Внутри росли отчаяние и паника, еще мгновение, и я бы сорвалась, забившись в угол кровати и истошно крича. Новый приступ готов начаться. Остановил его спокойный, приветливый голос:
– Вымылись? Так гораздо приятней, правда?
Ларри, достаточно вот этого – чьего-то приветливого спокойствия, чтобы внутри все начало оседать, дышать становилось легче, а биение пульса в висках перестало заглушать остальные звуки. Почему ты не мог поступить так же – произнести несколько слов спокойным, ласковым тоном?
– Да…
– Я Марион, помощница доктора Фрейденберга. Букет и духи прислал ваш друг Ноэль Кауард. Вы любите «Диора»?
– Да, спасибо.
Я старалась дышать глубже, чтобы успокоиться поскорей. Марион, видно, поняла, снова улыбнулась:
– Открыть окно? Здесь душно. Только возьмите одеяло, чтобы не простыть. Так хорошо?
И все равно я не верила в эту доброжелательность, только кивнула. Наверное, со стороны я выглядела затравленным зверьком, готовым кусаться и царапаться.
– Ваших родителей нет в Лондоне.
– А мистер Ли Холман?
– Его вызвали. Но прежде я хочу поговорить с вами.
Начинается! Я снова напряглась, как струна, готовая лопнуть от малейшего прикосновения.
– Вивьен, вы позволите мне называть вас так? Вивьен, доктор Фрейденберг считает, что у вас не маниакально-депрессивный психоз, вернее, если это и он, то лишь начальная стадия. Скорее это синдром эмоционального выгорания, хроническое нервное истощение. Доктор пока только начинает исследовать такое состояние и причины его появления.
– Какая разница?
– Нет необратимых изменений личности. Это просто способ защиты мозга от перегрузок, чрезмерных требований к человеку, ощущения необъективной оценки ваших заслуг, слишком большой критики и тому подобного. Когда груз становится невыносимым, мозг реагирует очередным приступом. Такое состояние испытывает подавляющее большинство людей, особенно вашей профессии, но многие умеют сбрасывать тяжесть, например, алкоголем, гневом или даже исполнением ролей, в которых возможна демонстрация отрицательных эмоций. Я посмотрела ваши фильмы, список ваших ролей, отзывы о вас. У вас нет такого выхода, потому организм, к тому же ослабленный борьбой с туберкулезом и другими проблемами, находит иной выход.
Я слушала ее, буквально раскрыв рот. Все, что говорила доктор Марион, верно.
– Что из этого следует? Выход есть?
– Есть. Сначала подлечить нервы. А потом я расскажу вам, как научиться справляться со своими эмоциями, как сбрасывать лишний груз. Но вы должны научиться видеть этот груз.
– Нервы лечить здесь?
– Думаю, нет. Конечно, ваш супруг хотел бы, чтобы вы оставались в нашей клинике как можно дольше, вы должны были проснуться еще очень не скоро. Сейчас я больше ничего не буду вам говорить, достаточно услышанного. Скоро встретимся снова. А пока попытайтесь вспомнить свою жизнь с тех самых пор, когда у вас впервые случился приступ, и понять, после чего это происходит.
После ее ухода я долго стояла перед зеркалом, изучая не столько свое отражение, сколько выражение глаз. Вымытые волосы больше не торчали в разные стороны безобразными космами, но синяки под глазами никуда не исчезли, морщины тоже. Брови заросли, а уж о руках и говорить нечего, недели две без маникюра, остатки лака, обломанные ногти… Ужас!
И все-таки у меня был выбор. Вернуться на свою кровать, лечь и лежать, бездумно уставившись в потолок или стену, постепенно отвыкая от самой способности думать, или попытаться бороться за себя. Только как и зачем? Я заперта в палате и при малейшей попытке бунта буду связана, напичкана наркотиками или, хуже того, подвергнута электрошоку. Ко мне никого не пускают, дорогой муж явно удрал куда-то, чтобы не брать ответственность на себя, остальные либо сбежали тоже, либо просто ничего не знают.
А в глазах страх… животный, безумный… и это самое ужасное.
На следующий день Марион помогла мне перебраться в отдельную палату больницы Юниверсити-колледжа. Меня никто не имел права держать у доктора Фрейденберга, не объявив сумасшедшей официально, но никаких показаний для такого диагноза не было.
Ларри, кажется, я впервые за столько лет радовалась тому, что тебя нет рядом! Ужасно? Но я прекрасно понимаю, что ты дал бы согласие за меня, у меня в ушах до сих пор стоит твой ледяной голос, командующий медсестре: «Еще укол!» Никогда не забуду… «Еще укол!», когда ты прекрасно знал, что доза снотворного и без того сильно превышена и следующая может стать смертельной. Тебе было проще убить меня, чем лечить, Ларри?
Сэр Лоуренс Оливье, я еще предъявлю вам моральный счет за вред, нанесенный здоровью, но это позже. Сейчас мне категорически запрещено разговаривать с тобой иначе как ласково. Кем запрещено? Доктором Марион и мной самой.
В палате нормальные условия и телефон у кровати. Первыми последовали вызовы секретарши, косметолога и маникюрши. Прежде чем показаться кому-то, нужно привести себя в порядок.
Все всё понимают и старательно делают вид, что ничегошеньки не произошло. Кажется, будто я только вчера вернулась с Цейлона, где воевала со слонами, разрушавшими имение героев фильма, а потому у меня столь всклокоченный и потрепанный вид. И никаких напоминаний о моих приступах на Цейлоне и в Голливуде, о безобразной расправе, устроенной надо мной по дороге в Лондон, о днях, проведенных в клинике доктора Фрейденберга. Но главное, ни слова о тебе, словно рядом и не должен находиться мой супруг Лоуренс Оливье, словно это не он приказал накачать меня наркотиками до умопомрачения, чтобы, как бревно, доставить из Голливуда в Лондон, не он определил в эту клинику и дал согласие на обкладывание льдом, зная о туберкулезе.
Я их понимаю, мало кто рискнет выступить против Лоуренса Оливье в защиту его сумасшедшей (теперь-то в этом уверены все!) жены. Были приступы? Были. Врачи вынуждены применять силу? Да. Кто же теперь не пожалеет Ларри?
Самое хрупкое у человека – это твердая уверенность в себе. Как бы мне удержаться и не рассыпать ее мелкими осколками вокруг самой себя? Тогда исчезнет стержень, опираясь на который я намерена выбраться из кошмарной ситуации. Вокруг столько воодушевленных лиц, но глаза по-прежнему прячут все.
Как пройти по тоненькой жердочке, нет, даже ниточке, натянутой над пропастью непонимания, недоверия и неверия в мое нормальное психическое состояние? Как доказать, что я вполне способна не только выбраться из больницы, не только жить, но и не впадать больше в состояние этого самого выгорания? Никогда больше ко мне не будут относиться по-прежнему, клеймо психически больной не исчезнет, и всю оставшуюся жизнь мне предстоит доказывать, что это случайность, что я могу держать себя в руках, что не только не опасна для окружающих, но и способна быть прежней, играть на сцене и в кино.
Почти невозможная задача, особенно сейчас, пока я в клинике и после страшного приступа. А ведь достаточно было просто отвезти меня с Цейлона сразу в Лондон и несколько дней позволить отлежаться дома в «Нотли». А еще лучше не отправлять в жуткие условия съемок в самый разгар жаркого и влажного сезона туда, где и здоровому-то тяжело. Но Ларри предпочел деньги, а еще явно был рад, что не поехал сам и избавился от меня на некоторое время. Сначала все шло по его плану, а потом вдруг слишком перекосилось. В результате я в Англии в больнице с репутацией свихнувшейся, а мой дорогой супруг отдыхает где-то в Италии.
Ничего, по крайней мере, ясна если не вся ситуация, то моя задача. Во всем можно найти свои плюсы, после шага в пропасть хотя бы направление движения становится определенным. Так вот моя задача – это самое направление изменить! Невозможно? Но другого-то не дано, внизу пропасть… терять нечего, а попробовать стоит, вдруг летать умеют не одни птицы?
Господи, в какую философию потянуло! Только бы не прочел кто-то из медперсонала – безо всякого Ларри вернут к Фрейденбергу в палату к философам. Удивительно, когда у человека есть все и даже больше, он просто живет, а когда остается узенькая полоска света в окошке, вдруг начинает философствовать. Неужели, чтобы понять собственную жизнь, нужно оказаться в больнице с зарешеченными окнами и медперсоналом, обученным скручивать в узел самых сильных и буйных пациентов?
Если так, то, Ларри, тебе не помешало бы хоть недолго пообщаться с доктором Фрейденбергом и его персоналом. В твоей жизни и психике перекосов не меньше, чем в моей, просто ты умеешь выдавать их за гениальность и сам справляться со своими комплексами. Тебе эмоциональное выгорание не грозит, нечему выгорать, ты выплескиваешь эмоции либо на окружающих, либо в ролях, либо на меня. А еще умеешь подчинять своей воле, я почувствовала это с первой минуты встречи и подчинилась с восторгом. Пожинаю плоды…
Но, ей-богу, я ни о чем не жалею! Даже о том, что только что с твоей помощью побывала в психушке. Это тоже опыт, а любой опыт полезен, по крайней мере, я попытаюсь разобраться в себе, а если смогу, то и в тебе. Зная, что собой представляешь и на что можно рассчитывать, легче двигаться дальше.
Нет, меня не зря затолкали в клинику к доктору Фрейденбергу, там мне самое место, но этого я никому не скажу. Нормальные люди просто живут, а не пытаются подвести основу под свои расстройства рассудка и не разрабатывают теорий выхода из синдрома эмоционального выгорания (они в него просто не попадают).
А я вообще-то тем занимаюсь? Нужно посоветоваться с Марион.
Марион сказала, что первым условием моего «освобождения» должен стать анализ того, когда начинаются приступы и, самое главное, – в результате чего. Нужно вспомнить предшествующие не просто дни и события, а ощущения и… обиды. Только вспоминать осторожно, чтобы снова не свалиться в приступ. Она научила «останавливать» мозг, когда улавливаются первые признаки приближающегося приступа. Пока получается, я уже несколько раз справлялась.
Но главное – анализ причин.
Для этого я пишу письма, которые никогда не будут отправлены и прочитаны кем-либо, кроме меня самой.
Марион попросила подробно вспомнить детство, свои детские и юношеские обиды и трудности и… рассказать об этом тебе, Ларри. Почему тебе? Но я послушная пациентка (если мне не колоть принудительно наркотик – не сопротивляюсь), а потому выполняю ее просьбу.
Итак, Ларри, читай то, что, возможно, тебе и без того известно. Нет, не так, Марион сказала, что я должна словно рассказывать тебе все, мысленно формулируя и твои возражения тоже. Словно сравнивать себя и тебя. Странный способ лечения, но я попытаюсь.
Я родилась в Индии во вполне состоятельной и тогда еще дружной семье.
Ларри, зная твою обидчивость, сразу оговариваю: я ни в малейшей степени не стремлюсь подчеркнуть разницу между своей и твоей семьей, своим и твоим детством и юностью. Я помню, насколько тяжелыми были они у тебя, преклоняюсь перед тем, что тебе удалось, имея столь трудные условия для старта. Много раз тебе об этом говорила и могу повторить еще не единожды.
Ты безумно самолюбив, а потому все, что касается хотя бы малейшей ущербности в чем-то по отношению к тебе самому, произносить вслух опасно, можно вызвать бурю негативных эмоций. Зря, потому что твои успехи выглядят куда более ценными на фоне трудностей, которые ты испытал в жизни, а достижения более яркими, если вспоминать об усилиях, на них затраченных. Поверь, победа, дающаяся очень легко, ценится меньше, чем та, что завоевана, по праву заслужена трудом. Что легко дается – легко теряется, а то, что ты не получил, а заслужил, остается с тобой.
Вернемся к моему детству.
Индию я помню плохо, но не потому, что память слаба, просто детство до шести лет проходило в весьма ограниченном пространстве, собственно, саму Индию я не видела, никому не пришло бы в голову отпускать ребенка куда-то за пределы дома, своего или чужого – неважно. Свой большой дом в Калькутте, соседский еще больше, клуб – такое могло быть где угодно, не только в Индии.
Мама вовсе не стремилась познакомить меня с местными обычаями или языком. Зачем? В Англию, и только в Англию! Мне даже обожаемую аму (кормилицу) из местных быстро заменили гувернанткой-англичанкой. Мама умела настоять на своем, она вообще очень волевая и практичная. Миссис Гертруда Хартли и в Англии нашла свое место, ее «Салон красоты» процветает, многие косметологи хотели бы поучиться у моей мамы.
А вот для отца Калькутта была предпочтительней, подозреваю, что он был бы не против остаться там, отправив некогда любимую супругу в Лондон одну. Но куда Эрнесту Хартли до Гертруды Хартли! Мама хитрей, для начала она отправила в Англию меня.
– Что делать девочке-англичанке в Калькутте?! Не за горами то время, когда ей придется выходить замуж. За кого?!
Отец мог бы возразить на сей риторический вопрос, что мама нашла себе супруга даже в Калькутте, но он молчал. Вернее, возражал только по поводу моего возраста. Однако возраст – вещь изменчивая, тот, кто еще вчера был слишком мал или молод, как-то очень быстро становится достаточно взрослым и даже слишком зрелым. Удивительно, но с годами эта тенденция существенно ускоряется, ты не находишь? В детстве время тянется, в молодости спешит, а потом начинает нестись вскачь. И это несправедливо, потому что оно начинает торопиться именно тогда, когда ты уже что-то понимаешь, чему-то научен, чего-то стоишь.
Когда мне исполнилось шесть, мама решила, что ждать ей надоело, и повезла меня в Рохемптон в монастырскую школу.
Я помню, Ларри, что тебе было куда труднее, потому что семья практически нищенствовала. Однажды, когда я сожалела об отставке любимой кормилицы, ты взорвался:
– У меня не было не только кормилицы, но и самого молока! Что за проблемы – заменили одну служанку другой?! Проблема, если ты голоден изо дня в день.
И все же в нашем детстве есть нечто общее: спектакли. Нет, не возможность ходить в театр, а желание участвовать в представлениях. Я понимаю, что ты снова возразишь: я играла в любительских спектаклях детей из богатеньких семейств, для которых костюмы шились специально и даже изготавливались декорации, а ты разыгрывал выдумки перед своей мамой. Но страсть к лицедейству не знает имущественных границ.
Знаешь, самым первым семейным воспоминанием о моих выступлениях была память об отказе во время премьеры петь, как положено по роли:
– Я не хочу петь, я буду декламировать!
Хорошо, что декламация четырехлетней нахалке удалась, не то позор был бы велик.
Мой отец был достаточно известен в театральных кругах Калькутты, правда, как актер-любитель, но очень талантливый. Он не перенес бы позора дочери. Шучу, конечно, утешил бы самозванку, но этого не понадобилось, дитя Эрнеста Хартли не слишком смущалось на сцене.
Было и отличие в нашем детстве, связанное вовсе не с состоятельностью или бедностью: пусть не слишком благополучная, пусть почти нищая, но у тебя была сама семья. У меня ее с шести лет не было.
Нет, мои родители никуда не делись, не развелись, не стали жить отдельно, но они оставили меня в монастырской школе Рохемптона. Мама сумела убедить даже матушку Эштон Кейз, директрису школы, что я вполне гожусь для исключительно строгого воспитания в этом заведении. Я пыталась умолить отца не оставлять меня у чужих и так далеко от дома, цеплялась за него (вот это отчаяние я помню), обиделась за то, что он не пошел против воли мамы, долго не могла простить…
С этого времени у меня не было родительской семьи, только своя собственная с Ли Холманом и с тобой. Мне даже учиться быть хорошей женой не у кого. Конечно, в монастырских школах (сначала одной, потом других) нас многому научили, но куда предпочтительней домашний опыт. Иногда я думаю, насколько это неправильно – обучать детей в отрыве от дома. Возможно, на мальчиков это влияет меньше, они должны быть мужественными, но девочек уродует наверняка.
Умение вести хозяйство, шить, вышивать, гладить или готовить – это еще не все, это, так сказать, техническая сторона дела, ей научиться проще всего, если не умеешь, можно поручить слугам. Совсем иное дело – взаимоотношения в семье, между мужчиной и женщиной, к детям, даже к гостям. Моя мама подала мне дурной пример, определив в далекую от дома школу в столь раннем возрасте. Позже я не увидела ничего катастрофического в том, чтобы оставить собственную дочь, уйдя из дома.
Нет-нет, я ни в коем случае не обвиняю маму, но, не получив в детстве опыта жизни с мамой, я лишила таковой и свою дочь. Конечно, это стоило мне немало слез и переживаний, но, как бы ни было ужасно, между Сюзанной и тобой, Ларри, я выбрала тебя. И только благодаря Ли и моей маме отношения с дочерью постепенно наладились, хотя подозреваю, что она никогда не простит мне такого выбора.
Монастырские школы приучили к жесткой дисциплине, к порядку во всем, к тому, что требовать чего-то особенного недопустимо.
О проекте
О подписке