

– Какое зашифрованное? Прямое обращение, а мы вот не понимаем: смотрим в упор и не видим, привыкли, притерпелись.

– Чего не видим?

– Очевидного! – Аркадий сорвал с обочины цветок: – На вот, посмотри, что видишь?

– Цветочек.

– Всмотрись, какой же это цветочек? Это же…

У себя в Мещере, в короткоштанном детстве, Аркадий на цветочках чуть не свихнулся, его даже дразнили «девчонкой», но он до сих пор уверен, что цветы, если дарить, то – женщинам, а понимать их – дело мужское; причём совсем не каждый может разглядеть суть цветка, увидеть в нём, если хотите, пространственно-временную модель всего мироздания, да и не модель даже, а само это мироздание, разве что в сильно-сильно уменьшенном варианте (никакая математика даже приблизиться к такому подобию не сможет, ибо ещё цвет и запах), а увидев – захлебнуться откровением этого мира… Душа стремительно уносилась в неведомые выси, и было бы это состояние абсолютным счастьем, если бы не начинало от непомерного счастливого напряжения или от невозможности проникнуть за последнюю шторку тайны что-то коротить в голове. Так вот однажды, когда на клумбе около булочной (мать зашла за хлебом) на Первомайской долго смотрел на цветок обычной календулы, ноготка, и вдруг всё-всё про него понял: понял, что, конечно же, это был не цветок, это была Великая Подсказка, и младенческая душа захлебнулась огромным, непонимаемым восторгом… Аркадий впервые потерял сознание. Так начались припадки. За несравненно сладким мигом следовала не сравнимая ни с чем страшная боль…

К несчастью – или к счастью, – с детства мало что изменилось, и он по-доброму смеялся над всякими искателями и открывателями структуры миров и всяких прочих пространств и эонов; над математиками, изобретающими многомерные миры – все они по какой-то непонятной слепоте не видели очевидного: Бог являл им всем эти структуры повсеместно, любой василёк или полевая гвоздичка были этой структурой и мирами. Надо было только преодолеть пригляделость… но и не сойти с ума.

Так стало получаться и «в воду смотреть». Настрой, полшага не доходя до опасной черты… туда, под волну и рябь, в живую серединку, где вода вдруг превращается в объёмный калейдоскоп, несколько мгновений он разноцветен и невнятен, потом цвет успокаивается и появляются – в воде или голове? – вполне различимые картинки… Не цветок, конечно, через который он попадал в «иномирье» сразу, но блики, блики…

Случалось ему и слышать правильное имя вещи (звук, рождённый составляющими эту вещь силами), оно редко совпадало с принятым ныне, но когда совпадало, тотчас опять открывалась потайная занавесочка в совершенно иной, настоящий мир; он упруго обдавал волной живого счастья, секунду, две – и занавесочка задёргивалась, оставляя от него только необъяснимый привкус сердечного восторга, только привкус… и это хорошо, потому что когда удавалось задержаться за занавесочкой больше двух секунд, счастья становилось невместимо много, и голова могла взрываться изнутри такой же огромной, как и отрывающийся мир, болью, сквозь которую он иногда слышал, как кричали в панике его детские товарищи и товарки по двору: «Тётя Аня, тётя Аня! Валерка без памяти остался!!!»

Пока не пошёл в школу, гостил под Клепиками с Пасхи до Покрова, а один год, когда случилось несчастье с отцом, даже и зимовал в деревне, в младших классах приезжал к бабуле на всё лето, в старших получалось на два, потом на месяц, в институте удавалось вырваться на неделю-другую, успевал только порыбачить да поплутать по лесу, надышаться.

Бабка говорила, что в городе ему нельзя, город его «не выпустит», «загубит», а у неё он будет здоров. «Он ведь лесовичок!» – «Все мы были лесовичками, а вот живём…» – отвечала мать. «Все не были…»

Внуков у неё было пятеро, но только в Валерке она чуяла истинное родство, хотя дети все – абсолютные язычники. Где мы, городские ортодоксы, видим лишь красоту, язычник сразу узнаёт стоящее за ней божество. Так взрослый человек с замыленным взглядом и пообвыкшейся в вещном мире понурой душой упирается в красоту, как в стену: ну, вздохнёт, ахнет, воскликнет что-нибудь банальное, сравнит с подобным, уже виденным-перевиденным – дальше ему хода нет… а для ребёнка любой цветочек – образ создавшего этот цветочек, и его восторг поэтому абсолютно религиозен. Взрослые могут рассуждать о Боге, ощупывать его потерявшими первосмысл словами, дети – видеть Его и быть в Нём. (Ох, как неслучаен этот призыв: будьте как дети!)

С первым пушком на губах припадки участились – зимой и особенно к весне, когда совсем сякли в пацаньем организме бабкины заделы, мать и впрямь подумывала: не оставить ли его в деревне, на спасительных молоке, кулаге и травах, но – как? А школа? А после школы? Семья? Нет, нет, нет. Рассуждала-спорила с матерью: «Что он тут будет делать?» – «Жить» – «Как тут жить?» – «Как всегда жили» – «Теперь – не всегда, как всегда, теперь не проживёшь… Повзрослеет, глядишь и отпустит» – «Дай-то Бог». Не отпустило. Правда, был период в старших классах, когда болезнь вроде бы сошла на нет, но неожиданная (почему же неожиданная?) новая напасть вытащила за собой и старую.

Первый раз допьяна напился Аркадий (тогда ещё Валерка) на свои семнадцать лет, 12 мая 1974 года. Именно допьяна. Понемногу – бидон пива или бутылку портвейна на троих-пятерых одноклассников – пили и до того: вот, в тот же год, только тремя днями раньше, на День Победы с Юркой (нынешним Семёном) и Колькой Расторгуевым взяли с собой на крышу, откуда смотрели салют в Москве (на горизонте маленькие разноцветные букеты вспыхивали сразу в десятке мест, до них было не больше двадцати километров), бутылку «Кавказа», выпили, на каждый залп орали «Ура!» вместе со всем городом, собравшимся у верхнеэтажных окон, смотрящих на Москву, на чердаках, на не срытых ещё взгорках Белых песков – с них тоже салют было видно… И было хорошо. А день рождения 12 мая пришёлся на воскресенье, праздник ещё длился, семнадцать лет, весна, всё цветёт, то есть и так уже хорошо, но теперь знали, как может стать лучше. В складчину, где Валеркина доля, как именинника, была большей, купили пять «агдамов»… А утром, когда он, закрывшись в туалете и удерживаясь от рыка, чтобы не услышала мать, блевал, мозговая искра и пробила на корпус. Дверь ломали… Мать умоляла к вину не больше прикасаться, и в институтские годы мольбы эти ещё как-то удерживали, но в НИИПе город взял-таки своё. Правда, всего-то через год инженер-механик Анатолий Михайлович Фёдоров его научил похмеляться, и утренние спазмы опять немного отступили, только заплатить за это пришлось привычкой пить сначала не меньше двух-трёх дней кряду, а потом, как почти всё сверхумное население физического подземелья, и каждый день.

После каждого припадка он не помнил, как это с ним только что случилось, но вдруг вспоминал, что случилось не с ним и не только что, а чёрт-те когда…

Признаться, способность видеть через цветок стала сякнуть с наступлением взрослости, но вот после двух седьмиц этой взрослости как будто начала опять возвращаться. Должно быть, души и тела живут в противоположных направлениях. Когда тело растёт – душа уменьшается, теряя вложенные в неё Богом детскую открытость и всезнайство и уступая место страстям-похотям; когда же тело принимается стареть и сморщиваться, душа опять пускается в рост, возвращаясь к утраченному – уже через опыт и горькое осознание его конечности.

– Это не просто цветочек, это нам, дуракам, Бог показывает, как он и весь остальной мир устроил… по-честности. Как вкладываются и расширяются пространства: смотри, вот одна вселенная, вот другая, вот третья и седьмая… всё ради семени, этакого инобытия мира, гарантии его вечности и сохранности. И узор на каждом лепестке зеброй, тоже подсказка двумирности.

– Зеброй… – Семён вздохнул и ненадолго задумался, пытаясь вместить. Не получалось. – А что за слово такое «зебра»?

– Исковерканная «берёза», чёрно-белые полосы… вон, посмотри.

– Ладно, «зебра» от «берёзы»… хоть и экзотично, а сама «берёза» от чего?

– Да ты не глухой? От «резов». Береста это же русская бумага, берестяная переписка была раньше всех египетских папирусов и ханьских тряпок. Странно, если б было по-другому. Кому ещё так свезло: подошёл к поленнице, отодрал клок бересты, вырезал условленные чёрточки и отправил в соседнюю деревню с оказией: «Посылаю столько-то горшков с дёгтем, столько-то с мёдом».

– Сейчас придумал?