Есаулы Полухин и Куприков, оторвавшись от командира полка, пустились вперегонки к трем карагачам, богатырски возвышающимся на вершине холма. Оба были немолоды, с Цимлы, вдоволь понюхали пороху.
– Красотища, ровно у нас на Дону! – осаживая лошадь, воскликнул Полухин, взволнованный видом бесконечной равнины, синим блеском извилистых речек. Восточная сторона неба, озаренная солнцем, слепила глаза. И на севере, где вдалеке тосковала по ним отчая сторонка, небосвод был удивительно ясен.
– Дюже земли богато! – откликнулся сослуживец и по привычке поднес к глазам ладонь. – Вот за эту самую землицу, стал-быть, мы и бьемся с турками да татарами. А на кой ляд она нам нужна? В станицу душа просится.
– Ты, Куприков, других не смущай. Не наша на то власть. Как царица прикажет, командующий Долгоруков али полковник. За Отечество стоим. А домой успеется. Мы с тобой до есаулов дослужили не на печи, а на поле бранном. И ты тоске не поддавайся!
– Да я не про то… Про станицу вспомянул потому, что весна. Жизня воскресает, всякая тварь паруется. И не хотишь, а про любовь думается. Про жёнкину перину!
– Про курень и семью вспоминать не грех. А кручиниться – неможно! С нашим Платовым не заскучаешь.
– В двадцать лет полком за здорово живешь командует. В отца своего Ивана пошел, тот тоже полковник. А Матвей никак сверху, по старшинской части повышен.
– Нет, не войсковой атаман чин ему давал. Генерал-аншеф присвоил. И справедливо! – воскликнул Полухин. – Под Кинбурном я при нем был. Полковник первый в бой, прямо по морю, вброд поскакал! Ажник турки растерялись!
Вдоль подошвы холма промчался разъезд разведчиков. Было на расстоянии слышно, как мерно и гулко бьют по земле копыта. Есаулы обернулись назад. Ейская долина, открывшаяся глазам, до самого горизонта пестрела кочевьями ногайцев.
– Ты погляди, сколько у ногаев овец! – вскинул руку с висящей на ней плеткой Куприков. – А мои ребята одной пшенкой коштуются. Да и твоя сотня не пирует. Микит, давай отобьем отарку? У меня есть отчаянные головушки.
– Аль мои казаки не такие? – оживился Полухин. – На голодный курсак[18] не навоюешь… Никак, Платов к нам?
Полковник в сопровождении ординарцев-низовцев, Арехова и Кошкина, круто повернул и погнал коня на холм. Выглядел он жизнерадостным и бодрым, в темнокарих глазах мерцал лукавый огонек. Спешившись, Матвей Иванович прогулялся по зеленеющей целине, цепко посмотрел на есаулов, также спустившихся на землю.
– То-то застряли здесь, залюбовались, – укоризненно бросил командир, точно бы слышал их недавний разговор. – А вы в котлы чаще заглядывайте! Я был в твоей сотне, Куприков, и выпытал у казаков. Не должным образом, есаулы, службу несете! Вон, птицы дикой сколь на речке, – и казарки, и дупеля. Бей! Зайцев, куропаток в изобилии. Кабана я из плавней вчерась выгнал… Али добыть не умеете? Стрелять разучились? И щука трётся по отмелям. Али недосуг? Али разжаловать кого в урядники?
– Исправимся, ваше благородие, – скороговоркой проговорил Полухин. – Накормим казаков досыта! Поход дальний, к слову… А нельзя ли у ногаев овцами подживиться? Мы над ними охрану несем, нехай за то нас уважат провиантом.
Платов лукаво прищурился.
– Коли не попадетесь, – похвалю. А распознают едисаны – прощения не будет, поелику дружественны они нам. Следом идет полк Ларионова. Смекайте, что к чему…
– Так точно! – озорно ответствовал Полухин, наблюдая, как полковник, оттолкнувшись носком, взлетел в седло, взял повод из руки дюжего Арехова. Мгновенье – и Платова след простыл. Его высокая шапка мелькает уже в гуще колонны.
К полудню распогодилось. Рассиялось южное солнышко. И по просыхающей вековечной целине ступать лошадям стало легче. Сотни повеселели. Подставляли лица казаки ласкучим лучам и мечтали, что выйдет замиренье с турецким султаном и отпустят их полк на Донщину. И будто с родины привет, – звенел в поднебесье такой же, как в милой станице, жаворонок, а по-казачьи – посметушек. Размеренно шагали кони, отмеряя вёрсты. Но как узнать, что впереди?
Снежный буран нагрянул из-под темных, сгрудившихся туч. Нахлестом ударил ледяной ветер, с нарастающим шумом посыпалась мелкая крупа, беля землю, лошадей и всадников. Подуло еще сильней. И дали сплошь закрылись снегопадом!
Платов приказал ставить бивак на берегу Еи, где в глинистых ярах можно было укрыться от продувного холода. Здесь было достаточно камыша, сбитого льдинами, чтобы палить костры.
Рассредоточились посотенно, готовясь к ночевке. Снег время от времени редел, но ветрюган не унимался. В этот час и отправились из сотни Куприкова на другую сторону реки пятеро храбрецов. Для отвода глаз надели ногайские халаты…
Лишь под вечер потеплело. С трудом растопило солнце сизую наволочь на закатном краю неба. И в полку жизнь оживилась: фуражиры раздали казакам в гарнцах овес и те, выводив после дороги лошадей и обтерев их бока пучками сохлой травы, – задали корм. Пластуны и подводчики под приглядом урядников умело ставили походные шалаши и палатки, кашевары собирали курай и кололи ветки верб, торопясь разжечь костры.
На этом биваке, у истоков Еи, платовский полк догнал следовавший позади полк Ларионова. Он прикрывал последние обозы едисанской орды. Однако часть ногайских кочевий бесследно исчезла. И полковник Ларионов, выслав разведчиков, убедился, что изменники повернули в обратную сторону, навстречу татарскому войску.
На ужин в котлах был приготовлен густой кулеш из солонины. Какой-то ногайский бей расщедрился на два мешка кукурузных пышек. Донцам повезло и второй раз: ночью пригнали посланные за реку казаки десятка два овец, которых тут же освежевали, а шкуры спрятали.
Напротив, за Еей, находилось ногайское кочевье.
Сотни костров по берегам подсвечивали ночной небосклон. Соседство казаков, вставших лагерем, успокаивало ногайцев. Неведомо, когда обнаружили они угнанных овец. Но никто из них с жалобой в полк не явился.
А донцы, насытившись и отдохнув, затеяли чехарду. Раззадорились настолько, что и офицеров увлекли наравне со всеми прыгать и стоять на раскаряку, кряхтеть от увесистых толчков дюжей братии.
Не утерпел и Платов. Тоже вдоволь наскакался, отвел душу. А в сиреневых сумерках, державшихся в степи, служилый люд затянул старинную песню. Много грусти и жалости было в ней, много любви к родной земле-матушке! А под конец завели военные песни-сказы про походы и геройство…
С разных сторон к берегам крались волчьи стаи. Сайгаки, спугнутые кочевьями, ушли на Маныч. Любо им на черных землях, богатых сочными травами и солончаками. А волкам стало тяжелей, перебивались чем придется. Иногда обкладывали заячьи хороводы, шли на них тесной цепью. Запах отар и лошадиных косяков почуяли они за много верст, и стремительным броском приблизились по ночной степи.
Вожак, вытянув шею, долго не покидал сурчиного бугорка. Решал, откуда начать охоту. Его стаю давно учуяли сторожевые псы, поднявшие лай. Пугали и костры, над которыми высоко поднимались искры-былки, похожие на тающие звездочки. Вдруг неподалеку раздался перестук копыт. Волки, следя за вожаком, стали разворачиваться. Но минута – и всадник был таков. Не угнаться ослабевшему после зимовки волку за татарской резвоногой лошадью.
Конные разведчики Девлет-Гирея доложили утром, что кочевья едисанцев и казачьи полки приближаются к Черкасскому тракту, на котором замечен большой русский обоз с провиантом, направляющийся на Кубань. Эти же лазутчики поведали, что верные им ногайцы сообщили место будущего становища. С востока и юга оно ограничено изгибом Большого Егорлыка, а с севера шумливой Калалы, как раз сливающихся в этом месте. Не зная того, казаки и ногайцы сами лезли в западню!
То, что поступил опрометчиво, сев на лошадь, Леонтию Ремезову стало понятно уже на исходе первого дня. Вновь разболелась рана, бросило в жар, и он покорно улегся в арбе аул-бея, в которой ехали две жены Керим-Бека. Хотя сотник жил у них почти месяц ни Мерджан, ни Алтынай не снимали платков, из-под края которых видны были только глаза. Но почему-то Леонтия необъяснимо влекло к Мерджан, – была она высока, стройна, в движениях уверена. Ее сомужница, полная и неповоротливая, выглядела старше. Между женами иногда вспыхивали перепалки, но тут вступала в спор первая жена аул-бея и – водворялся покой.
Слуга его, казак Плёткин, ехал за арбой на верблюде и, костеря глуповатое животное, частенько слазил на землю. Однако свою лошадь, заметно отдохнувшую за последнее время, округлившуюся в боках, седлать не торопился. Жалел.
«Когда же полк догоним?» – грустно гадал Ремезов, глядя на влекущиеся мимо скаты холмов, кустарники, приречные камыши. Временами кочевье оказывалось на гладкой, как стол, равнине, теряющейся в дымке горизонта. И тогда выхватывал глаз стада дроф, пасущихся вдоль солончаковых низинок, журавлиные стаи. Птичьи концерты не умолкали ни на час. Жила степушка своей извечной жизнью!
Снежный буран заставил Керим-Бека остановить дальнейшее продвижение. Он полукругом выстроил арбы и повозки под прикрытием зарослей фундука. К счастью, кое-где на ветках удержались орешки, и аульная детвора принялась ими лакомиться.
Плёткин почему-то в этот день был, как никогда, угрюм и насторожен. Он сбатовал[19] своего верблюда, отогнал на край бурьянов и неотлучно находился при командире. Когда прислужники и жены аул-бея развели костер и стали готовить калмыцкий чай, Иван наклонился к сотнику, лежащему на арбе.
– Ваше благородие, извелась душа по своим. Надо от этих нехристей отбиваться. Я даве видал наш разъезд казачий, он по бугру мелькнул. Должно, и полк поблизости.
– А как реку одолеть? Разлив широк.
– А я сплаву смастерю. На решетку, что от юрты, камыш уложу. Абы вас перевезти, а я и на коне переплыву. Зараз метелицу переждем, а там потеплеет. Вы скажите бею, чтоб подсобил в переправе. Да и харчей нехай бабы дадут, покамест своих достигнем.
Леонтий слушал казака, поглядывая, как Мерджан наливала в закопченный большой котел воду. Она нравилась ему с каждым днем всё больше, казалась еще красивей. Недели две назад Керим-Бек привел в свой шатер, заплатив большой калым, юную женушку Айгюль. И теперь не разлучался с ней, лелеял, освобождая от всякой работы. Старшая жена аул-бея, уже поблекшая тетка, безропотно мирилась с медовым месяцем мужа, но в глазах Мерджан замечал Леонтий презрительный блеск, когда появлялся аул-бей вместе с баловницей. И трудно было понять, почему ей предпочёл муж какую-то тщедушную девчонку. Вероятно, была неласкова с ним, холодна. По этой причине и не могла зачать ребенка…
– Хороша баба, эта Мерджанка, – поймав взгляд сотника, кивнул Иван. – Да и по-нашенски говорит чисто. Спрашивала, чи женат вы, ваше благородие.
– Помоги мне встать.
Ремезов, опираясь о плечо казака, стал на землю. Прихрамывая, подошел к костру погреться. Мерджан встретила его улыбающимися глазами. Проворно и легко подхватила со своей арбы сундучок и поставила к ногам русского, показывая рукой, чтобы садился. Леонтий, смущенный и тронутый заботой ногаянки, кивнул в знак благодарности. Между тем боль в левой ноге утихла. Недаром знахарь заставлял его спать в мешке из собачьей шерсти.
Мерджан с прислужником, рубившим конину, стряпала похлебку. В воздухе, посветлевшем после метелицы, искрились снежная пыль. И степь окрест, и подводы, и крупы животных были в мучнистом мелком снежке. А кусты боярышника узорились черно-белыми ветками. Густо и пряно пахло дымом, стелящимся по-над землей.
Вдруг откуда-то с неба, широко разбрасывая крылья, стала резко снижаться серо-палевая дрофа, угрожающе кугикая. Леонтию показалось, что ее кто-то подбил. Но, рухнув на прибрежный взгорок, огромная птица (гораздо крупней станичных индюков) засеменила когтистыми лапами, кинулась наутек, с обвисшими, покрытыми слоем льда крыльями.
Плёткин, схватив двурогие вилы – первое, что попалось под руку, – припустил вдогон. Мчалась дрофа прочь с поразительной скоростью, издавая невнятный клекот и размашисто кидая ногами. Но и казак явил такую прыть, что расстояние между ними стало сокращаться. Бедная птица, обессилев от ледяного панциря, сковавшего оперение после дождя и ударившего следом мороза, закричала отчаянней. Несколько раз попыталась взмахнуть крылами, но не смогла…
Ногайчата с радостными криками сопровождали охотника, волокущего тяжелого дудака за шею. С потного лица казака не сходило довольное выражение. Он швырнул добытую птицу под арбу бейских жен и, переведя дух, вымолвил:
– Никак не менее пуда, господин сотник. Тяжелючая – ужасть. На всех хватит!
Джамиля, биринджи-жена[20], позвала двух аулянок, которые ощипали дрофу, осмолили на костре и, выпотрошив, передали одному из джор[21] Керим-Бека. Тот нанизал тушку птицы на вертел и принялся жарить на углях из старых коряг, найденных возле реки. Ватажка детей крутилась поблизости, ожидая угощения.
Снова повеяло теплом, раскрылось небо. И закатные лучи медно-красной дорожкой пролегли по разливу Еи, окрасили степное заснежье. С кустов стали осыпаться влажные, точно сахарные, комочки. Напористей затрещал костер. Ремезов, протягивая руки к огню, искоса наблюдал за красавицей Мерджан, хлопотавшей у котла. Украдкой и она посматривала на статного казачьего офицера, щуря от дыма свои прекрасные зеленоватосерые глаза.
Семейство Керим-Бека вечеряло отдельно, у костра. Единственным приглашенным был мулла. Этот щупленький старик, однако, обладал завидным здоровьем. Несмотря на многократные молитвы в течение дня и ночи, мулла всегда был бодр и разговорчив. Мудрый властный взгляд и несуетность в движениях невольно вызывали у окружающих уважение. За ужином, как наблюдал Леонтий, священнослужитель в чем-то пытался убедить Керим-Бека, но тот возбужденно возражал, вскидывая руки. Разобрал Ремезов только два слова: «Девлет-Гирей» и «урус-эфенди»[22]. По всему, снова речь шла о войне, об угрозе нападения турецких разбойников.
Аул-бей сидел в окружении мужчин, у самого огня. Женщины – поодаль, тихо переговариваясь и осаживая детей. Леонтий снова смотрел на Мерджан, испытывая неведомую тягу, любуясь ею и замирая от сладкого волнения. Он прислушивался, когда говорила она, и находил, что голос ее певуч и приятен. И, поглаживая отросшую щетину на подбородке и щеках, мечтал о такой жене, как она…
Дым от костра, предвещая краснопогодье, поднимался отвесно. Вскидывались ввысь искры от сгоревшего бурьяна. Сотник смотрел на белесый подвижный столб, с огнистыми проблесками, на звездное небо в смутной пелене. И с тоской думал о Черкасском городке, вспоминал отца и мать, сеструшку Марфу. Он посылал им гостинцы с оказией накануне Рождества, а весточку от родных получить так и не успел…
Плёткин, не обращая внимания на аульцев, помолился вслух, завернулся в толстую кошму и улегся на арбе, в ногах командира. Полежав, поднял голову и негромко промолвил:
– Не по душе мне ночь. Чтой-то томашатся ногаи. Сходки творят, с Керимом спорят. Недалеко и до беды! Я конька подседлал, да и вам подобрал добровитого, Мусы-охранника. Кто их разберет, галманов?
– И я приметил! – отозвался Леонтий. – Кинжал у меня под рукой, да и шашка.
Где-то в поднебесье летели гуси, перекликались. Им вдогонку спешили журавли – с зенита донеслось их отрывистое курлыканье. Уединенно, сонно взлаивали собаки. Под эту походную степную музыку уснул Леонтий незаметно и крепко…
– Ваше благородие! Вставайте! – горячечно бормотал, тряся его за плечо, Иван. – Никак башибузуки наскочили! Топ конский… Скореича!
Ремезов выпутал ноги из мехового мешка, одним движением проверил пояс, на котором висели ножны с кинжалом. Ступив на землю, вытащил из-под постели турецкую саблю. Гортанные голоса все громче раздавались в разных концах становища.
Донцы полохнули к зарослям боярышника. Бегом прокрались к лошадям, но возле них дежурил кто-то. А неведомые всадники с диким гиканьем пронеслись мимо, к арбам аул-бея. Вскоре там раздались горестные женские крики, озлобленные возгласы мужчин. У Ремезова оборвалось сердце, – происходило что-то злоумышленное.
Между тем налетчики уже гарцевали у казачьей арбы. Переговариваясь по-татарски, разметали казацкие вещи. Стали допрашивать аульцев, выясняя, куда скрылись гяуры.
Плёткин держал в руке заряженный пистолет, весь обратившись в слух. Рядом сотник с шашкой в руке следил за происходящим из-за веток. Не исключено, что кинутся их искать. Немудрено найти! И одно стыло в сознании: как можно дороже отдать свою жизнь…
Татары, посовещавшись, ускакали. А плач всё громче доносился от кибитки аул-бея, – так причитают только по мертвому. Скорей всего, дикие полуночники кого-то казнили. Оба подумали о Керим-Беке. Поплатился за дружбу с русскими!
– Нам нельзя в аул возвертаться, Леонтий Ильич! – вполне спокойно рассудил казак. – Врагам выдадут.
– Высвистывай коня, а я отвлеку пастуха, – поторопил сотник.
Сторож, вероятно, догадавшись, что налетели ханские разбойники, предусмотрительно отогнал табун. Силуэты лошадей темнели в призрачном блеске молодого полумесяца. Едва поспешая за слугой, Ремезов спустился в балку, где ощущалась под сапогами взросшая травка. Ногаец окликнул.
– Это я, Ремезов-эфенди. Офицер! – назвал себя Леонтий, идя навстречу двигающемуся в его сторону всаднику. – Мында кель!
– Сиз не истейсиз?[23] – настороженно отозвался табунщик, придерживая пляшущего жеребца.
И пока сотник, хромая, подходил к нему, Плёткин сделал крюк и подобрался сзади. И в ту минуту, когда Ремезов перемежая русские и тюркские слова, стал просить у сторожа лошадь, казак напал со спины, свалил ногайца наземь. Занялась драка. Плёткин был на голову выше и вдвое шире в плечах.
Гнали лошадей на светлеющий восток. Возле бурного ручья нарвались на бирючий выводок. Иван пальнул в вожака с близкого расстояния, и, по всему, ранил, потому что волки отстали.
Днем сделали передышку. Дальновидный казак достал из-за пазухи запасенный с вечера увесистый кусок жареной дрофятины. Была она тверда, с легким привкусом кровицы, – не дошла на костре, – но вкусна необыкновенно. Время от времени Иван поглядывал на командира, рвущего крепкими зубами мясо, и самодовольно улыбался. Любил он сотника, считал за браташа[24]. И теперь, наблюдая за ним, убедился, что Ремезов здоров, как прежде. И слава богу!
Вдоль терновников, на южном скате, голубели бузлики и лимонно лучились возгорики – первые вешние цветочки. Леонтию вновь вспомнилась Мерджан, ее особенная красота. В отличие от соплеменниц лицо ее было удлиненным. Нос с горбинкой. Выделялась она и статью, напоминая кабардинку. Но всего чудесней были у Мерджан глаза, – глубокие, завораживающие, в опуши длинных ресниц. Не встречал он в жизни такой женщины…
Трезвонили в небе жаворонки. Кони поднимались на гребень увала. И, укачавшись в седлах, донцы безмолвствовали. На самой вершине ютилась кизиловая рощица. Ветви раскидистых деревьев сплошь убрались золотистыми кисточками цветов. Над ними вились дикие пчелы. По всему, кизилы доцветали, потому что под стволами желтела мельчайшая, как пшено, пыльца. Ремезов засмотрелся на ветви, а когда опустил глаза, – ледяной холод окатил с ног до головы.
Ниже, в долине, сколько мог видеть глаз, двигалось верхоконным порядком и на повозках пестрое многотысячное воинство. Замер и Иван, вглядываясь и недобро раздувая ноздри. Воины в чалмах, турецких фесках.
– Матушка честна, сколько басурманов! Никак это крымские татары с османами? И запасные табуны при них… – не то спросил, не то вслух размыслил казак. – В нашу сторону правят! На Дон!
Ремезов это понял сразу.
Повернув на север, путники решили упредить чужеземцев, добраться к своим раньше, чем сблизятся они с казачьми полками. Однако кони изрядно утомились. Приходилось переезжать водомоины, ручьи, солончаки. Наконец, остановились на роздых в облеске. Набрали сморщенного на морозах, терпкого терна. Плотнели сумерки. Охраняли лошадей и спали по очереди, прикорнув на куче хвороста, прикрытой бурьянцом.
А в ночи, за холмами, стояло высокое зарево. Неприятельская армия грелась у костров, готовясь к будущим сражениям. И пламенный отблеск их зловеще ранил небо!
О проекте
О подписке