Любопытен финал этого эпизода. Вот тут как раз и срабатывает стиль «лаборант». Виталий Сирота делает неожиданный для читателя вывод, с которым читатель, подумав, может согласиться. Никаких инвектив по адресу честного карателя, ничего не укравшего, никаких цитат типа «…но ворюги мне милей, чем кровопийцы». Нет-нет, ничего подобного, ибо с бывшим «динамовцем» и его моральными принципами и так все понятно: клиент очерчен. Вывод совершенно другой: «Одна из причин того, что многим в России сегодня, в послеперестроечное время, те времена милее, может, состоит именно в том, что деятели репрессивного аппарата тех лет были ненамного богаче остального населения и в этом смысле являлись „своими“. Если даже в домашнем шкафу у чекиста висело много чернобурок сомнительного происхождения, то это тоже было понятно и в каком-то смысле близко и простительно. Чекист ходил под тем же роком, что и остальные люди, и завтра мог сам оказаться заключенным. Видимо, многим в России небогатый угнетатель милее сегодняшнего удачливого, богатого предпринимателя или политика, тем более что чистота их богатства часто сомнительна. Шкаф с чернобурками у соседа-чекиста видела девочкой моя жена Татьяна, игравшая с соседской дочерью. Татьяна запомнила этот шкаф на десятилетия. Родители Татьяны не одобряли эту дружбу и советовали ей обходить тот дом стороной».
Между тем в этом коротком отрывке тоже очень многое немногими штрихами очерчено. Чего стоит предложение насчет неодобрения дружбы и огибания дома чекиста и его шкафа стороной! Это умение вновь и снова связано с опытом человека, много экспериментировавшего в лабораториях и написавшего много отчетов об этих опытах. В этих отчетах не растечешься «мысию по древу». Кратко и точно: что сделано, какие процессы пошли, какие выводы. Умение наблюдать и считать никогда не покидает Виталия Сироту.
«Немного о материальной стороне жизни в шестидесятые годы. Студенческая стипендия была 30–40 рублей. Пообедать в очень неплохой университетской студенческой столовой стоило 50 копеек. Комплексный обед – типовой, из трех блюд, вроде сегодняшнего бизнес-ланча, – был и того дешевле. Кофе в уютной кофейне под столовой – 14 копеек, пирожное – 22. Зарплата младшего научного сотрудника без ученой степени была около 120 рублей. Между прочим, такая же пенсия была у моих родителей, и надо сказать, что пожилым людям этих денег в основном хватало. Билет в купейный вагон до Москвы на фирменный поезд, например „Красную стрелу“, стоил около 12 рублей, то есть на зарплату младшего научного сотрудника можно было десять раз съездить в Москву или около двухсот раз неплохо пообедать. Сегодня зарплаты младшего научного сотрудника хватает примерно на 3–5 поездок в Москву или 50–80 обедов. По этой грубой оценке уровень жизни интеллигенции упал более чем в два раза.
А ведь в СССР и так жили небогато. Денег явно не хватало, особенно молодежи. Я и мои друзья подрабатывали репетиторством, летними выездами на строительные работы в сельскую местность или разгружая железнодорожные вагоны. Это называлось шабашкой, а работники, соответственно, шабашниками. Я постоянно репетиторствовал».
В двух абзацах очерчена целая, прямо скажем – непростая, социально-экономическая ситуация. Это умение подкупает в авторе мемуаров. Он – зоркий наблюдатель. Он замечает и запоминает все, что достойно замечания и запоминания. Вот он описывает вологодскую деревню 60–70-х годов XX века, в которой отдыхал каждое лето с семьей. «Дома казались остатками исчезнувшей цивилизации. Не знаю, насколько хороша была та цивилизация, но жизнь там, похоже, была налаженной. В больших двухэтажных домах оставались целыми внутренние основательные деревянные лестницы с перилами из изящных резных балясин. Разглядывая их, понимаешь, что вытачивались они в деревенских условиях. В некоторых домах сохранились даже внутренние бани для женщин – мужчины мылись в баньках у реки. <…> Помню табличку на одном из домов, извещавшую, что дом застрахован в каком-то дореволюционном страховом обществе. Металлические дверные петли, крючки, оконные запоры – вся фурнитура, как сказали бы сейчас, – были ручной работы. <…> На чердаках валялись части домашних ткацких станков, старинной кухонной утвари, конской упряжи».
Чем хорош стиль «лаборант»? Тем, что он доверителен, объективен, точен и… доверителен. Читателя берут за руку, как друга, и ведут по останкам недоуничтоженной цивилизации. Видите красивые резные балясины? А вы присмотритесь: они же все ручной работы! А вот это что за помещение? Баня, причем для женщин, потому что мужчины мылись у речки. Автор именно ведет читателя по своему тексту, по своей жизни, не навязывая ни своих взглядов, ни своих мыслей. Свои мысли он, разумеется, высказывает, но если ему кажется, что вот эта ситуация слишком сложна для его непрофессионального взгляда, он ее просто изложит, а уж читатель сам додумает или просто подумает.
«На окраине деревни, на высоком берегу речки, сохранились остатки усадьбы раскулаченной семьи мельников Ступаковых. После высылки семьи в доме разместили начальную школу. Когда я приехал, от здания оставался только крепкий фундамент. Жители добром вспоминали выселенную семью и недобрым словом – деревенских активистов, способствовавших ее выселению. Работящим детям выселенной семьи удалось, несмотря на „пятно“ в анкете и фильтры отделов кадров, выйти в люди. Жена рассказывала, что один из них приезжал в деревню и благодарил выжившего активиста за высылку, – ведь им, детям репрессированных, даже повезло по сравнению с односельчанами, которые оставались беспаспортными „невыездными“ колхозниками».
Одним абзацем Виталий Сирота описывает парадокс советской истории: коллективизация, «третья революция» (ужасов которой хотел избежать лидер «правого уклона» в ВКП(б) Николай Бухарин), вышибла из деревни активную, работоспособную, инициативную ее часть, кого вниз – на погибель, а кого и вверх – к городской карьере, порой весьма убедительной. Вот эта часть детей кулаков, пошедшая вверх, стала частью советской партийной и хозяйственной элиты. Не все из них были так совестливы и памятливы, как Александр Твардовский. Для некоторых (в точности по Фрейду) место загубленных отцов занял «батька усатый», грозный, жестокий Отец, Сталин. Возможно, и несправедливый, но… мудрый и сильный. Это ощущение подкреплялось тем, что весьма многие из активистов были погублены «батькой усатым» в ходе террора 37-го года. Ненависть к «голодранцам-коммунякам», с глазами на затылке оравшим «Уре, уре, к мировой революции! К коммунизму!», соединялась у этой части советской элиты с испуганным преклонением перед мощью государства, с изумительной социальной мимикрией и потрясающей работоспособностью.
Таких эпизодов, из которых каждый читатель может сделать свой вывод, додумать ситуацию, точно описанную автором в книге, не счесть. Вот еще одна историйка из главы про деревню под Вологдой. «Когда мы купили избу, входная дверь висела на одной петле и запиралась прутиком. Я, не будучи мастеровитым человеком, сделал, как умел, новую дверь, покрасил ее и с гордостью повесил. Уезжая на зиму, запер дом на новенький замок. Приехав весной, мы увидели, что дверь грубо сломана, но в доме ничего существенного не пропало. У соседей- дачников тоже все было на месте и цело. Я поправил дверь – следующей весной все повторилось. К счастью, старую дверь я не выкинул. Сняв новую, я вновь навесил на ту же одну петлю старую дверь, и, уезжая, мы заперли ее на прутик. Весной все было цело!»
Можно диссертации и тома писать про «общинную психологию» русского народа – вот она в самом сжатом очерке. «Ты чё запираисся? Чё запираисся-то? Мы чё, воры, чё ли? Отродясь у нас не воровали… А захочим, так и своруем – замок не помеха… Ишь, куркуль… Замок он повесил… Кулак…» Замечательно то, что никаких объяснений этому происшествию Сирота не дает. Просто удивляется. Негромко. В последнем предложении слышна эта изумленная интонация: «Надо же!» Все равно как экспериментатор смешал две какие-то жидкости, и вместо ожидаемой реакции – ка-а-ак жахнет-шарахнет! Вот те на, кто бы мог подумать?
На той же удивленной интонации экспериментатора, у которого жахнуло, а вроде бы и не должно было жахнуть, держатся многие абзацы воспоминаний Виталия Сироты.
Еще один пример. «Мой тесть, коренной вологжанин, рассказывал: на сельских праздниках бывало так, что, несмотря на все желание собравшихся подраться, подходящего противника рядом не оказывалось, и тогда ножом ударяли корову или лошадь. Я такого, к счастью, не видел, но вот некое подтверждение слов тестя в стихотворении „Снуют. Считают рублики…“ вологодского поэта Николая Рубцова, знатока и патриота тех мест: „Не знаю, чем он кончится – запутавшийся путь, но так порою хочется ножом… куда-нибудь!“ Даже не „кого-нибудь“, а „куда-нибудь“! Недавно, пытаясь понять подобные загадки в поведении местных жителей, я перечитал стихи Н. Рубцова и не нашел в них упоминаний о каких бы то ни было контактах с вологжанами. Почему? Почему земляки интересовали его гораздо меньше, чем природа родного края?»
В этом случае хочется иронически заметить: «Вы же сами ответили на свой вопрос… Начнешь контактировать, а там глядишь – и нож под ребра… С березкой такой поворот событий исключен…» Однако отрешившись от иронии, стоит сказать: кроме любопытного социально-психологического наблюдения Сирота заметил то, мимо чего проходили все писавшие о творчестве Николая Рубцова. А и в самом деле: помимо пейзажей и собственной несчастной, мятущейся, тоскующей души, Николая Рубцова не интересовало ничего. Если и появлялся в его поэзии посторонний ему человек, то это был… добрый Филя, абсолютное дитя природы, вроде березки: «Филя любит скотину, ест любую еду. Филя ходит в долину, Филя дует в дуду. Мир такой справедливый, даже нечего крыть. „Филя, что молчаливый?“ – „А о чем говорить?“».
В отличие от Рубцова, Виталию Сироте люди интересны. Сердечно интересны. Поэтому его воспоминания – не просто точные, объективные, умные наблюдения. Эти воспоминания художественны. Ибо их автор (как я уже писал) добр. Это превращает его воспоминания не просто в документ эпохи, давно и недавно прошедшей, но в художественную прозу. Вот описание двора дома, в котором автор жил в пору своего студенческого шабашничества в поселке Должицы: «Во дворе были дровяные сараи, земля покрыта толстым мягким слоем опилок и щепок. В теплую погоду опилки сильно пахли, этот запах смешивался с запахом уборных. Тут же стояли качели, на которых часто качался мальчик лет семи, сын высланной из Ленинграда проститутки, жившей в доме. У мальчика была болезнь сердца и из-за этого очень синюшные губы. Качели мерно поскрипывали, а мальчик что-то пел в ритм с этим скрипом. Пел божественным голосом, напоминающим Робертино Лоретти. Все вместе: голос мальчика, скрип качелей, сильнейший запах, общее чувство неустроенности – сильно действовало на меня».
На читателя, признаться, тоже. Мне, например, показалось, будто я увидел сцену из фильма поздней Киры Муратовой. Непоказная, сдержанная сентиментальность – одна из самых сильных черт Виталия Сироты как мемуариста. В соединении с умом и наблюдательностью она дает великолепный эстетический эффект и превращает его мемуары в подлинно художественную прозу.
«Примерно до восьмидесяти лет мама была в отличной физической форме: делала зарядку, самостоятельно легко передвигалась по городу. Потом начались возрастные проблемы, в основе которых была старческая деменция. Но и с плохой головой, когда от маминой личности осталось уже немного, она сохранила свои главные черты – достоинство, уважение к окружающим без тесного сближения с ними, терпеливость. Конфликт и мама, ссора и мама – это было несовместимо. Она никогда не жаловалась, ее невозможно представить себе сплетничающей или выпрашивающей что-то у окружающих. Как-то, когда маме было за девяносто и болезнь уже развилась, я навестил ее в больнице. Я дал ей банан, а сам занялся какими-то хозяйственными больничными делами. Мама сидела с очищенным бананом и чуть ли не сглатывала слюну. „Почему ты не ешь?“ – спросил я. „А ты?“ И пока я не начал есть, она не прикоснулась к банану.
Я забрал маму из больницы 28 апреля 2000 года. Вообще с начала 1990-х мама жила у брата, где и умерла в июле 2001-го. За три дня до смерти я навестил ее. Она спокойно лежала в постели. „Как себя чувствуешь?“ – спросил я. „Хорошо“. Я склонился над ней. Она поправила воротник моей рубашки и долго пыталась застегнуть верхнюю пуговицу уже неловкими пальцами»…
А теперь забудьте все, что я написал. В конце концов, это то, как я воспринял, как я понял «Живое прошедшее» Виталия Сироты. Вы можете понять и воспринять этот документ времени, эту прозу по-другому. Вас может больше заинтересовать судьба его отца, кубанского казака Георгия Яковлевича Сироты, или его матери, белорусской еврейки Рахили Фадеевны Комиссаровой, или история перестроечного кооперативного движения, в котором Виталий Сирота принял активное участие, а может быть – воспоминания о художниках и коллекционерах, с которыми дружил автор, или его спортивные увлечения, – да много что может заинтересовать читателя в честно и умно рассказанной честной и умной жизни.
Никита Елисеев
О проекте
О подписке