Следователь встал, прошелся по кабинету, встал позади Есенина.
– Так что скажете, гражданин Ясюнин Сергей Александрович?
– Есенин я! Е-се-нин! Поэт Сергей Е-се-нин! Прошу не коверкать мою фамилию, – крикнул Есенин, вскочив со стула. – А это, – кивнул он на бумажки на столе, – все ложь! Все было не так! Никакого скандала я не делал! Пока ждал своего выступления… немного выпил. Когда начал читать стихи… публика вела себя хамски… свистели… оскорбляли… требовали еще стихов… А один вылез на эстраду и спросил меня, против ли я жидов или нет, на что я и выругался… Ну… послал его по матушке… Назвал его провокатором и… толкнул тихонько в лицо кулаком, после чего он слетел с эстрады в публику. Был ли он милиционер… Откуда мне знать? А что потом было… и кто кого бил, я не помню. Шумно было. Тихо стало, только когда этот, – кивнул он на Самсонова, – этот стал стрелять… А у меня тоже были свидетели… сестра моя Екатерина Есенина и секретарь газеты «Беднота». Бениславская. Вы их спросите… Что ж, только милиция?
– Их показания не учитываются, они лица заинтересованные.
– А милиция – не заинтересованные? – возмутился Есенин.
Следователь выразительно посмотрел на Самсонова.
– Что ты на это скажешь, товарищ Самсонов? А?
Самсонов медленно подошел к Есенину и с размаху ударил его по лицу. Есенин упал навзничь, мгновение полежал и, вытирая кровь с губы, сплюнул на пол, а потом тяжело поднялся, сел на стул.
– Ничего, это я споткнулся… о камень… Это к завтрему все заживет.
– Заживет? – Следователь опять поглядел на Самсонова, и тот снова с размаху ударил Есенина.
От такого удара Есенин не сразу пришел в себя. Следователь налил воды в стакан, плеснул ему в лицо. Самсонов поднял и посадил Есенина на стул и остался стоять рядом, придерживая за плечо, чтобы тот не свалился.
– Известны ли вам причины вашего ареста?
Есенин отрицательно помотал головой.
– Вы обвиняетесь в контрреволюции! Да! Да! – заорал следователь Матвеев.
– Ни хера себе! – Есенин попытался улыбнуться разбитыми губами, но от боли закрыл рот рукой. – Да мои политические у-у-убеждения в отношении Советской власти… У-у-у! – простонал он. – Ой блядь! Лo-яль-ны! У меня даже имеется, – Есенин засунул руку карман, достал платок и прижал к кровоточащим губам, – имеется ряд произведений в… ре… в революционном духе!
– А кто может подтвердить эту вашу лояльность и благонадежность? Сестра?
– Народный комиссар Луначарский! Киров! Калинин! И… ряд других общественных деятелей, – с гордостью выкрикнул Есенин. На глазах его от обиды выступили слезы.
Чекисты переглянулись.
– Как вы смотрите на современную политику Советской власти? – спросил следователь, словно издеваясь над беззащитностью Есенина.
– Сочувственно… С пониманием, – и, оглянувшись на Самсонова, покосившись на его кулаки, добавил: – Каковы… бы… проявления этой власти… ни были…
– Похвально! – засмеялся Матвеев. – Похвально! Кто может взять вас на поруки? Кроме Кирова, конечно?
Есенин обхватил голову руками, бережно покачивая ее, словно больного ребенка, простонал:
– Кроме Кирова… За меня может поручиться… только Георгий Устинов. Устинов, позвоните… он сотрудник правительственной газеты. Больше сказать нечего. Я не могу больше. Голова моя… – Последние слова Есенин прошептал, падая со стула на пол.
Следователь нажал на кнопку звонка и сказал вошедшему конвоиру, кивнув на лежащего Есенина:
– В камеру его!
– В одиночку? – спросил Самсонов, помогая Есенину подняться на ноги.
– Нет! – ответил Матвеев, а когда пошатывающегося Есенина конвоир вывел из кабинета, тоном, не терпящим возражений, добавил: – Пусть из наших кто-нибудь с ним посидит. Поэты народ болтливый! На допросы не вызывать, и пусть доктор Перфилье подлечит его. Пьяная драка в их бардачном кафе тянет лишь на статью сто семьдесят шестую – хулиганство. Свидетельства одних твоих милиционеров – говно! Тоньше надо работать, Самсонов! Поэзию его почитай… Узнай про друзей его… Знаешь их? Ганин… Орешин еще…
Самсонов, поглаживая свои кулачища, добавил:
– Всех знаю. Наседкин… Клюев… Кусиков…
– К Устинову приглядеться надо. Вот где может быть дело, понял? А Есенина подержим, пока из его поручителей кто-нибудь не явится. Все! Действуй!
Узкая как склеп камера в тюрьме ВЧК. На койке, свернувшись калачиком, спит Есенин.
Из забранного решеткой мутного от грязи выходящего во двор тюрьмы окна послышался рев мотора и вслед за ним раздались выстрелы и истошные душераздирающие крики: «За что?! Будьте вы прокляты!! Убийцы!! Да здравствует революция! Я жить хочу! А! А!»
Есенин очнулся, вскочил с койки и, пошатываясь, подошел к окну. Эти вопли и рев машин образовали какой-то сверхъестественный гул.
«Уж не ад ли это? – промелькнуло у него в голове. – Господи, где я? – Потрясенный услышанным, Есенин отпрянул от окна и, обернувшись, увидел сидящего на койке черного человека. – Что это со мной? Видения какие-то!» Он протер глаза кулаками.
Видение зашевелилось и оказалось соседом по камере.
– Что это? – спросил Есенин, протянув руку к окну.
– Плохо слышишь? Стреляют! Людей стреляют, сволочи!
Лицо Есенина, и без того бледное, стало как мел.
– Как стре… стреляют?
– Как скотину! Без суда и следствия. Достаточно одного доноса, и… финита ля комедия! Се ля ви, мой друг! Отсюда только два выхода: либо ты сознаешься во всем, либо вот! – кивнул он на окно и, откинувшись на кровать, пропел: «И никто не узнает, где могилка твоя!»
Есенин присел на краешек своей койки и растерянно запротестовал:
– Они не посмеют со мной так! Я… Меня лично знают Киров, Фрунзе, Луначарский!.. Вы же не знаете, кто я!
– Знаю! Есенин. Сергей Есенин… Я сразу тебя узнал, как притащили… Уже вторые сутки я за тобой ухаживаю. Горячка у тебя приключилась, Сережа! – Сосед поднялся. – Вот так-то, Сергей Александрович! А до тебя Гумилев здесь сидел… После расстреляли его… в Петрограде. – Сунув руку под подушку, достал кусок хлеба. – На-ка вот, подкрепись. Баланду твою я съел.
Есенин взял протянутый хлеб, втянул носом его запах, зажмурился от удовольствия.
Отщипывая крохотные кусочки, стал осторожно есть, стараясь не разбередить запекшиеся кровью разбитые губы.
– А вы кто? Вас за что сюда?
Сосед встал, с хрустом потянулся.
– По мне разве не видно? Бывший офицер белой гвардии, – сказал он, щелкнув подтяжками на плечах.
– Только за то, что бывший офицер? – Есенин прекратил жевать.
– Для этих инородцев, что власть в России захватили, этого достаточно. Раз офицер, значит, обязательно контра! – Он подошел к окну и прислушался. – Все! Сегодня, наверное, десятка три-четыре… – Офицер истово троекратно перекрестился. – Упокой, Господи, рабов Божьих!
– Я поражаюсь, как вы спокойно об этом говорите, – Есенин положил недоеденный кусок хлеба соседу на подушку.
– Это ваша доля, – сказал офицер, возвращая хлеб Есенину. – Я свою съел. А что до спокойствия… Я боевой офицер и с врагами тоже не церемонился!
Есенин помолчал и неожиданно спросил:
– Почему вы со мной так откровенны?
Офицер будто ждал этого вопроса и заговорил торопливо, точно актер заученную роль:
– Терять мне нечего. Я во всем сознался… Был членом контрреволюционной организации. Не сегодня-завтра меня выведут «погулять» под шум мотора. И потом – вы Есенин! С поэзией вашей знаком и про вас много слышал. Такие люди не могут быть с двойным дном. Ваши стихи – боль за Россию.
Дар поэта – ласкать и карябать,
Роковая на нем печать.
Розу белую с черною жабой
Я хотел на земле повенчать.
– Вот она, суть творящегося! – продолжал он с пафосом. – Ты гениально все зашифровал! Роза белая – это белая Россия, Белое движение, армия. А черная жаба – это жиды! Ведь так, Есенин? Россию с жидами ты мечтал повенчать на Земле?
– Нет, – крикнул ошарашенный таким напором Есенин. – Я совсем не про это писал! Вообще про нее дурное, и темное, и чистое. Светлое в человеке – вообще! Это символы! Образы! С чего вы Белую армию приплели!
– Да не бойся, Сергей! Одни мы. Видно, Господь мне тебя послал, – снова перекрестился офицер. – Я передам тебе кое-что… Записочку. Я уж отсюда не выйду. А тебя выпустят. Иначе бы не лечили. Обыскивать тебя больше не будут, это точно! Передашь нашим!
– Кому нашим?
– Кусикову, – ответил офицер, гипнотизируя Есенина взглядом, как змея.
– Какому Кусикову? Их двое! – выдержал его взгляд Есенин.
– Старшему, как его? Ну, ты знаешь.
– Сандро? – спросил Есенин.
– Да! Сандро! – обрадовался офицер. – Ему передашь, а он уж знает, куда дальше.
– Я не знал, что Сандро из ваших, – прищурился Есенин.
– Что ты! Он служил в деникинской армии со мной в черкесском полку. В бою краснопузиками был ранен в руку. Он, как и я, ненавидит Советскую власть и коммунистов тоже. Мы хотели с ним бежать к Врангелю…
«А ведь ты не офицер, батенька, а провокатор! Подсадили тебя. Ты – «черный человек»!» – подумал про себя Есенин.
– А тебя-то как зовут? – перебил Есенин.
– Разве я не представился? – рассмеялся офицер. – Головин. Поручик Головин. Николай. Будем знакомы.
– Слушай, поручик, а чего с меня подтяжки сняли, а? – наивно спросил Есенин.
– Чтоб не повесился ненароком.
– А… А с тебя почему не сняли?
Офицер, щелкнув машинально подтяжками, замялся.
– Черт их знает… Забыли, наверное, – фальшиво засмеялся он. – И на старуху бывает проруха.
Есенин зажмурился, ощутив внезапную боль в сердце. Испариной покрылись его лоб и руки. Он рванул рубаху.
«Что же делать? Что же делать мне с ним? Сволочь! Надо бы известить своих. Ах ты… твою мать!» – клокотало в душе Есенина.
– Что с вами? – насторожился офицер. – Вам плохо?
– Да нет. Душно просто. Вспотел, – ответил Есенин, снимая с себя рубашку, напряженно контролируя себя, чтобы случайно не выдать своих мыслей. Сделав усилие, он улыбнулся, медленно встал и, взяв рубашку за рукава, стал обмахиваться ею, как опахалом.
– Стихи, значит, мои знаешь?
– И знаю, и люблю, Серега! – Офицер натянуто улыбнулся, откуда-то достал папиросы, отошел к окну, сел на табурет и закурил.
Есенин чувствовал, как злоба, острая и горькая, подступила к горлу, сдавила шею. Рубашка от взмахов, скручиваясь все больше, превращалась в крепкий жгут.
– Вот этого не знаете, видно…
И вновь вернусь я в отчий дом,
Чужою радостью утешусь,
В зеленый вечер под окном…
– …на рукаве своем повешусь, – зло подхватил офицер. – И это знаю, Есенин. Вы неплохой артист, Сергей Александрович! Лучше всего у вас получается, как я успел заметить, наивность.
Есенин ненавидящими глазами смотрел на поручика.
– Не приближайтесь ко мне, святая невинность! А веревку-то поберегите для себя! Жаль, хорошая была рубашка! Неужели вы способны на убийство, Есенин? Вы, должно быть, знаете какую-то тайну? Вы выросли в моих глазах. А творчество ваше, насколько я могу судить, действительно становится шире и сильнее. Я рад сказать вам об этом, – поручик встал, небрежно швырнул окурок в угол камеры и, спокойно пройдя мимо Есенина, стал барабанить в железную дверь. Заслышав приближающийся топот, он быстро проговорил:
– Сказать откровенно, Сергей Александрович, я искренне сожалею, что наша встреча произошла здесь, а не на литературном диспуте!
Лязгнул запор, и дверь отворилась. Вошел Самсонов с двумя охранниками. Он вопросительно посмотрел на офицера.
Седые вербы у плетня
Нежнее головы наклонят.
И необмытого меня
Под лай собачий похоронят, —
продекламировал офицер и прощально помахал Есенину рукой.
– Что тут у вас? – недоуменно спросил Самсонов.
– Я предупреждал, ничего с ним не получится. Подтяжки подвели, – сказал офицер, снова щелкнув подтяжками по плечам. – А впрочем, при чем тут подтяжки… Посторонитесь, Самсонов, дайте пройти.
Самсонов проводил взглядом Головина и, повернувшись к Есенину, скомандовал:
– Есенин, встать! Руки за спину! Следуйте за мной!
– Здравствуйте, Сергей Александрович! – Радушно улыбаясь, следователь Матвеев вышел из-за стола, протянул Есенину руку, но тот демонстративно оставил руки за спиной, как арестант.
– Поздравляю вас, – продолжал Матвеев, не замечая неприязни Есенина. – В ВЧК товарищу Ксенофонтову пришло ходатайство от наркома товарища Луначарского, а также поручительство товарища Блюмкина. – Матвеев вернулся за стол, взял листок, начал читать.
Но Есенин уже не слушал следователя, сердце его заколотилось так, словно готово было выпрыгнуть из груди.
«Свобода! Свобода! Спасибо, Яков! А хорошо, что у меня приятели евреи – они в фаворе. Луначарский молодец, вступился», – мелькали мысли в опьяненной от радости голове.
Есенину выдали его пиджак, подтяжки, документы. Наскоро приведя себя в порядок, он вышел из внутренней тюрьмы ВЧК. Не успели за ним захлопнуться ворота, как на шее визгом повисла его сестренка Катя.
– Сереженька, родной! Наконец-то! Я со страха чуть не померла! – стрекотала она, обнимая и целуя брата в щеки, лоб, губы.
Есенин ойкнул. Катя отстранилась и только теперь заметила его разбитые губы.
Мгновенно слезы сострадания брызнули из ее, как у брата, васильковых глаз.
– Как ты там, Сереженька? Тебя били?
– Не спрашивай! Потом расскажу… Как-нибудь. Здравствуй, Галя! – отстранив сестру, Есенин крепко пожал руку подошедшей Бениславской. – Спасибо, что вы пришли! Больше никого? А Мариенгоф?
Бениславская покачала головой.
– Тпру-y-y, – раздалось сзади.
К тротуару подкатил извозчик. Он, лихо натянув поводья, крикнул лошади:
– Стой, залетная!
В пролетке, стоя во весь рост, будто на эстраде, и размахивая рукой, словно читая стихи, Яков Блюмкин прочитал нараспев:
– Я, нижеподписавшийся Яков Блюмкин, член ЦК Иранской коммунистической партии, беру на поруки гр. Есенина.
Это сокращенное «гр.», а не «гражданин» всех развеселило. Девушки захохотали, даже Есенин улыбнулся разбитыми губами. Блюмкин повторил:
– Гражданина Есенина Сергея Александровича, обвиняемого в контрреволюции, беру на поруки, под личную ответственность. Я ручаюсь в том, что этот…
Девушки не дали ему закончить, зааплодировали, закричали:
– Браво, Блюмкин! Ура!
Яков, как плохой артист, церемонно раскланялся во все стороны:
– Спасибо, спасибо. Не надо оваций.
– Это лучшие твои стихи, Яков, – похвалил Есенин. – Над рифмой только надо поработать.
– У Мариенгофа тоже она черт-те что, – парировал Блюмкин. – Ну ладно. Все залезайте в коляску.
Когда девушки и растерянно-счастливый Есенин уселись в пролетке, Блюмкин скомандовал:
– Извозчик, трогай! Все ко мне в «Савой». Отметим твою свободу, Серега. Да здравствуют имажинисты?
Когда коляска покатила по улицам, Есенин, оглянувшись, неуверенно попросил:
– Яков! Слышь, Яков! Мне бы надо привести себя в порядок… Помыться, побриться. Рубаху вот… сменить. А? А то я только что из тюрьмы…
Все засмеялись.
– А правда. Давайте сначала заедем ко мне, Сергей переоденется, а вечером мы к вам, – поддержала его Бениславская. – Правда, Яков Григорьевич! Пусть Сергей придет в себя.
– А Катя как считает? – пошутил Блюмкин.
– Я как Сережа, – серьезно ответила Катя.
– Меньшинство подчиняется большевикам, – поднял, сдаваясь, руки вверх Блюмкин. – Убедили. Езжайте! А вечером жду в номере сто тридцать шесть гостиницы «Савой»… Все! Не прощаюсь. Катя, я красивых таких не видел, – процитировал он Есенина и, лихо спрыгнув на ходу, помахал вслед рукой: – Жду!
Молчание, которое наступило после ухода Блюмкина, первой нарушила Катя.
– Мы, Сережа, ночей не спали. Если бы не Галя… Она как ураган. Всех обегала, даже Калинину звонила. Представляешь, он заявил, что в курсе происшедшего, но ничем помочь не может, ВЧК поступила по закону… Ведь так он сказал? Да, Галя?
Бениславская с горечью в голосе ответила:
– Как пить за счет Есенина, так все тут как тут! А случилась беда, попрятались как крысы!
– Куда мы едем? – спросил Есенин, с жадностью оглядывая все вокруг – дома, людей, небо, – будто не неделя прошла в тюрьме, а целая вечность.
А небо взвилось над Москвой голубое, прозрачное, чистое, словно в упрек грязным земным деяниям людей, суетливо спешащих по тротуарам в поисках своей судьбы, а может, просто пропитания.
– Ко мне, – по-будничному просто ответила Галя и, наклонив голову, чтобы Есенин не увидел радостных глаз, спросила: – Сережа… Катя мне сказала, вы разошлись с женой. Это правда?
– Да, – грустно улыбнулся Есенин, почувствовав ее настроение. – Уже и документы о разводе получил. Так что я одинокий. Давно одинокий.
– И очень хорошо, – вырвалось у Бениславской, – то есть… будете жить у меня.
– А вы не боитесь, Галя, что о вас могут нехорошо думать?
– А мы будем жить втроем, – быстро нашлась она и, смеясь, обняла и поцеловала его сестру. – Правда, комната у меня маленькая, но есть еще темный чуланчик. Там вполне может поместиться походная кровать.
Никогда и нигде Есенин не чувствовал такого одиночества, как последние года два-три здесь, в Москве. Это одиночество изнуряло его, нагоняло тоску, от которой он не знал порой, куда деться. Оно толкало его на постоянное общение с людьми. С людьми чужими, близкими, но недалекими. Он боялся одиночества, а потому с благодарностью согласился.
Щеки Бениславской запылали маковым цветом, несмотря на холод. Она стала обмахивать ладонью лицо. Наконец настал тот день или, скорее, ночь, о которой так мечтала Галя Бениславская.
Галина Бениславская, давно и безнадежно любившая Есенина, была девушкой неглупой, достаточно самокритичной и понимала, что недостаточно красива: среднего роста, нескладная, с темными косами, с зелеными в густых ресницах глазами под чертой чуть не сросшихся на переносье бровей. Хотя и была она девушкой образованной, современной, но все-таки не смогла избежать влияния стихов Есенина и гипноза его голубых глаз и очаровательной улыбки. И какой-то внутренний голос подсказывал ей, что она может быть ему полезна и таким путем сумеет завоевать его любовь. Все произошло, как и мечталось. «Пришла и спасла!»
Сохранившаяся со времени работы в ВЧК секретарем у Крыленко связь помогала ей выручать Есенина из милиции, куда он не раз попадал после пьяных скандалов. А теперь вот и из тюрьмы ВЧК.
– Дальше куда ехать? – обернулся извозчик.
– Ко мне, на Брюсовский, – встрепенулась Галя. – Почти приехали.
Глаза ее, зеленые, точно посветлели, стали совсем изумрудными, они теперь безотрывно были прикованы к лицу беззаветно любимого Сережи. Сереженьки, как она ласково называла его про себя.
Гале кажется, что она победила, что Есенин со временем станет ее.
– Приехали, Галя. Твой дом, – прервала ее мечтания Катя.
– Остановитесь здесь.
Извозчик остановился. Есенин легко выскочил из коляски и подал руку Гале. Сестра сама выпрыгнула прямо на Есенина, обхватив его сзади за шею, повисла на нем.
– Погоди, Катька, не балуй! – Стряхнул ее с себя и, сунув руку в карман, хотел расплатиться с извозчиком. Пошарив во всех карманах, понял, что денег нет, и растерянно повернулся к Гале: – Нету! Денег у меня даже ЧК не нашло ни копейки. – Повернувшись к извозчику, сказал, извиняясь. – Прости, брат. У первого поэта России денег нет!
– Вот, возьмите, – протянула Бениславская деньги извозчику.
Извозчик снял шапку, перекрестился.
– Христос с вами! Полно, Сергей Александрович, нешто я не видел, отколь вы вышли! Может, еще свидимся. Что мы, нелюди? Нешто мы не понимаем! Но-о-о-о! Милай! – хлестнул он вожжами лошадь и, обернувшись, крикнул: – Держись, Сергей Александрович! Бог не выдаст, свинья не съест. Ничаво!
Тронутый до слез участием простого извозчика, Есенин засмеялся.
– Ну, пошли. Показывайте свое жилье, Галя.
Катя бросилась вперед, открывая дверь в подъезд.
Галя, чинно взяв Есенина под руку, обернулась по сторонам. «Хоть бы кто из знакомых увидел мое счастье!» Но не встретив никого, рассмеялась своим глупым желаниям.
Как бы случайно прижавшись к Есенину в узкой двери, Галя так и шла с ним до лифта, где их ждала Катя с шутливо-многозначительным лицом, всем своим видом давая понять: уж она-то знает, к чему дело идет!
О проекте
О подписке