Ляля собиралась погостить в Алпатьеве с неделю. По правде сказать, она и неделю-то опасалась не выдюжить, вздыхала: надо! Мама очень огорчится, если дочь, после годового отсутствия, пробудет всего несколько дней. И в самом деле, поначалу ей было томительно скучно. Водворившись в своей прежней комнате, любовно подготовленной к её приезду (не забыт даже букетик душистого горошка в вазочке из молочного стекла на туалетном столике), она чувствовала себя самозванкой: она не была уже той Лялей, которая родилась здесь и выросла, наезжала сюда вместе с родителями гимназисткой на летних каникулах. Когда, в её шестом классе, скоропостижно умер отец, уездный дворянский предводитель, мать, схоронив его на родовом погосте, окончательно обосновалась в имении. Городской дом был сдан через поверенного некоему Шершиевичу, владевшему в уезде хлебной торговлей. Шершиевич не поскупился, дом – солидный и поместительный – ему нравился, и он заплатил вдове за несколько лет вперёд. Все эти деньги пошли на уплату долгов, оставленных отцом, невольным пленником своего положения, вынуждавшего жить не по средствам.
Ляля любила их городской дом и теперь не могла не думать о его нынешних жильцах с той неприязнью, с какой обыкновенно думают об узурпаторах, нагло присвоивших себе чужое. После выпуска из гимназии она была в уезде всего однажды, гостя у своей гимназической подруги, и весь тот месяц тщательно избегала бывать вблизи бывшего своего дома. Но так как в небольшом городке невозможно прожить месяц, не проехав хотя бы однажды по какой-нибудь из его улиц, то, проезжая мимо, она зажмуривалась, чтобы не бередить своей раны. Когда она слышала фамилию Шершиевич, ей всякий раз хотелось зажать уши и завизжать, и она бледнела от усилия держать себя в руках…
Вопреки стараниям матери угадывать любые её желания, а может быть, именно благодаря им, к концу третьих суток в Алпатьеве тоска её сделалась несносной, но ради мамы Ляля была полна решимости потерпеть и стиснула зубы. Однако, когда положенная ею для себя неделя подошла к концу, Лялей вдруг овладело оцепенение праздности. Проснувшись утром того дня, когда собиралась сообщить о своём отъезде, она почувствовала истому и не лишённую приятности тяжесть во всём теле, лениво потянулась и сказала себе самой: «Успеется! Что теперь делать в Москве? Все знакомые разъехались кто куда, а те, кто остался, скучны до зевоты и ничем не лучше здешних помещиков…».
К исходу её второй недели в стенах родного дома она уже не строила никаких планов. Мать не могла нарадоваться её присутствием и затаилась, боясь вспугнуть свою дочь, эту беспокойную птицу, даже не заводила более разговоров о замужестве. Ляля много гуляла по окрестностям, а если было слишком жарко для прогулок или, напротив, шёл дождь, читала в качалке на веранде. Она немного пополнела и посвежела и, глядя на себя в зеркало, усмехалась (впрочем, не без тайного удовольствия): «Ну, вот я и стала натуральной уездной барышней, вскормленной на парном молоке и чувствительных романах!»
Однажды, возвращаясь после дальней прогулки и предвкушая ароматный чай на веранде, она услышала, помимо звона посуды и приборов, незнакомый мужской голос и досадливо поморщилась: гости! Ляля сошла с аллеи и, незаметно подойдя, остановилась за ближайшей к веранде куртиной. Мать сидела у стола, а у самых перил с чашкой в руках стоял господин в белой чесучовой паре, одетый с нездешней тщательностью. Когда он поднёс чашку к аккуратным тёмным усам, на его смуглой руке сверкнул перстень. «Что за птица?» – подумала Ляля. Никто из соседей, наезжавших к ним с визитами, не мог бы выглядеть таким образом.
Имеет сельская свобода
Свои счастливые права,
Как и надменная Москва,
и одним из таких прав была негласная непринуждённость в одежде: не то чтобы туалеты соседей были небрежны, вовсе нет; но что бы они ни надели, оно поневоле отдавало обломовским халатом. Этот же господин, несмотря на некоторую вальяжность, смотрелся упругим, как сжатая пружина, и готовым в любой момент устремиться к ведомой ему лишь одному цели.
Её давешняя досада сменилась интересом, Ляля покинула своё укрытие и направилась к веранде, избегая смотреть на незнакомца, но чувствуя на себе его взгляд. Когда она взошла на крыльцо, мать воскликнула от самовара:
– Лялюша, наконец! Чаю хочешь?
– О, мама, конечно! Ужасно хочется пить. – И застыла на полпути к столу, словно только теперь заметила гостя.
– Знакомьтесь, – сказала мать, наливая чай, – Павел Егорыч, это моя дочь Елена.
Гость размеренным шагом приблизился к столу, поставил чашку точно в середину блюдечка и, подойдя к Ляле, поднёс к губам протянутую ему руку. Потом поднял на неё зеленоватые глаза с лукавыми искрами, отчего Ляля испытала неловкость школьницы, застигнутой на шалости и понимающей, что её притворство шито белыми нитками. Неожиданно для себя самой она вспыхнула, и только тогда гость опустил ресницы и произнёс, улыбаясь в усы:
– Шершиевич.
– Павел Егорович, оставайтесь с нами обедать, – говорила мать за чаем, – вы ни разу ещё не остались, право слово, это ни на что не похоже! Лялюша, помоги мне уговорить Павла Егорыча!
Шершиевич поднял глаза на Лялю, отчего она опять вспыхнула и, сердясь на себя за это, проговорила холодно:
– Мама, я думаю, что Павел Егорыч весьма занятой человек, и мы поставим его в неловкое положение, настаивая на приглашении, ради которого он будет вынужден пожертвовать своими делами. – Произнеся эту тираду, Ляля залпом допила свой чай и протянула матери пустую чашку.
Шершиевич нахмурил брови – было заметно, что ему стоило некоторого усилия оставаться серьёзным – и сказал, глядя на хозяйку:
– В самом деле, Ольга Константиновна, сегодня мне необходимо вечером быть в городе. Но я с удовольствием приму ваше приглашение и приеду в любой день на новой неделе, который вы назовёте.
Было условлено, что он приедет в будущую субботу, и Шершиевич откланялся. Мать поднялась, чтобы проводить его до крыльца, где ждала его пролётка. Ляля осталась сидеть.
Вернувшись, мать села по другую сторону стола, налила себе ещё чашку чаю и с интересом поглядела на дочь поверх чашки. Надеясь избежать разговора о Шершиевиче, Ляля сделала вид, что не замечает этого. Она откинулась на спинку стула, надкусила печенье и уставилась вглубь садовой аллеи, словно что-то или кого-то там высматривала. Было очень тихо, всё погрузилось в полуденную дрёму, только с поля ветер приносил обрывки голосов. Поэтому, когда мать всё-таки заговорила, Ляля даже вздрогнула от неожиданности.
– А знаешь, – сказала Ольга Константиновна, – ведь он ради тебя согласился.
Лялино сердце отчаянно забилось, и она прижала руку к груди.
– Мама, ты меня напугала! – воскликнула она. – И охота тебе говорить всякую чепуху.
– Ну ладно, ладно, прости! Не стану больше… Пойду, пожалуй, прилягу. Что-то парит, вероятно, к ночи будет гроза.
Ляля осталась на веранде одна, испытывая странную, но не лишённую приятности тревогу. «Как это глупо! – думала она, сердясь на самое себя. – Я тут совсем одичала, если так разволновалась из-за какого-то хлыща». Но минуту спустя ловила себя на том, что улыбается, думая о нём. Так и прошёл этот день. Она пыталась читать, но взгляд бессмысленно скользил по странице и, покинув её, принимался блуждать окрест, не замечая тех предметов, на которые опускался легкокрылым мотыльком. Наконец Ляля вздохнула и, смирясь, уронила книгу на колени. Этот человек волновал её помимо воли, но волновал совсем иначе, нежели когда-то Яворский. Вспомнив о Яворском, она вдруг обнаружила, что теперь способна думать о нём без боли и даже вполне равнодушно. И Ляля с неожиданной для себя ясностью осознала, что, в сущности, он прав и весь их нелепый роман годится разве что для водевиля…
На другой день пришёл пакет от редактора. Он содержал рукопись, к которой прилагалось короткое, но цветистое письмо с просьбой ознакомиться и дать рецензию. Ляля развернула рукопись и пробежала первую страницу. Это было незамысловатое будуарное чтение, впрочем, не лишённое остроумных наблюдений – обычное творение праздного ума. Чтение это доставляло удовольствие того же порядка, которое испытываешь от светских сплетен: оно приятно щекотало нервы и будоражило воображение. «Альковный роман!» – подумала Ляля и решила, что это неплохое название для статьи. Опус назывался «Два рубля до сотни» и повествовал о похождениях ироничного и тонкого господина, виртуозно избегающего каких-либо обязательств в отношении слабого пола. Смысл названия разъяснил сам герой в последней части: «…Но почему бы вам на ней не жениться, милый George? Софи недурна и, право, не глупа. К тому же за ней дают хорошее приданое… – Два рубля до сотни, мой друг! – ответил George. – Два рубля до сотни. – Что вы этим хотите сказать? – Я нахожу это желание округлить свой капитал за счёт женитьбы чисто символическим действием. Как точка в конце фразы, n'est-ce pas?»
Рецензия, вопреки обыкновению, вышла не слишком забористой, но когда Ляля поставила последнюю точку и перечла написанное, то нашла её изящной и даже немного игривой. «Публике понравится», – решила она, переписала набело, запечатала в конверт и вывела на нём адрес редакции.
Делать было более нечего, читать не хотелось, и она отправилась на прогулку. Мысли, ничем теперь не занятые, незаметно вернулись к предмету, волновавшему её с минувшего воскресенья – к Шершиевичу. От матери она знала, что он холост и ему должно быть уже под сорок или около того; что репутация у него самая безупречная, однако никакие попытки уездных маменек завлечь его и склонить к браку со своими, на выданье, дочерьми не увенчались успехом. Впрочем, он езжал в дома, где имелись невесты, и был, по слухам, весьма мил с дамами – но со всеми равно, не отдавая сколько-нибудь заметного предпочтения ни одной из них.
Более о нём не говорили, однако Ляля понимала, что мама питает на её счёт определённые надежды. В другое время это бы её развлекло, но она чувствовала, что фигура Шершиевича занимает её самоё не меньше, чем мать, и не могла не досадовать. «Зачем я ему? Если он не соблазнился ни одной из здешних барышень, за которыми дают немалые деньги, да и, как говорят, среди них есть прехорошенькие, свежие и нетронутые. А мы небогаты, и я уже не так молода (тут Ляля обычно вздыхала). Незачем о нём и думать!» Память услужливо подсказывала фразу из прочитанного только что салонного романа: два рубля до сотни. Но, несмотря на запрет себе самой думать о Шершиевиче, весь остаток недели до его приезда Ляля томилась в ожидании, и когда настала долгожданная суббота, она уже не находила себе места.
– Милая, ты здорова? – спросила мать, когда Ляля вышла к завтраку. – Ты немного бледна…
– Я здорова, мама. Просто плохо спала из-за жары.
Мать больше ничего не сказала, но брови её тревожно насупились. Тем не менее во время завтрака Ляля сидела с непроницаемым, холодным лицом, что, по её мнению, должно было предостеречь мать от неуместных разговоров, а сразу после по той же причине ушла в дальний конец лужайки и расположилась с книгой на качелях. Мерное покачивание вскоре утомило её, и Ляля незаметно заснула, выронив книгу, которую так и не успела открыть.
Проснулась она так же внезапно и не сразу открыла глаза, силясь понять, что же её разбудило. Это было впечатление чьего-то присутствия рядом, и, хотя не было слышно ни звука, кроме гула пчелы и птичьего щебета, Ляля отчего-то была уверена, что в своём углу она не одна. Она слегка приотворила ресницы – и увидела свою книгу в уже знакомой смуглой руке. Ляля встрепенулась и шумно вздохнула, окончательно просыпаясь.
Шершиевич стоял над ней, улыбаясь, и Ляля невольно ответила ему улыбкой, но тут же нахмурилась.
– Павел Егорович, вы приехали! Простите меня, это ужасно глупо – заснуть среди бела дня!..
– Ничуть, – возразил он, – заснуть, хоть днём, хоть ночью, самое естественное дело. – Он наклонился к её руке. – Вы так мило спали! Ваша книга, она была в траве…
Он протянул ей томик Чехова.
– Зачем же мама меня не разбудила! Давно вы здесь?
– Не более четверти часа. Ольга Константиновна пошла распорядиться насчёт обеда и велела мне идти к вам, иначе бы я ни за что не нарушил вашего уединения.
Было непонятно, смеётся ли он или просто любезен – Ляля склонялась к мысли, что Шершиевич втайне потешается над ней. «Ну и пусть его! – решила она. – Чтό мне в нём? Как приехал, так и уехал!» И она решительно поднялась.
– Не угодно ли вам пройтись? – сказал он, согнув в локте руку. – У вас здесь, кажется, красивые места.
Ляля взглянула на него испытующе, но, разомлев ото сна, почувствовала себя не в силах сердиться или ломать голову над иным смыслом его слов и просто оперлась на предложенную руку.
Довольно долго они шли молча, и она была вынуждена признать, что молчать с ним легко и приятно. Они ушли уже довольно далеко, когда Шершиевич заговорил.
– Вы останетесь или вернётесь в Москву?
Вопрос застал Лялю врасплох, и она ответила не сразу.
– Пожалуй, вернусь. Что делать здесь зимой?
– А что делать в Москве?
– У меня там есть… занятие. – Она замялась, и он это, кажется, заметил, но виду не показал.
– Да, я читал. У вас есть слог.
Ляля опять вспыхнула. Какой, право, несносный человек: что бы он ни сказал, она перед ним себя чувствует девчонкой!
– Мама показала?
– Ольга Константиновна очень гордится и… она беспокоится о вас. Что естественно для матери, – поспешил добавить он.
Ляля решила оставить это замечание без внимания, и несколько минут они шли молча.
– А вы не думали обосноваться в уезде?
– В уезде? С какой целью?!
Шершиевич расхохотался. Смеялся он раскатисто, со всхлипами, и Ляля невольно заразилась его весельем. Отсмеявшись, он утёр тыльной стороной руки выступившие слёзы, потом опомнился и достал из кармана кипельно-белый платок.
О проекте
О подписке