Случайное признание цесаревича, а затем объяснение с Паниным, подтвердившим, что Каспар Салтерн склонял молодого Павла к введению в России сорегенства вызвали у Екатерины бешенство. Впрочем, Панин же и отговорил ее, объятую праведным гневом, не торопиться с отзывом Салтерна из Дании, где находился тот в посланниках. Успеется, со временем будет повод выгнать голштинца с государственной службы.
Реальная опасность отстранения от власти могла быть отодвинута только с помощью влиятельного при дворе человека. Тут Екатерина похвалила саму себя, поелику еще в декабре прошлого года в письме Григорию Александровичу Потемкину тонкими намеками звала его в Петербург. На августейшую депешу «генерал-поручик и кавалер» откликнулся только через полтора месяца, прибыв в столицу 3-го февраля. Но повел себя осторожно и даже несколько спесиво. Несмотря на откровенные знаки внимания, он всего лишь дважды приезжал к ней за первые десять дней.
Пришлось отправить ему исповедальное письмецо со словами: «Ну, Господин Богатырь, после сей исповеди могу ли я надеяться отпущения грехов своих… Бог видит… Если б я в участь получила смолоду мужа, которого бы любить могла, я бы вечно к нему не переменилась. Беда та, что сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви… и если хочешь навек меня к себе привязать, то покажи мне столько же дружбы, а наипаче люби и говори правду».
Гордец Потемкин четыре дня безмолвствовал. И вот только вчера, 25 февраля, около полудня появился в Зимнем дворце и дал уклончивый ответ, что постарается вечером быть у нее в апартаментах для полного объяснения. Но и тут обманул! Именно это сугубое непостоянство больней всего ранило сердце влюбленной женщины. Она металась по спальне, по своей просторной уборной, с огромным зеркалом, отражающим огни канделябров. Собственноручно подбрасывала дрова в горящий камин и мысленно вела с Потемкиным разговор, порицая его и призывая быть доверчивей…
Когда ровно в шесть утра ударил в колокол дворцовый звонарь, Екатерина встретила в большой уборной камер-юнгферу Марию Саввишну Перекусихину уже одетой, в окружении полудюжины любимых левреток, дрожавших от прохлады.
– Пресвятая Дева! Вы уже не спите, матушка государыня? – затянула угодница, озабоченно улыбаясь и принимаясь гладить ласковых и веселых собачек. – И шалуньи тоже!
– Где же девушка-помощница? – с досадой проговорила Екатерина. – Зело тороплюсь, призовите ее.
– На одной ножке, – пыхнула услужливая придворная и, минуту спустя влетела с недавно определенной в покои статной девицей. Екатерина Алексеевна, по обыкновению, прополоскала травяным отваром во рту, затем кусочками льда натерла лицо и шею. Раскрасневшаяся, взбодренная, она вошла в свой рабочий кабинет, пропустив вперед смычку левреток и семейку Тома, итальянского грейхаунда, подаренного ей бароном Димсдейлом. Песик и его очаровательная женушка Мими, бойкая и кокетливая, вильнули к камердинеру, обновлявшему в канделябрах свечи, обнюхали его высокие сапоги и брезгливо фыркнули, уткнувшись мордочками в платье хозяйки. Немолодой слуга конфузливо замер от приключившейся незадачи.
– Прошу вас, оставьте меня, – бросила Екатерина и, поправляя платье, плавно села в свое богатое вольтеровское кресло. Вспомнился вдруг обаятельный Фридрих Гримм, также большой ценитель собак, с которым она уже несколько месяцев вела по вечерам беседы и – не могла наговориться. Впрочем, и с Дидро, знаменитым французским мыслителем, гостящим сейчас в Петербурге, встречи затягивались. Он добровольно взял на себя роль наставника, призывал ее к реформам, отмене крепостного права и другим смелым преобразованиям. Она внимала учтиво и благосклонно, стараясь быть достойной ученицей. Но как-то не сдержалась и урезонила Дидро: «Вы имеете дело с гладкой и ровной бумагой, а я с человеческим материалом. Это гораздо трудней!» И все же это были собеседники, учившие ее житейской мудрости. Всё импонировало в просвещенных европейцах: и философский склад ума, и воспитанность, и чуткие сердца. Немало пользы могли бы они принести России! Но, сославшись на рекомендации медиков переменить климат и незнание русского языка, Гримм отказался от предложения служить при Дворе и засобирался в Италию. Там оказывать ему помощь она поручила «Альхену» Орлову, преданному и… непредсказуемому другу, главнокомандующему русскими силами в Архипелаге. Впрочем, Алексей Григорьевич, славный «Чесменский герой», уже второй месяц отдыхал в Москве. Она сочувствовала «Альхену», но окончательно вернуть на родину не решалась: война с Турцией продолжалась шестой год, и некем было заменить опытного резидента…
На рабочем столе лежали рукописи государственных дел, стопка чистой бумаги. В стаканах письменного прибора, изготовленного из малахита и украшенного камнями, стояли заточенные перья и карандаши. Мысли вновь вернулись к Потемкину. Она взяла перо и, откинув крышку серебряной чернильницы, обмакнула в нее легкое стило. Свободной рукой поднесла к лицу табакерку, глубоко вдохнула крепкий, бодрящий запах и стала строчить: «Благодарствую за посещение, – с издевкой начала она и вздохнула. – Я не понимаю, что Вас удержало! Неуже (в спешке она не дописала «ли»), что мои слова подавали к тому повод? Я жаловалась, что спать хочу, единственно для того, чтоб ранее все утихло, и я б Вас и ранее увидеть могла. А Вы, тому испужавшись, и дабы меня не найти на постели, и не пришли. Но не изволь бояться. Мы сами догадливы. Лишь только что легла и люди вышли, то паки встала, оделась и пошла в вифлиофику[8] к дверям, чтоб Вас дождаться, где в сквозном ветре простояла два часа; и не прежде как уже до одиннадцатого часа в исходе я пошла с печали лечь в постель, где по милости Вашей пятую ночь проводила без сна. А нынешнюю ломаю голову, чтоб узнать, что Вам подало причину к отмене Вашего намерения, к которому Вы казались безо всякого отвращения приступали… Одним словом, многое множество имею тебе сказать, а наипаче похожего на то, что говорила между двенадцатого и второго часа вчера, но не знаю, во вчерашнем ли ты расположении и соответствуют ли часто твои слова так мало делу, как в сии последние сутки. Ибо всё ты твердил, что прийдешь, а не пришел. Не можешь сердиться, что пеняю. Прощай, Бог с тобою. Всякий час об тебе думаю. Ахти, какое долгое письмо намарала. Виновата, позабыла, что ты их не любишь. Впредь не стану».
Кабинет уже озарился мягким утренним светом, чего не замечала, пока кропала письмо. На соседнем столике появился кофейник из саксонского фарфора, корзинка с печеньем, в судке свежие сливки. Собачки выжидающе смотрели на лакомства, время от времени поскуливая. Екатерина сложила листы и запечатала конверт. Пригласив дежурного офицера, приказала немедленно передать его генералу-поручику Потемкину.
Возбуждение исподволь улеглось, и в углах губ появилась улыбка, когда она принялась с левретками завтракать. Милые нахалочки не довольствовались тем, что хозяйка кормила их печеньем, размоченным в сливках, а своевольно под хохот ее залезали на стол и, оттесняя одна другую, выхватывали зубками куски колотого сахара. Избаловались, зело приохотились к сластям всяческим…
В девять утра, вернувшись в спальню, она без задержки начала утренний прием. Стройный, подтянутый, в безупречно сидящем на нем сюртуке, как всегда, первым пожаловал Козицкий. Личный статс-секретарь отвесил низкий поклон, она протянула руку. Немолодой уже щеголь проворно поцеловал ее, чуть тряхнув париком.
– Садитесь, Григорий Васильевич, – обронила императрица и вскользь глянула на себя в настенное зеркало. Розовый гродетуровый капот с широкими складками, скрывающими полноту, в тон ему тюлевый чепец молодили лицо, принявшее после крепчайшего кофе свежесть, живо блестели глаза. «Недаром, гласит русская поговорка: сорок пять – баба ягодка опять, – усмехнулась Екатерина. – Как я хочу целоваться с Гришенькой…»
– Ваше Величество, реляции от генерала Бибикова и от Фонвизина.
– Скажи прежде, как твои доченьки-малютки?
– Пищат, Ваше Величество.
– Это к добру, что они погодки. Вместе расти будут. Хотя ты человек почтенный, а папаша – неопытный. Непременно навещу твою замечательную женушку Екатерину Ивановну… Итак, читай. Нам недосуг очки одевать. В долговременной службе государству притупили зрение и теперь должны поневоле их употреблять.
– Генерал сообщает, что следом за викторией майора Гагрина, отбившего у Пугачева Кунгур, февраля третьего сего года очищен Воткинский завод. Разбойники трусливо отступают, прячутся и разбегаются.
– А что доносит Фонвизин?
– «Все отраженные деташементы без изъятия теперь не уступают похвальному поступку майора Муфеля. Злодеи везде, где ни найдены, побиты, разогнаны и рассеяны… Войски Вашего Императорского Величества с разных сторон ко гнезду Пугача четырьмя дорогами подступают. Нет сомнения, чтоб при благости Господней сего злодея с буйною его толпою они не поразили. Февраля пятого дня сего года».
– Весьма похвально. Фонвизин не токмо воин примерный, но и пером недурно владеет… Самозванца, гнусного убийцу, покарает бог, и мы исполним Высшую волю.
– Также получен рапорт от генерал-аншефа князя Долгорукова.
– Мы слушаем.
«Всемилостивейшая Государыня! Служа Вам и Отечеству, спешу уведомить, что южные рубежи наши сызнова атакованы варварами османскими, кои злоумышляют ногайские орды возмутить против России, подбить их к вероломству. Чрез досужих людей известно нам, что нарицающийся ханом Девлет-Гирей в конце минувшего года приплыл в Суджук-Кале из Порты. И, отрекшись от мирного Карасунского договора, его братцем подписанного, учинил среди всех ногайских племен смуту, преклоняя их на свою сторону. Сей мнимый хан Девлет силой в двадцать пять тыщ конных и пеших воинов кружит по кубанским степям, тревожа наши кордоны. Дважды отражали его нападения отряд Бухвостова и полк Уварова. Верные нам верховоды ногайцев не поддались на уговоры ханских гонцов. Одначе, иные мурзы искусились на неприятельские посулы.
Похваляется Девлет-Гирей двинуться на Дон, разорить станицы и крепости. Мы пошлем при надобности еще полка два конных в распоряжение Бухвостова. И намерение дальнейшее имеем выгнать его с Кубани, освободить Копыл[9], опрокинуть османа вспять от Суджук-Кале и Тамани.
Остаюсь с отменным к Вашему Императорскому Величеству усердием и преклонением
Генерал-аншеф Долгоруков».
– Стало быть, ни покойный османский султан Мустафа, ни теперешний Абдул-Гамид притязаний своих на Крым не оставили, – раздраженно проговорила Екатерина, глядя в окно, выходящее на Дворцовую площадь. Над ней пропархивали крупные снежинки.
– Пригласите главу Иностранной коллегии. Он, полагаю, давно в секретарской.
Никита Иванович Панин, толстенький и узкоплечий, в красном камзоле, расшитом золотом, в зачесанном назад парике, с улыбкой на пухлых губках вошел в спальню и приложился к руке императрицы. Но его услужливо-подобострасный вид нисколько не повлиял на устоявшееся к нему отношение императрицы. «Хоть и воспитатель сына ты, Панин, но лицемер и двурушник. Не ценишь моего расположения. Интриги плетешь за моей спиной!» – промелькнуло в голове, но она и в этот раз сдержалась и указала на кресло напротив себя.
– Долгоруков озадачил нас посланием. Некто назначенный Портой, новый хан, дерзостно ведет себя на Кубани. Учиняет нападения на мои войска. Что сказать изволите?
– Ваше Величество! Доставлена депеша от посланника нашего в Крыму Петра Петровича Веселицкого. Сообщает он, что смута там с каждым днем назревает. Шагин-Гирея, на коего по Вашей милости столь много денег издержано, отвергнут Диваном. Хан Сагиб-Гирей не обладает полной властью, в замыслах коварен, а вмешиваться войскам нашим Вы запретили весьма.
– Ногайские мурзы всего год назад давали обет, клятвенно уверяли, что дорожат дружбой с Россией. Почему же до сих пор не утихомирит их сераскир Казы-Гирей?
– По той причине, что перекинулась смута на ордынских ногаев, а раздоры между ними велики. Мы всячески стараемся их примирить. Посему разрешил я Щербинину использовать изрядную сумму.
– Подарков не жалейте. Ордынцы зело на них падки и сребролюбивы. Мы должны удержать ногайские племена в дружбе. Укажите в рескрипте командующему Кавказским корпусом Медему, чтобы в переговорах с кабардинцами был осмотрителен и вежлив.
– Смею доложить, пристав Таганов свидетельствует, что и в Кабарде неспокойно. Многие владетели готовы переметнуться к единоверцам, принять власть Порты.
– Не есть ли это козни французов и Марии-Терезии?
Панин, подумав, сдержанно улыбнулся.
– После того, как австрийцы получили Галицию, их политика по отношению к государству Российскому, вестимо, дружественна. Впрочем, нами посланы в Париж и Вену конфиденты.[10]
– Здравие графа Алексея Григорьевича Орлова, мне сообщили, изрядно поправилось. Не пора ли ему обратно в Ливорно?
– Смею полагать, что давно пора. Его пребывание дома затянулось. Граф с декабря отсутствует в Архипелаге. А все мы ожидаем скорейшего прибытия в Архипелаг[11] флотилии Грейга. Вы милостиво удовлетворили просьбу Орлова прислать эскадру взамен непригодных судов. Его план разрушить Салоники и Смирну, дабы затруднить поставку товаров Порте, весьма важен для нашей победы. Хотя Алексей Григорьевич, как мне известно, подвержен частым болезненным припадкам. И, быть может, его просьба об отставке вполне обоснована…
Императрица высоко вскинула голову, заподозрив царедворца в недобрых намерениях, и перебила с заметным акцентом:
– Орлофф незаменим! Чесменским сражением он прославил навек свое имя! Он нужен мне в Италии… И вы намекните ему, что я хочу видеть графа в служении России в этот преответственный для державы период… Вы сфободны, Никита Ифанович! Днем погофорим более оснофательно…
Половодье в этом году разгулялось с невиданной силой. Откуда-то с верховьев пришла мощная взломная вода, разбудила округу гулом, расколола на стремени и вдоль берегов зимнюю броню, – и грянул на Дону ледоход, унося остробокие крыги на юг, к морю Азовскому.
Изрядно подтопило Черкасский городок, казачью столицу! Залило водой три раската, как именовали казаки бастионы, – Андреевский, Алексеевский и Донской. Улицы, ближние к Танькиному ерику, превратились в узкие каналы. Под воду ушли опорные сваи и подклетья куреней. А крайний из них – урядника Ильи Ремезова – с белыми ставнями и стенами, выкрашенными охрой, под камышовой крышей, казался дивным судном посреди водной глади. Устройством хата сия была точно такой же, как у всех местных жителей. Нижний этаж – омшаник, предназначенный для хозяйственных нужд, второй уровень – жилой. А между ними, как поясом, окружен курень деревянной галереей, а точнее, по-казачьи – галдареей. Она – на подпорках, кое-где с перильцами. Можно просто посидеть, поболтать с соседом, а можно с двух сторон и чарками стукнуться! Таково заведение в Черкасске, – ставить жилища строем, плечом к плечу…
Урядник спозаранку сидел с боевой пикой в руках на углу своей галдареи и неотрывно смотрел на плетень, стояками и верхом выступающий из желто-мутноватой воды. Хоть и не молод был Илья Денисович, а глазами зорок, как чайка-хохотунья, замечающая добычу в речной глуби. Дважды шибалась об ивовую изгородь здоровенная рыбина, дважды бросала фонтан брызг аж до окон второго этажа! Нутром чуял повидавший виды казак, что тут она, во дворе, – кружит, выход ищет на волю. И ежель высмотреть ее да метко пронзить острой пикой, то знатная ушица выйдет. На всю улицу!
С тыльной стороны соседом Ремезовых был войсковой старшина Данила Гревцов. Курень его также наполовину был затоплен паводком, но и галдарея, и балкончик вдоль стен, балясник, свободно нависали над водой. У крылечка был привязан просмоленный челн. Ремезов имел плоскодонку. И теперь, поглядывая на бескрайнюю речную гладь, на свою плавучую станицу, размышлял Илья Денисович: а не махнуть ли на займище, в сторону Аксая? Должно, там и щуки, и стерляди изобильно, – бревнами снуют по мелководью. Можно бить пикой и трезубой острогой…
Путовень серых туч трепал южак[12], пока не пробились столпами солнечные лучи. Яркий свет побежал по обдонскому холму, по могучим гололобым дубам и ожившим, выбросившим лимонные веточки тальникам. А приречные вербы красовались уже своими серебряными сережками, сулящими долгое тепло. Во множестве пролетали над Доном стаи казарок, уток и лебедей, правя к дальним плесам. Манилось вольному люду отведать убоинки, да не позволял пост. До Пасхи, почитай, три недели. Поздней она была в этот раз, двадцатого апреля. Хотя отнюдь не все из черкасцев гребовали скоромным. Чем бог посылал, тем и обходились. Смалочку приучена черкасня к стерляжьей ушице, сомятине, к икорке пробойной да щучьему холодцу. Вот и сидел пожилой донец, посасывая трубку, на галдарее собственного куреня и сторожил рыбу-дурищу, заплывшую в его двор.
Между тем солнце встало в полный дуб, до зенита добралось, – и даже у воды стало теплей, а борода прямо-таки накалилась на ярых мартовских лучах.
Глядит Илья Денисович: плывет по улице двухвесельный каюк, а в нем гребец, еще один казак и… батюшки-светы! – самолично войсковой атаман Семен Никитич Сулин, в расшитом кафтане и собольей шапке, перепоясанный широким ремнем, с кинжалом и турецкой сабелькой в ножнах. Подивился урядник такому гостю на их улице, тотчас встал и поклонился.
Атаманская лодка, развернувшись левым боком, причалила прямо к галдарее гревцовского куреня. Сам хозяин, Данила Петрович, всполошенно отворил дверь и, выйдя к старому приятелю, протянул ему руку, помогая перебраться на доски балясника. Перешучиваясь, они удалились в курень. А двое гребцов, с обветренными сизыми лицами, сгорбившись, остались в каюке.
– Эй, борода! – зычно крикнул один из них, черномазый малый с озорными глазами. – Горилочки нема горло промочить? Закацубли[13] начисто! С утра веслами машем…
– Окстись! – укоризненно отозвался Ремезов. – Ни вина, ни скоромного никак не можно. Вторая половина поста.
– Аль ты старовер?
Илья Денисович не ответил, узрев вблизи кормы своей плоскодонки плавник, точно красным лаком крытый. И, не раздумывая, саданул пикой вниз, под лодчонку. Дьявольская сила потащила его в вглубь пучины, вырывая из рук древко. И разжать бы ему пальцы, пожертвовать оружием, чтоб удержаться на галдарее, но рыбацкий азарт затмил рассудок и – бултых в мутную стылую бездну! Но и тут он не растерялся, уцепился одной рукой за борт лодчонки, а в другой – намертво зажал пику с нанизанной рыбиной-великаншей. Её головень и хвост-веер то и дело выметывались над забуруневшей водою, на которой рдели пятна крови. Казаки атаманского каюка таращили глаза, гадая, с чего бы это солидный станичник удумал купаться в половодье?
– Агу, дядька! – недоуменно позвал тот же юркий казачок, перелезая с носа на корму лодки. – Ты пошто там? Аль свалился? Аль грехи смываешь?
Барахтаясь в воде, обезумев от ее игольчатого холода, Илья Денисович гаркнул что есть мочи:
– Белугу пикой пронзил… Братцы, выручайте!
Несколько весельных гребков – и каюк уткнулся в ремезовский курень. Черномазый, свесившись с края лодки, запустил заголенную ручищу в воду. И, перехватив древко, рванул кверху, давая возможность горе-рыбарю перевалиться в плоскодонку. Дрожа, в промокшем зипунишке, урядник намертво схватился за край древка. Тяга, однако, усилилась. Илья Денисович носком сапога сбросил с крюка цепь плоскодонки. Две руки с одной, две – с другой едва удерживали добычу. Рыбина рванулась и поволокла обе лодки на стрежень, на течение. Весла атаманских гребцов, частя впротивоход, всячески препятствовали ей разогнаться.
Между тем бурлящая стремнина Дона, уносящая не то, что утлые посудины, а вековые дубы, неотвратимо близилась. Илья Денисович и казак, почуяв опасность и ожесточась, дружно толкнули древко, стараясь пронзить неугомонную бестию. Рыбина плеснула хвостом, поднимаясь из глубины, – из-под острия пики потянулась по волнам розовая прошва. Разбитной помощник ахнул, напористо потребовал:
– Белугу вдвох добыли, поровну и разделим. Кубыть, не скоро нам донской рыбки снова отведать придется. В полки поголовно гуртуют на войну с туркой…
О проекте
О подписке