Читать книгу «Воспоминания петербургского старожила. Том 1» онлайн полностью📖 — Владимира Бурнашева — MyBook.
image

Мой литературный формуляр и нечто вроде Acquit de Conscience[72]

Кто такой в литературной петербургской братии Владимир Петрович Бурнашев[73]

Свою автобиографию начну с того, что я, к горю моему, не получил никакого правильного образования, с малолетства будучи жертвою взаимных пререканий и эксцентричных взглядов и понятий моих родителей, которые с 1828 года, когда мне минуло 16 лет, разъехались, т. е. сделали то, что французы называют séparation de corps[74]: отец служил вице-губернатором в Орле и жил там на холостую ногу, имея, однако, превосходно монтированное хозяйство и ведя веселую и игорную жизнь, что при его слабом, каком-то тряпичном характере ужасно ему вредило. Но для своего времени отец мой был человек очень образованный, получив во времена императора Павла воспитание в Горном корпусе, а потом был в начале нашего столетия свитским офицером колонновожатых[75] (что ныне Генеральный штаб[76]) и адъютантом, сначала графа Бенигсена, а потом графа[77] Штейнгеля. В 1810 году отец мой вышел в отставку из военной службы, по воле своего отца, а в 1811 году женился на матери моей, тогда 16-летней девице, красоты поразительной, но сколько она была изящна наружностью, столько уродлива и до крайности неприятна характером, доходившим до самого нестерпимого самодурства[78]. Хотя она была немецкого происхождения (отец ее был тот ганноверец Букендаль, который сделал первую золотую карету для императрицы Елисаветы Петровны в 1745 году, что доселе значится крепко выгравированное на одной из частей этой древней кареты, хранящейся в Конюшенном музеуме[79]), она не знала ни слова по-немецки, но зато в высоком совершенстве владела французским языком, почему, когда отец мой, мастерски знавший теорию и практику французского и немецкого языков, хотел, чтобы меня, мальчика, еще крошку, учили, кроме французского языка, немецкому и даже английскому, мать воспротивилась этому, прогнала всех учителей и все свое исключительное внимание обратила на один лишь французский язык, говоря, что ни на что не похоже, чтобы сын знал те языки, которых мать его не знает. Очевидно, нелепый из нелепых афоризмов! Затем отец хотел сделать из меня военного, а мать, из опасения войны, настояла на том, чтобы меня, не бывшего ни в университете, ни в лицее, ни даже в какой-нибудь дельной гимназии, бросили в канцелярский водоворот, когда мне едва исполнилось 16 лет.

У меня было две сестры, обе моложе меня, одна двумя, а другая восемью годами, и обеих их нет на свете: старшая умерла в Тамбове, в 1865 году, стремясь постричься в монахини; младшая же, воспитывавшаяся когда-то в Смольном монастыре, но после этого вполне поверхностного воспитания мастерски умела пользоваться преподаванием в знакомых домах языков: немецкого и английского, которыми впоследствии владела словно своим отечественным. Меньшая сестра, Софья, весьма недавно, почти скоропостижно, умершая (в марте 1883[80] года), захотела еще заняться итальянским языком с целью чтения либретт итальянской оперы. Эта сестра моя, с тем вместе весьма недюжинная музыкантша, оставила в русской педагогической литературе свой в 40-х годах изрядно гремевший псевдоним Девица Эсбе, под каким в 50-х годах до 61 года исключительно она издавала и редактировала два воспитательных журнала: «Час досуга» и «Калейдоскоп» (с 1857 по 1861 год)[81]. Нынче журналы эти, более чем роскошно издававшиеся, библиографическая редкость[82]. Потеря этой дорогой и талантливой сестры, с которою под одним кровом я прожил 65 лет с моего младенчества, была мне весьма горька, имев жестокое влияние на мое здоровье и причинив мне с марта месяца 1883 года ту болезнь сердца, которую я ношу в груди и которая, называясь аневризмом аорты, может, по мнению лучших врачей, поразить меня моментально, при каком-нибудь излишнем волнении и возбуждении нервной системы, находящейся у меня в крайне опасном положении. Вот почему мне чрезвычайно нужно постоянно спокойное состояние духа, немыслимое и невозможное в сношениях с 9/10 нашей русской журнальной братии, состоящей почти сплошь и рядом из людей, по меньшей мере невоспитанных, дурного тона и нигилирующих все то, что называется приличием и деликатностью. Я не говорю уже о добросовестности, святости обязательств и понятии о чести – все это у русских журналистов зависит от дуновения ветра политического и общежительного, а также от личного воззрения и миросозерцания каждого из этих милых господ.

Отец мой умер в Тамбове, будучи председателем казенной палаты и в чине тайного советника и кавалера трех звезд[83], в 1861 году на восьмидесятом году от роду, а мать моя умерла в 1871 году, пропользовавшись пенсионом в 1200 рублей, оставшимся ей за шестидесятипятилетнюю службу отца моего. Но такая пенсия нисколько не препятствовала моей матери требовать от меня, comme argent de poche[84], такую же точно цифру серебряных рублей.

Швырнутый на канцелярскую службу в 1828 году, я никогда не любил казенной службы и, правду сказать, всегда служил кое-как то в Министерстве финансов, то в Военном, то в Удельном (тут три года и поусерднее, чем в других, в звании помощника директора Удельного земледельческого училища[85], созданного в 1836 году графом Л. А. Перовским и уничтоженного в 1866 году (через 30 лет) графом М. Н. Муравьевым[86]). Еще служил в Министерстве государственных имуществ, канцелярии Орденского капитула, в канцелярии обер-прокурора Святейшего синода и, наконец, в Министерстве внутренних дел, откуда я и вышел в 1849 году, нося с 1841 года чин, какой и сейчас имею, надворного советника. Разумеется, все мои сослуживцы на недосягаемых от меня высотах в эти 35 лет, и один из них, Григорий Павлович Небольсин, статс-секретарь и член Государственного совета.

Не выслужив необходимых для пенсии 25 лет, я не пользуюсь никакою пенсиею, что составляет одну из болячек (нравственных) моего сердца.

Я всегда предпочитал частную деятельность всякой государственной. Частная деятельность, исключительно литературная, временно иногда давала мне чуть не такое годовое содержание, какое по закону назначается члену Государственного совета. Но чаще я бедствовал, преимущественно потому, что с 16-летнего возраста должен был быть кормильцем своего семейства, почти брошенного отцом на произвол судьбы. Впрочем, отец давал матери с ее двумя дочерьми, моими сестрами, по закону ей следовавшую третью часть его жалованья (он 3 тысячи получал штатного жалованья), т. е. 1 тысячу рублей ассигнациями. Но, натурально, этой тысячи рублей было далеко не достаточно для моей матери (привыкшей к роскоши) с двумя девушками дочерьми.

Русские книжники-фарисеи[87], разные издатели-спекуляторы и журналисты, зная мое затруднительное домашнее положение, жестоко эксплуатировали меня и заставляли, особенно журналисты, даром работать, книгопродавцы же скудно платили за оригинальные и переводные работы, преимущественно по части «детской» литературы, в которой я тогда (с 30-х по 50-е годы) приобрел порядочную известность под псевдонимом Виктора Бурьянова[88]. Однако так шло с 28-го по 30-й год, когда дела мои, как сотрудника журналов и работника на книгопродавцев, стали так поправляться, что я, не имея 20 лет от роду, с казенным содержанием и частными заработками имел от 3–4 тысяч рублей ассигнациями в год. Моих, т. е. «Виктора Бурьянова» книг по «детской литературе» было так много, что в Смирдинском каталоге[89] этим именем было занято несколько столбцов. Теперь ни одной из этих книг нет в книготорговле, нет и в библиотеках, кроме Императорской публичной библиотеки. В это время до 50-х годов я напечатал множество сельскохозяйственных книг под псевдонимом Бориса Волжина, что мне на поприще агрономической литературы (при всем моем невежестве в агрономии, химии, физике, механике, гидравлике и естествознании) сделало такое имя (о, патриархальные времена!), что в конце 1849 года Вольное экономическое общество пригласило меня быть редактором-издателем на коммерческом праве журнала общества «Труды Вольного экономического общества»[90], о чем подробнее я поговорю ниже, а теперь обращусь к первым моим детским шагам в журналистике.

В августе месяце 1828 года отец мой наскоро приехал из Орла в Петербург, швырнул меня на службу в Департамент внешней торговли под начало своего знакомого Дмитрия Гавриловича Бибикова и, торопясь уехать в свой милый Орел, отворил мне двери кабинетов тогдашних журналистов[91] – Николая Ивановича Греча (принявшего 16-летнего писачку с насмешками и эпиграммами, причем дал кличку Борзопишева) и Павла Петровича Свиньина, добрейшего и простейшего человека, уверявшего всех встречных и поперечных, что я с талантом, и тотчас засадившего меня за какие-то нестерпимо скучные переводы из записок Маржерета[92] и тому подобных. В эту пору в ноябре 1828 года скончалась знаменитая гуманностью и филантропиею вдовствующая императрица-родительница Мария Федоровна[93]. Свиньин в самый же день кончины императрицы-благотворительницы дал мне какую-то высокопарную статью тогда только что недавно родившейся «Северной пчелы»[94] и другую в том же тоне, напечатанную в «Русском инвалиде» Пезаровиусом (изрядно малограмотно)[95], и при этом еще сунул в руки какую-то рукописную, бывшую у него «записку» о достохвальной деятельности императрицы совершенно официального колорита, подготовленную статс-секретарем покойной императрицы Григорием Ивановичем Виламовым по поводу какого-то предстоявшего юбилея ее величества. Тогда, снабдив меня всеми этими малополезными материалами, Свиньин сказал мне: «Знаешь, Володя, напиши-тка мне по этим данным статеечку пречувствительную о подвигах императрицы и изготовь (хоть ночью пожертвуй!) к завтрашнему дню, так как моя ноябрьская книжка печатается и на днях должна выйти. Мы назовем твою статью „Первый цветок юноши-писателя на гроб императрицы Марии Феодоровны“[96]. Ежели напишешь хорошо, то я улажу так, что ты получишь перстенек рублей в сто». Свиньин любил эксплуатировать таких молоденьких и малограмотных борзописцев, каков был я, не платя им ни гроша. Тогда, впрочем, и не было в обычае за журнальные статьи платить. Первый ввел «гонорар» Сенковский в «Библиотеке для чтения».

Памятно мне чрез 56 лет, что я тогда проработал всю ночь от моей матери тайком, а то, чего доброго, она отобрала бы у меня все осветительные материалы. Но ночь принесла плоды, потому что к 8 часам утра несколько писанных листов с детским что ни есть ребяческим словоизвержением с колоритом канцелярского слога были готовы, и я, не прочитав даже, поспешил отнести все это мое детское бумагомаранье к Свиньину. Павел Петрович остался очень доволен этою фразеологиею в форме автонианской хрии[97], написанной по всем правилам риторики профессора Рижского[98]. Но все-таки Свиньин нашел нужным, как он выражался, впустить своего квасно-патриотического «соуска» в мой винегрет, и, по его мнению, статья вышла на славу. «Что в рот, то спасибо!» – восклицал благодушествовавший постоянно и лгавший напропалую Свиньин, прозванный фабулистом А. Е. Измайловым «Павлушка – медный лоб»[99].

Статья «Цветок» была напечатана в конце ноябрьской книжки тогдашних крохотных «Отечественных записок» в их небесно-голубой обертке и окаймлена траурным бордюром с наигрубейшим лубочной резьбы изображением розы, всего более похожей на какое-то чернильное расплывшееся пятно: ксилография тогда у нас была в первом периоде младенчества. Свиньин расщедрился и оттиснул сотню экземпляров моей статьи особо на почтовой бумаге и, при содействии разных милостивцев своих, уладил так, что экземпляры с черным бордюром и с уродливою розою были в Зимнем дворце представлены государю императору Николаю Павловичу, всей императорской фамилии и Двору, а особенно особам двора покойной императрицы. Знаменитая (в царствование Павла Петровича) статс-дама, кавалерственная дама большого креста Св. Екатерины[100] и обер-гофмейстерина Е. И. Нелидова, прочла эту мою патетическую статью, наполненную тем, что французы называют lieux communs[101], и (вот вкус-то!) нашла, что c’est quelque chose de délicieux comme production littéraire d’un adolescent[102], и тотчас прочла с восхищением императрице Александре Федоровне, разумеется, подсобляя французским переводом, потому что юная императрица в те поры, при всех стараниях Василия Андреевича Жуковского, была еще слишком слаба в русском языке; это не помешало императрице сказать, что il faut pourtant encourager ce poète adolescent[103]. И вот назавтра за мною, при содействии Свиньина, давшего мой адрес, прискакал в пошевнях на тройке фельдъегерский офицер и отвез меня в Таврический дворец к статс-даме ее высокопревосходительству Екатерине Ивановне Нелидовой[104], имевшей вид коричневой маленькой мумии и крайне невзрачной, которая, однако, очень ласково приняла «мальчика-поэта» в форменном фраке Министерства финансов и от имени императрицы Александры Федоровны вручила ему за «Цветок» перстенек аметистовый с бриллиантовой пылью, ценою в 100 рублей ассигнациями.

Как ни маловажно было само по себе это обстоятельство, оно имело огромное влияние, во-первых, на некоторых журналистов, как, например, Н. И. Греч, сделавшийся с этого времени ко мне гораздо любезнее. А во-вторых, рассказы Е. И. Нелидовой о poéte adolescent blond cendre à cheveux naturellment bouclés[105] сделали то, что этот белокуренький юноша был приглашен на утренний шоколад блестящим тогдашним вельможею Федором Петровичем Опочининым, другом великого князя Константина Павловича, равно как Николаем Петровичем Новосильцевым, заведовавшим тогда заведениями императрицы Марии Федоровны, и, главное, знаменитою тогдашнею вестовщицею и придворною сплетницею Елизаветою Михайловною Хитрово, дочерью светлейшего князя Михаила Илларионовича Кутузова-Смоленского. Эта барыня из самых что было сливок аристократии была мать прелестной из прелестных графини Фикельмон, т. е. супруги тогдашнего австрийского посланника, которого белоснежный мундир и красные рейтузы производили престранный эффект в публике, особенно при зеленом султане его треуголки, покрытой сплошь широким золотым галуном. Но дело в том, что Лизавета Михайловна приходилась что-то вроде троюродной кузины моему строгому начальнику Дмитрию Гавриловичу Бибикову, который раз утром призвал белокурого мальчика-элегиста к себе на дом и сказал ему:

– Тебе, верно, не известен мой приказ, на основании которого такое подношение твоего какого-то там «Цветка», какое ты сделать изволил в Зимний дворец, могло иметь место не иначе, как только при моем благосклонном и начальственном посредстве.

Как я ни объяснял, что тут я ни при чем, что 100 экземпляров моей статьи через статс-секретаря Кикина препроводил Павел Петрович Свиньин, а что я ничего не видал, да и видеть не мог, все-таки Бибиков мне объявил:

– Толкуй там что хочешь, а от меня наказание понесет не толстый боров Свиньин, а le blond adolescent, poétisant en prose[106], то есть твоя милость, и наказание это начнется с этой минуты. Следуй за мною.

Я пошел за Бибиковым из его кабинета со стеклянным потолком в коридор, а из коридора мы прошли в биллиардную, где Бибиков вооружился мазом[107], велел мне взять кий и играть с ним в 48-бильную партию на бильярде. Мы сыграли, помнится, десять партий, и в этом состояло мое оштрафование, распространившееся на все воскресенья, когда в час пополудни я должен был являться к Бибикову, чтоб играть с ним 10–12 партий и потом, когда соберутся воскресные гости, обедать, спустя же час после обеда удаляться. Так с конца 1828 года по половину 1833 года прошло прекрасно 5–6 лет. Но в 1833 году одно обстоятельство[108][109] восстановило Бибикова против меня до того, что он из благодетеля-начальника сделался ненавистником моим и повсюду мне вредил даже и тогда, когда в 1837 году я перешел от него в Военное министерство под начало статс-секретаря М. П. Позена.

После первого моего литературного успеха с «Цветком нагробным» Н. И. Греч, заметив, что статьи П. П. Свиньина о разных русских гениях, им откапываемых, хотя и пересаливаемые им, имели-таки некоторый успех, захотел, чтобы и в «Северной пчеле» были печатаемы рассказы о русских Уаттах, Жакарах и Терно, а потому обратил свое внимание на меня и раз как-то в один семейный четверговый обед в первых месяцах 1829 года (мне было 17 лет от рода) поручил мне «откапывание русской гениальности», особенно по части мастерств и художеств[110]. И вот я, едва вышедший из детства, пустился на столбцах «Пчелы» с жаром рассказывать биографические подробности о разных более или менее замечательных русских изобретателях и производителях, как: Батов («Русский Страдиварий»), Чурсинов (делатель клеенок), Лукутин (табакерщик из папье-маше), Серебрянников (ленточник), Головкин (фабрикант нюхательного табака), Плигин (макаронщик) и пр. и пр. и пр.[111] Но ни одна из этих пустословных и восторженных статей, крепко смахивавших на рекламы, так не удалась блестяще успешно молодому мальчику – уже публицисту, как статья об анекдотивном порховском пастушонке, сделавшемся в то же время со дня наводнения (1824 г.) в течение 4–5 лет видным табачным фабрикантом, производившим турецкий и американский курительный табак и уже соперничествовавшим с Гишаром и Линденлаубом. То был табачный фабрикант и купец Василий Григорьевич Жуков, впоследствии приобретший громадную славу и колоссальное, миллионерное богатство, но умерший в конце 1882 года почти в затруднительном положении, оставив целый полк наследников, разорвавших на дробные части остатки его достояния, благодаря своему дикому самодурству и нелепому образу жизни, имевшему в основе милое правило российского дурачества: «Ндраву моему не препятствуй!» Но в 30-х годах все понимали очень хорошо, что Жукова на такую высоту подняла статья в «Северной пчеле», напечатанная семнадцатилетним юношей в декабре 1829 года[112]

1
...
...
9