Как ни странно, но разрешили. Хотя почему странно… Сказано же, что будет везти, так что всё логично, правда, сказали утром перекатываться обратно, но это и понятно – не настолько же везти будет. Чтобы не заниматься плевками в потолок, прошу у племянника школьные учебники. Математика и русский мне без надобности, а вот литература, история, география…
Для первого класса тоже нужны учебники, потому что детский сад малышку испугает. Есть чего ей бояться в том саду, на самом деле, да и воспитательницы, учитывая мои сны, вряд ли остались людьми. Не верю я людям здесь, кроме брата и сына его. Они бы точно руки задрали… Ладно, это я злюсь просто, людей-то я этих и не знаю.
Лежим мы в госпитале… В моё время здесь тоже госпиталь был, военный, значит, хотя… Нет, не помню, но расположение бомбоубежищ во всех медучреждениях, в общем-то, одно и то же, по крайней мере, подчиняется одной логике, так что нервничать нечего. Немного беспокоит отсутствие ленинградского радио, но оно и понятно – нет больше Ленинграда. Люди отказались от имени города Ленина – от имени, с которым совсем недавно сражались с врагами. Что для Вселенной полвека?
– Вот, – племянник приносит учебники. – Тут для тебя и для… Алёнки. Только, дядя, с историей осторожнее, потому что…
– Переписывать принялись контрреволюционеры, – грустно усмехаюсь я. – Я же в Петрограде родился, Гриша. Вся эта история перед моими глазами прошла… Энкаведе тут есть?
– Нет, дядя Гриша, – качает он головой, – тут у нас… бандитизм.
– Как в первые годы, – понимаю я. – Ну что же, это дело знакомое.
А перед глазами встаёт сцена – мне лет пять, какой-то страшный небритый мужик с револьвером падает, получив пулю от мамы. Тоже были бандиты у нас, как без них… Что бы ни случилось, всегда находятся люди, желающие поживиться за чужой счёт, ничего ты с этим не поделаешь. Только неминуемая смерть их и пугает, а тюрьма для них дом родной. Ничто не ново в родном Петрограде…
Открываю учебник географии, сразу же заметив несоответствие на карте тому, что мне известно. Даже территория эрэсэфэсэр меньше той, что я видел на картах в своём времени. Намного меньше, на мой взгляд. Интересно, а мы точно в войне победили? То, что я вижу сейчас, мне старые папины карты времён Гражданской напоминает. Только вот ни товарища Ленина, ни товарища Сталина нет. Правда, нет и Ежова с Ягодой, что, скорее, радует. Хотя всё, как в семнадцатом, по маминым и папиным рассказам – говорить можно что угодно, только жрать нечего. Смогу ли я здесь жить? Сможет ли Алёнка?
Ладно, отложим географию. Особо ничего нового в ней нет, кроме границ, смотреть на которые просто больно. Лучше бы я навсегда остался там…
– Папа, тебе плохо? – с тревогой спрашивает меня всё чувствующая Алёнушка.
– Нет, маленькая, мне грустно, – объясняю я ей. – Просто грустно…
После такого учебник истории открывать просто страшно. Я откладываю свои учебники, доставая Алёнкины. Букварь, прописи, математика – хоть это не изменилось, и то спасибо. Теперь можно с доченькой позаниматься, стараясь не думать о тех учебниках, что мне принесли. Я не хочу жить в таком мире, просто не хочу, и всё. Кстати, мальчишку травили, а что будет, если травить начнут Алёнку?
– Гриша, – зову я зашедшего к нам племянника. – У вас же тут распространена травля, что будет, если дочку травить начнут?
– Напугаем, – неприятно оскаливается он. – Существуют методы. Ты этого не бойся, в бандитизме есть свои прелести.
– Интересный подход, – вздыхаю я, подумав о том, что вряд ли местный бандитизм страшнее того, который я видел в раннем детстве. – Нас двигать хоть как можно?
– Папа предполагал, что ты спросишь, – кивает племянник. – Сейчас поедите, и поедем. Сначала на… туда, куда вы хотите, а потом на мемориал. Только ходить вам обоим пока не надо.
– Я знаю, – киваю ему, ведь проходил это бессчётное количество раз. – Меня в коляске, а Алёнка на папиных руках поедет.
– Да! – соглашается моё солнышко.
Сначала-то мы на Охтинское, где мама лежит, а потом уже туда, куда племяш считает правильным. Ему виднее, конечно, он здесь живёт, в городе, отказавшемся от своего имени. Переименованным на немецкий лад. Я никогда не смогу его так называть, ведь сейчас он, будто предав тысячи погибших ленинградцев, даже именем своим подражает тем, кто душил его в огненном кольце.
Я не знаю, отчего так произошло, идеальных людей не существует. Наверное, близкие нам всем слова стали повторяться бездумно, а потом… Надо брата спросить, что случилось с родной страной.
Нас очень осторожно одевают – Алёнку в платье и шубу, потому что холодно ей, даже несмотря на месяц, меня тоже хорошо утепляют, затем пересаживают в узнаваемую коляску, а дочку мне на руки, и двигаются вниз. Здесь есть лифт, выглядящий совершенно футуристично, а мне очень хочется открыть глаза – и чтобы за окном был сороковой. Я знаю, что нужно делать, кого убеждать, ведь помню всё-всё. Я совершенно точно не смогу жить в предавшем самого себя городе…
Нас сажают в автобус, будто уменьшенный в несколько раз, с выступающим вперёд капотом. Внутри оказывается и брат. Он смотрит на меня с непонятным выражением на лице, а я поглядываю в окно, рефлекторно разглядывая и небо – тревога ведь может запоздать. За окном хмурые люди в цветастых одеждах, и я не понимаю… Войны давно нет, у них есть много хлеба, масла, отчего же смотрят со злостью?
– Ты не примешь этот мир, брат, – вдруг говорит Сашка. – Ты его просто отторгаешь.
– Не об этом мы мечтали, Сашка, – объясняю ему. – Не смогу здесь жить, лучше бы я остался там…
– Лучше бы… – вздыхает он. – Я погиб под Вязьмой, та похоронка ошибкой не была. Ленка моя – под Москвой, а Гриши никогда не было.
– То есть вы все – галлюцинация? – удивляюсь я, потому что на галлюцинацию мир вокруг совсем не похож.
– Нет, брат, – качает он головой. – Мир этот – именно такой, каким он стал в девяностых, но наши души вернули сюда ненадолго – чтобы показать его тебе.
– Ничего не понимаю, – признаюсь я. – Я прочитал историю Великой Отечественной, но… Как так – вас нет?
– Этот мир создан для того, чтобы тебе было комфортно, – объясняет брат. – Чтобы ты мог примириться со своим новым телом, немного отдохнуть от войны, но ты его просто отторгаешь, поэтому…
– Это созданный мир, – вторит ему женский голос. – Он не совсем реальный, просто переходный, потому что прямой дороги в Тридевятое нет.
– А зачем мне Тридевятое? – не понимаю я, погладив прижавшуюся ко мне Алёнку.
– Ты заслужил сказку, доктор, – невидимая женщина говорит спокойным голосом. – Так решили твои пациенты, но здесь тебе плохо…
Микроавтобус останавливается перед каким-то памятником. Я не разглядываю его, потому что мне нужно осознать услышанное. Всего вокруг нет? Или просто брата нет? Что значит «переходный»?
– Сначала ты посмотришь и послушаешь, – совершенно непонятно говорит всё тот же женский голос, – и, когда определишься, мир шагнет тебе навстречу.
Нас высаживают из машины перед тем, что называется «мемориал», а глаза мои прикипают к строкам, выбитым на камнях: «Здесь лежат ленинградцы…» Я смотрю вокруг и понимаю, что это – это память поколений о… нас.
Коляска едет по широкой аллее. Если бы мог, я бы плакал сейчас не останавливаясь – голос «ленинградской Мадонны» снова и снова встаёт из памяти, напоминая мне, что Ленинград борется. Стучит метроном, говоря нам с Алёнкой, что всё спокойно, а слева и справа плиты, на которых выбит только год. Брат рассказывает мне не только историю Ленинграда, он описывает очень страшные вещи – это часть той кровавой цены, что заплатила наша страна за Победу.
Но видя сытых людей вокруг, я не понимаю – чего им не хватает? Тепло, светло, из крана вода течёт, я сам видел! В чём же дело?
– Вот, возьми, – протягивает мне толстый том брат. – Это воспоминания. Не сильно подробно, но тут о том, что и почему случилось в войну. Ну и после…
– Твои? – интересуюсь я, но он только качает головой.
Мы входим в большие залы, и я узнаю на фотографиях людей, но всё больше понимаю, что город, которым стал родной Ленинград, мне теперь чужд. Я просто физически отталкиваю от себя эту действительность, и в какой-то момент мне кажется, будто что-то рвётся. Передо мной проступает из стены картина весны – идут из школы дети, зеленятся деревья, я почти слышу радостные голоса и, не осознавая того, что делаю, направляю коляску вперёд.
* * *
Я сразу же вижу его. Он идёт из школы, о чём-то задумавшись, а вокруг, я понимаю, май. Память уже почти стёрла все то, что было тогда, но не узнать этого парня я не могу. Подав коляску вперед, я кричу:
– Гришка! Гришка! – от крика вздрагивает Алёнка, а вот парень резко поворачивается ко мне.
Сначала он непонимающе смотрит в мою сторону, а я силюсь улыбнуться и не могу. Ведь передо мной я сам – нескладный, пятнадцать-шестнадцать лет… Но моя безэмоциональность никуда не делась, поэтому я просто смотрю на самого себя, понимая, куда попал. Ещё жив папа, не умерла мама, где-то в училище Сашка, и до страшной войны пока так далеко…
– Папа, а там тоже ты, – сообщает мне дочка, оглянувшись на мальчишку.
– Да, маленькая, – прижимаю я её к себе.
В Гришкиных глазах узнавание. Он подходит ко мне, вглядываясь в лицо, и я благодарен миру, перестроившемуся под мои желания. Я знаю, что всё вокруг ненастоящее, спасибо просветившему меня брату, но за возможность их всех увидеть ещё хоть раз я готов даже и поверить в этот «переходный» мир. Только примут ли неизвестно откуда взявшегося истощённого мальчишку?
– Ты кто? – ошарашенно спрашивает меня очень удивлённый Гриша.
– Я – это ты, – отвечаю ему. – Но… долгая история, так что предлагаю отправиться для начала к папе в госпиталь.
– К папе? – до него медленно доходит. Ну же, Гришка, ты никогда не был тугодумом, а мир ведь обязан помогать мне. – Ну, пошли… Тебе помощь нужна?
– Хорошо бы, – вздыхаю я. – Кости ещё слабые, тяжело даже так.
– Папа, а кто это? – интересуется Алёнка.
– Это я, но очень давно, до войны ещё, – негромко объясняю я, и Гришка вздрагивает. – Трудно объяснить, но я постараюсь.
В объяснениях мне поможет никуда не исчезнувшая книга с выходными данными «Москва, Воениздат, 1989». Сейчас у нас, получается, где-то тридцать второй-тридцать третий год, так что выглядит она довольно убедительно, как и качество бумаги, иллюстраций, материал обложки… В общем, думаю, убедительно выглядит. Если я правильно помню, в тридцать седьмом нас не тронули, потому что папа лечил очень много кого, а вот что было в эти годы, я уже запамятовал.
До папиного госпиталя я бы точно сам не добрался, но именно в этот момент я припоминаю, чем же люди отличались. Вокруг меня довоенный Ленинград, и, будто подтверждая это, к нам немедленно подходит постовой милиционер. Он не спрашивает документы, а интересуется, не нужна ли помощь.
– Разве что с коляской, до госпиталя далековато, – отвечаю я. Алёнка же прижимается ко мне изо всех сил. – Мы на прогулку ходили, да сил не рассчитали.
– Справишься? – интересуется милиционер.
– Своя ноша не тянет, – с улыбкой цитирует папу Гришка, но нам всё же помогают, поэтому к папиному госпиталю мы попадаем довольно быстро.
– Охренеть, – классифицирует ситуацию дядя Вова. Он врач приёмного отделения, был убит вместе с папой, я помню. – Гриша, это что?
– Алиментарная дистрофия второй степени, – отвечаю я ему. – Доктора Нефёдова позовите.
Милиционер уходит, а я просто замираю на месте, не в силах ничего сказать – по лестнице спускается он. Тот, кого я не чаял больше увидеть с того самого лета сорок первого. Папа смотрит на нас очень удивлённо, а затем становится серьёзным. Наверное, он видит что-то в моих лишённых эмоций глазах. Я смотрю и не могу насмотреться, за одно это я согласен даже на расстрел. Папа спускается, будто плывёт по воздуху, и я с силой подаю коляску ему навстречу, желая обнять такого родного человека.
– Вова, помоги-ка! – обнимая меня и Алёнку, просит папа. – Бери парня, а я девочку возьму.
– Нет, папа! – тянет ко мне руки Алёнка, и будто замирает всё вокруг.
– Папа, значит, – вздыхает отец. – Вова, стой, переносим одновременно. Видел я такое в Гражданскую… Папа, надо же…
Оказавшись в отделении на одной койке с Алёнкой, я расслабляюсь. Рядом папа, он поймёт, он поможет – я точно это знаю. Пусть невозможно переписать историю, но здесь и сейчас это ведь реально! Пусть хотя бы в этом «переходном» мире не случится Блокады… Пусть мы все будем живы! Ну, пожалуйста…
Нас очень осторожно раздевают, снимая тёплые куртки, в этом времени не встречающиеся – нет такого материала. Папа приказывает одежду не убирать, да и не отнимать Алёнку у меня, хотя скорее меня у дочки, но этого он пока ещё не знает.
– Папа, – по привычке обращаюсь я к нему. – Там книга, она сейчас жутко секретная. Да и одежда наша…
– Папа… следовало ожидать, – вздыхает он. – Ну тогда рассказывай, что происходит.
Я и начинаю рассказывать – о том, что только будет: как я закончил школу и куда пошёл, а брат – в училище. Я говорю, как мы счастливо жили и о том, первом, дне говорю. Алёнка тихо всхлипывает, но держится, у неё эмоции ещё прорываются, это у меня с ними всё ровно. Папа и старший я сидят и слушают. Просто слушают, никак не интерпретируя то, что слышат.
– А можно кусочек хлеба Алёнке? – интересуюсь я. – Маленький, чтобы за щеку сунуть.
– Зачем за щёку? – не понимает старший Гришка.
– Чтобы кушать меньше хотелось, – отзывается Алёнка. – Тогда до вечера кажется, что кушаешь, понимаешь?
– Погоди, сын, – останавливает полного вопросов старшего меня папа. – Распорядись лучше о хлебе.
Лежащий на тарелке хлеб вызывает у меня дрожь, что папа видит сразу. Он внимательно смотрит мне в глаза и спрашивает о том, какой была норма. Он точно понимает, о чём спрашивает, и я против воли цитирую нашу поэтессу. Папины глаза расширяются, но он кивает и, отщипнув половину где-то дневной нормы, протягивает нам. Я беру очень маленький кусочек, остальное отдаю всхлипнувшей дочке.
– Смотри, Гриша, – показывает на меня старшей моей копии отец, а я просто ем, как всегда. – Это и есть настоящий голод. Это не придумаешь и не подделаешь. И такого сейчас быть у нас не может.
Я ему возражаю, объяснив, где сейчас уже есть, или только будет, такой же голод, потому что помню ещё плакаты. Он кивает, предлагая мне продолжать, и я послушно рассказываю. О бомбах и об «оставили», о сером конверте – и его, и брата. О норме, работе «скорой» и о саночках… Я рассказываю, а старшая моя копия просто плачет, не скрывая слёз. Он очень хорошо сумел представить всё, о чём я говорю. А затем о ленинградской болезни, одноимённой гипертонии и об Алёнке рассказываю, конечно. От первого мгновения до того самого снаряда, с которого началась вторая жизнь. И вот тут я говорю, кем стал, но добавляю, что не смог принять город после контрреволюционного переворота.
Я знаю, папа сможет во всём разобраться и помочь, ведь это же папа.
О проекте
О подписке