Обоим служба выпала суровая. На третьем месяце боев отведал Степан венгерской пули. К счастью, рана оказалась несерьезной. Из минского госпиталя снова направили на фронт. Вскоре – второе ранение, в ногу. На этот раз проваляться в госпитале пришлось подольше. Долечиваться Степан отпросился домой, в родную станицу. А по возвращении в действующую армию подстерег случай. Офицер тайной службы, просматривая письмишки казаков, разлагаемых большевистской пропагандой, обратил внимание на каллиграфический почерк и грамотность младшего урядника Шаганова. Степана немедленно вызвали в штаб дивизии. Поручик, прощупав казака каверзными вопросами, убедился в его верноподданничестве и определил к себе писарем.
Павел в первом же бою полез под пули, единственный из всей сотни пробрался к вражеской позиции и был взят в плен. На вторые сутки не только сбежал, но и привел с собой «языка», турка-охранника. Храбрость Пашки дошла и до командира полка. Молодца перевели в особый разведывательный взвод. Ватага в нем сбилась отчаянная. Ночные вылазки казаков держали турок в страхе. Много раз Павел добровольно вызывался идти во вражеский тыл. Смуглый, черноволосый, переодетый в форму турецкого пехотинца, он ничем не отличался от неприятельских воинов. К тому же, способность к языкам позволила ему быстро освоить разговорную турецкую речь. И всякий раз, пройдя вдоль вражеских укреплений, разведчик приносил ценнейшие сведения. К медали «За храбрость» прибавился Георгиевский крест. На погоны так же как у брата, легли две лычки младшего урядника.
В отчем курене повстречались братья в декабре семнадцатого.
Степан вернулся со своей дивизией на родину, а Павел получил отпуск по ранению. Никогда прежде не ссорившиеся, они в первый же вечер чуть было не подрались. Узнав, что часть, в которой служил старший брат, попросту бросила фронт, Пашка стал его подкусывать. Опорожненная бутыль самогона тому способствовала.
– Не поверю я, что сам Каледин такой приказ дал! – горячился Павел, с укором глядя на брата. – Наветы!
– А я тебе правду толкую! От войскового атамана пришла депеша: сниматься и грузиться на эшелоны. Знаешь ты, герой, что наша область на военном положении?
– Знаю.
– А про то, что большевики скинули Временное правительство?
– Слыхивал.
– Потому и свел Каледин наши части на Дон, чтоб ощетиниться. Не позволить мужикам поснимать с нас казачьи шаровары! Эта самая распроклятая советская власть и до Ключевской достанет…
– Дон – Советам? – растерянно спросил Пашка.
– Так точно. А ты упрекаешь, что фронт оставили…
– Нет, я не попрекаю, – задыхаясь от негодования, возразил задира. – Я всех бы казаков и офицеров, кто допустил агитаторов к власти, под трибунал отдал! Продали, суки, веру! Отрекся от присяги – к стенке! Мы там, в горах, загибаем, а вы… шкуры свои спасали!
– Не ори, – осадил отец. – Чо ты на Степку навалился? Он за генерала не ответчик. Вон, полна станица служивыми. Покеда ты тут балакаешь, могет, и твоя часть снялася. Разброд в жизни небывалый…
– Огуляли их, батяня, агитаторы. Не идтить надо было домой, а поворачивать коней на Петроград! Головы брехунам скосить! И возвернуть царя Николая на престол… Было дело, у нас тоже завелся один краснобай. Листовки подкинул. Мол, долой командиров. Так мы ему «темную» учинили, опосля – суд казачий! Чтоб другим не было повадно!
– Ох, ты молодой да ранний, – усмехнулся Степан. – Коли нет терпежу, вступай добровольцем в армию Корнилова. Намедни Кожухов на сходе объявлял. Поглядим, какой ты вояка.
– Да уж не такой, как ты. Блох по бумажкам не разгонял…
Степан привстал, пьяно замахнулся. Но отец вовремя оттолкнул его, гаркнул:
– Ты чо? Цыц!
Глядя исподлобья, Пашка сидел не шелохнувшись. Но, заметив, что пальцы правой руки, зажавшие вилку, побелели от напряжения, Тихон Маркяныч рассвирепел:
– Ишь ты, буян! Пошто Степку обидел? Я вас зараз лбами стукну и раскидаю по углам, как кутят!.. А ну, проси у брата прощения!
Павел отшвырнул вилку и встал, протягивая руку Степану:
– Извиняй. Перелет вышел… Душа болем болит…
Не сразу, но все же и старший брат подал свою ладонь.
Дружба что камень, расколется – не срастишь. За три недели, которые гостил Павел, стычек между братьями больше не случалось. Внешне держались они миролюбиво, а душевная близость выветрилась враз, как дух цветущего абрикоса.
Наперекор всему и всем, Павел отправился в Новочеркасск. Матери объяснил, что необходимо показаться доктору, – колотая рана на спине мокрела, не рубцевалась. Отцу и брату сказал правду:
– Буду проситься в корниловское войско… Нюхом чую: поганое против нас удумали «большаки»! Вон, гутарят, самый Ростов захватили… В лапотный полон не пойду! Либо пан, либо пропал…
А Степан не решился оторваться от семьи. С головой ушел в хозяйские дела. Хвостиком бегал за ним Яшка. И уступчивый отец, сдавшись на уговоры мальчугана, позволил Полине пришить свои погоны на его кожушок. Вечерами подолгу рассказывал смышленому казачонку про Муромца-героя…
Жизнь, сорвавшись с узды, понеслась дурашливым скоком!
Казаки-бедняки, сбратавшись с иногородними, среди бела дня собрались на митинг, охаяли атамана и объявили себя новой властью. Самочинный станичный Совет вознамерился было перекроить казачьи паи. Тут и подоспел отряд есаула Бабкина. Троих бунтовщиков, в науку прочим, на майдане выпороли. Кожухов, вновь приняв от стариков насеку, пристыдил станичников за то, что не встали на его защиту.
В марте – опять перемена. Банда ростовских пролетариев безвозвратно увезла ключевского атамана, а править в станице посадила коммуниста Григоряна, заливщика галош с обувной фабрики. Ревком дружно поддержали отпетые наглецы и бездельники. Первым делом были разграблены дворы имущих казаков, в том числе и шагановский. В одну ночь арестовали и расстреляли всех семерых членов атаманского правления.
Через месяц Добровольческая армия Деникина вступила в южные донские степи, напрочь смела очаги советской власти.
И так, весь восемнадцатый год, качалась власть на Дону безостановочным маятником.
Война выдернула из Ключевской почти всех молодых казаков, разорила подворья. В упадок пришло и хозяйство Тихона Маркяныча. Кое-как перебивались с огорода да с поля. Предусмотрительному Степану, еще на службе запасшемуся фиктивной врачебной справкой, удавалось избегать волн мобилизации. Иной раз ему сутками приходилось прятаться в камышах…
От Павла – ни весточки.
Свалился он, как снег на голову, летом девятнадцатого. Стройный, черноусый, в ладно подогнанной черкеске синего цвета, перехваченной наборным пояском, бряцая шашкой в позолоченных ножнах, гость кинул дробь сапог по ступеням крыльца, порывисто вошел в горницу.
– Здорово дневали, станичники родные!
От его резкого голоса мать в растерянности уронила моток пряжи. Тихон Маркяныч невольно выпрямился, заметив на плечах сына серебряные погоны с голубым просветом и двумя звездочками.
– Панька! Да никак хорунжий? – недоверчиво выдохнул отец.
Бездомник поцеловал и бережно обнял мать, не сдержавшую слез, обхватился с батькой и братом. С усмешкой: «Цветешь и пахнешь?» – прикоснулся губами к щеке Полины. За ее спиной, насупясь, топтался кареглазый Яшка. Павел подхватил племянника под мышки и поднял до самого потолка:
– Ты что? Позабыл меня?
Тот кивнул.
– Вот те и раз… А я гостинца привез! Конька деревянного на колесиках. От самого Армавира при обозе хранил…
– Это же – дядечка Павлик! – подсказывала Полина своему вихрастому неулыбе. – Помнишь, на салазках катал?
– Ну, мы с ним еще потолкуем, – опустив Яшку на пол, пообещал веселый дядя. – До завтрева времени много… Степа, пожалуйста, помоги подводу разгрузить. Я прихватил кое-что…
То, что привез Павел, трудно было назвать просто подарками. На пару с его ординарцем Степан снял два мешка муки, баклагу с подсолнечным маслом, жбан с медом, новехонькую упряжь, седло, рулон сатина. Фурманку и одну из пристяжных хорунжий тоже оставил на отцовском базу.
Узнав, что меньшой завернул всего на денечек, Анастасия не спускала с него непросыхающих глаз. Тихон Маркяныч задавал вопросы о положении на фронте, но выражение его лица было отрешенным, думал он, видно, о другом. Павел скупо рассказал, как отходили корниловцы на Кубань, с каким трудом удалось растормошить домоседлых станичников. Теперь служил Павел в 3-й кубанской конной дивизии.
– То-то я и гляжу, что форма на тобе не донская, – заметил отец. – Должно, все перемешалось?
– Э, батя… У нас и ногайцы, и адыгейцы, и цыгане…
– Цы-га-нюки? – От изумления Тихон Маркяныч заморгал.
– Имеется один. По шорной части… Эх, взять бы Астрахань! Туда правимся. Долбанем краснозадых – будут пятками аж до Урала сверкать! А там их – колчаковцы загарнут! Дух у казаченек благой. Царицын, к слову говоря, уже освобожден. За счет пулеметных команд большевики держатся. Хорошо, среди наших генералов раздоров меньше. А то прошлой весной атаман Краснов отозвал донцов из Добровольческой армии. Я как раз тифом заболел. Остался… И не жалею.
Тихон Маркяныч вникал в слова новоявленного офицера, отмечая, что за полтора года Пашка возмужал и поумнел, даже разговаривал не по-станичному. Но жесткие интонации в голосе, беглый, обжигающий взгляд выказывали, что душа младшего сына налилась тяжелой, всепоглощающей злобой. На вопрос родителя: «Откуда съестные припасы?» – он усмехнулся и промолчал. И все же то, что его Панька – хорунжий, тешило отцовское тщеславие.
Мимоезжий гость поднялся ранним утром. И долго молился пред иконой Георгия Победоносца, потемневшей от древности. Потом похлебал материнского борща и засобирался. Прежнее боевое настроение явно его покинуло. Твердые пальцы дольше обычного застегивали пуговицы черкески, выстиранной и отглаженной матерью. Наконец, он подмигнул Яшке, поручкался с отцом и Степаном, кивнул на прощанье невестке. И, надев кубаночку из черного каракуля, почтительно-нежно обратился:
– Благослови, матушка, коня седлать.
Семьей стеснились на бонтике[2]. Мать расплакалась, вцепилась в широкий рукав черкески своими жилистыми руками. Павел ласково прильнул к ней, поцеловал в лоб и сбежал на землю, хлопая ножнами по голенищу. Ординарец, кривоногий, бойкий казачок, подвел гнедого, с вызвездью, дончака. Мать трижды перекрестила воина. Он проверил подпругу, слегка подтянул ее. И толчком, едва касаясь носком стремени, взлетел в седло. Вновь оказавшись на одной высоте с крыльцом, дрогнувшим голосом сказал:
– Даст Христос, возвернусь…
Ординарец подбежал от распахнутых ворот и подал плеть. Конь разгонисто вынес хорунжего на улицу. Павел успел оглянуться…
До самой осени, до инистых утренников слухи в станицу доходили хорошие. Прижали большевиков к столице белокаменной! И хранил Тихон Маркяныч надежду, что встретит сына-удальца с победой.
Однако вдогон за осенними журавлями потянулись к югу и белогвардейские обозы. К Новому году через Ключевскую нескончаемым потоком двигались уже и боевые кавалерийские части. Пока размышляли Шагановы, трогаться или нет, февральским днем ворвался в станицу эскадрон буденновцев. Сгоряча были арестованы и тут же расстреляны казаки, служившие в Белой гвардии, несколько стариков. Степан и Тихон Маркяныч трое суток отсиживались в зарослях терновника в дальней балке…
Аукнулась гражданская война гулом боев, смертельными стонами, плачем сирот, а откликнулась повальным голодом. Сперва продотрядовцы выгребли у станичников закрома, а затем – неурожай двадцать первого года. Запустение и разруха пометили некогда богатую и красивейшую Ключевскую. Ее, и без того обезлюдевшую, стали покидать исконные жители.
Председатель местного Совета Арон Маскин, прослышав о грамотности Шаганова Степана и выяснив его непричастность к белоказакам, назначил рассудительного станичника своим секретарем. Деньжата да паек, получаемые Степаном, на первых порах спасали Шагановых. Пришлось и Тихону Маркянычу за скудный оклад пойти в погребальную команду. Целыми днями ездил он на подводе с напарником, стариком Кострюковым, по улицам. Грузили умерших с голоду на фурманку и закапывали в яру. В запертых изнутри куренях, коли никто не отзывался на стук, высаживали оконные рамы. Крюками на жердинах выволакивали смердящих мертвецов…
В одночасье слегла и преставилась Анастасия. Не снесло сердце невзгод и постоянной тоски по пропавшему без вести младшему сыну.
Проезжая мимо зияющих окон куреней, их кособоких крыш, мимо разграбленной и оскверненной церкви, с которой сбросили кресты и колокол, мысленно прощался Тихон Маркяныч с прежним, родным, не мог найти опоры в этой лихометной жизни…
Была станицей – стала хутором.
Лидия с сынишкой и Полина Васильевна вошли в летницу[3] почти следом за стариком. Тихон Маркяныч, возившийся у вешалки, удивленно обернулся:
– Чо рыпнулись? То силком не вытягнешь, а то на вожжах не удержишь!.. Тоды управляйтесь, а я на улицу пойду. Могет, привалило кого…
Полина Васильевна с внуком принялись растапливать надворную печуру, тревожно поглядывая на небо, а Лидия заторопилась на огород поливать помидоры. Напротив соседского погреба невольно приостановилась: казачья мелодия, любушка светлая, пробивалась из-под земли наперекор гулу канонады и всем страхам.
…Ды, а на сердце моем,
Ой, пробудилась лю-убовь
– гулко звенел голос Таисии Дагаевой.
Пробудилась любовь мо-олода-ая!
– тут же подхватила и долго тянула на верхнем голосовом пределе ее мать, тетка Устинья.
Снова с неотступной тревогой подумала Лидия о муже. За две недели, прошедшие после получения его письма, с Яковом все могло случиться. Теперь же с приближением немцев обрывалась последняя ниточка, связующая с любимым. Вспомнилось, как целых два месяца – ноябрь и декабрь – от Яши не было вестей. Помрачнел тогда Тихон Маркяныч, у свекрови участились сердечные приступы, а Степан Тихонович день-деньской пропадал в полеводческой бригаде, искал забвения в работе. Лидия держалась, как могла, отгоняла дурные мысли. А по ночам, закусив губы, мочила подушку слезами. Дни делились на две половинки: до приезда почтальона и после. Задолго до начала вечерней дойки она уходила на ферму, не говоря домашним, что час-другой простаивает у околицы, поджидает Алешку Кривянова, везущего почту. Его пегую кобыленку она углядывала издали с замиранием сердца. И все казалось, что подросток-калека намеренно придерживает свою лошадь, чтобы оттянуть вручение ей казенного конвертика. Не сдерживаясь, она кричала навстречу:
– Нам есть что-нибудь?
– Районная газетка, – сочувственно отзывался паренек.
– Завези домой, а то выпачкаю, – роняла Лидия и сворачивала к тропе, ведущей на колхозный баз.
Тот памятный день выдался вьюжным. Вынырнув из снежной коловерти, выбеленная Алешкина коняга появилась внезапно близко. И тулуп его весь был закидан мельчайшей мучицей. Лидия не торопилась спрашивать до полусмерти закоченевшего почтальона. Просто стояла и смотрела. Подросток придержал лошадку и сиплым от мороза голоском кукарекнул:
– Есть! Письмо вам!..
Лидия выхватила его негнущимися пальцами. И – как в пропасть – опустила глаза. Почерк был Яшин. Чтобы убедиться, она поднесла треугольник к глазам, вдохнула сладкий душок отсыревшей бумаги и – разревелась…
И вот – теперь война докатилась до хутора!
После прохлады подземелья благостным казалось вечернее тепло, его ласковость. Беспечно стрекотали в прибрежных бурьянах кузнечики. Солнце, наполовину заслоненное макушкой дальнего бугра, крыло оранжевыми лучами верхи деревьев. А все, что виднелось в тенистой речной долине: красноталы, камыши, плесы, крайний ряд куреней, – обрело знакомую четкость. До слуха Лидии донеслись невнятные тревожные голоса баб. Она замерла, но так и не смогла разобрать слов. От этой неопределенности на душе стало еще тяжелей. Обыденный хуторской мир воспринимался уже иначе, нежели сегодня утром. Он надломился. И никак, и ничем нельзя было остановить той страшной перемены в жизни, которую нес фронт…
В сумерки вернулась Лидия во двор с огорода, до устали натрудив плечи полными ведрами (поливная делянка была изрядной). Однако еще не успела выложить собранные помидоры, как вдоль улицы – заполошный перестук копыт. Напротив шагановских ворот Иван Наумцев осадил коня и возмущенно крикнул:
– Лидка! Кума! Хвитинов твоей матери… Почему не на ферме?
Вопрос нового председателя колхоза застал врасплох. Лидия подошла к забору, вспыхнула:
– Чего глотку дерешь? А то сам не знаешь…
– Завернули коров обратно! Перекажи бабам, хватайте подойники и бегом на колхозный баз… Дед Кострюк фляги подвезет. Его не дожидайтесь. Начинайте доить. Да не кублитесь!
Заслышав разговор, из летницы выглянула Полина Васильевна, не скрывая тревоги, спросила:
– А про нашего Тихоновича ничего не слышно? Молодняк не пригнали?
– Нет!
– А про немцев что известно? Иде они?
– Тетя Полина, аль ты глухая? Под боком же гремит! – С досады всадник стеганул дончака и срыву пустил в намет…
Через полчаса, оповещенные Лидией, доярки двигались к ферме. Первой шла по дорожке, пересекающей бывший майдан, Матрена Торбина, опустив голову, – точно выискивала что-то под ногами. За ней легко шагала гибкая, как лозина, Анька Кострюкова. Чуть на отрыве следовали Лидия и Таисия Дагаева, соседка. Потеряв терпение, она насмешливо спросила:
– Аль ты клад шукаешь, тетка Матрена? Еле плетешься!
– Ага, клад… – буркнула толстуха. – Чеши первой, раз такая шустрая! Тута бонбы на каждом шагу таятся! Вон, у Черешенковых упала одна на базу. Лежит и не взрывается, холера…
Вскоре близ церковной ограды зачернела чаша воронки. Тетка Матрена, перекрестившись, вновь подхватила:
– Энта ж надо! По церкви шпульнули! Хочь она зараз и приспособленная под склад, а все одно… Я, бабочки, коды в погреб бегла, оглянулася. Летели гадские гостинцы, как семечки от веялки. А раз взорвалось их не дюже много, то остатние тута и приховалися.
– Да-а, хорошенький гостинчик Черешенковым подкинули, – с недоброй усмешкой сказала Анька. – И есть дом, и – нету.
– Насмерть никого не сгубило? – обеспокоилась Лидия, заметив, что в западной стороне, скрадывая звезды, завис долгий красноватый сполох.
– Бог спас, – с ударением на первом слове ответила тетка Матрена. – А вреда – ужасть сколько! У деда Демьяненко сарай разбило. У Мандрыкиных бонба сзади куреня гахнула. По стенке трещина пошла… А у бабки Мигушихи козу оглушило. Пацан Аниськи Кучеровой хотел было прирезать. Только ножик занес, а коза кы-ык подскочит! И убегла…
– У нас в двух окнах стекла выбило, – пожаловалась Таисия, овдовевшая месяц назад и до сих пор не утратившая в голосе горестной интонации. – Как теперь жизнь сложится?
– Как придется, – отозвалась Анька. – Был бы хомут… Кто как, а я немцев не очень страшусь. Мы с Митькой в колонке немецком кабанчиков брали. Люди как люди. Коммуной отдельной жили. Угрюмые, но по характеру прямые. А обмишулить их все равно можно!
– Сравнила, – резко бросила тетка Матрена. – Те как шелковые были, потому как мирные. А энти – солдаты! От жен оторванные. У них одно на уме. Дело жеребячье…
– И поделом нашим служивым! Допустили немчуру – расхлебывайте! Так что, девки, готовьтесь…
– Замолчи! Что ты мелешь? – осекла Лидия. – Может, твой Дмитрий раненый где-то лежит, а ты такое?!
Анька пристыженно промолчала.
От майдана проулок вильнул к выгону. Выше, на взгорье, темнели глинобитные стены коровника, изгородь база. Оттуда доносился надсадный коровий рев.
Подвода, которую Лидия приняла издали за телегу молоковоза, оказалась чужой тачанкой. Вдоль нее ходил незнакомый бритоголовый военный. На куче камыша, завезенного для починки крыши, маячили огоньками папирос двое солдат. Анисья Кучерова, пришедшая первой, и скотник Василь Веретельников жались у дверей. На своем привычном месте, у стены, уже стояли приготовленные молочные фляги с откинутыми крышками.
– Добрый вечерок! – поздоровалась Анька, намеренно близко пройдя мимо офицера. – Никак нас прибыли охранять?
Никто не отозвался. Что-то недоброе почуяла Лидия в этой общей оцепенелости.
– Насилу вас дождалась, – злым полушепотом упрекнула Анисья. – Начальник из райцентра дал отмену. Опять коровок погонят.
– Как это? Они же не доенные. Ты толком объясни, – растерялась Лидия.
Офицер повернул длинную шею, прислушиваясь, и неожиданно грубым голосом спросил:
– Что непонятно? Расходитесь по домам! Стадо подлежит эвакуации.
Лидия поставила подойник на землю, примирительно сказала:
– Подождем председателя. Пока он нами командует.
– Тут я командую! Район на особом положении. Вам известно?
О проекте
О подписке