Читать бесплатно книгу «Сочинения Державина» Виссариона Григорьевича Белинского полностью онлайн — MyBook
image
cover

Очевидно, что как эмпиризм, так и идеализм (отвлеченный) суть односторонности, равно чуждые истины: истина же состоит в свободном примирении обеих этих крайностей. Но кроме того, что такое примирение не так-то легко для всякого, – и сама истина, если бы кто и нашел ее, принимается с большим трудом, и то весьма немногими. Это потому именно, что живая истина состоит в единстве противоположностей. Чем одностороннее мнение, тем доступнее оно для большинства, которое любит, чтоб хорошее непременно было хорошим, а дурное – дурным, и которое слышать не хочет, чтоб один и тот же предмет вмещал в себе и хорошее и дурное. Вот почему толпа, узнав, что за каким-нибудь великим человеком водились слабости, свойственные малым детям, всегда готова сбросить великого с его пьедестала и ославить его негодяем и безнравственным человеком. Толпа не понимает, что все живое тем и отличается от мертвого, что в самой сущности своей заключает начало противоречия. Толпа не понимает, что один и тот же человек может отличаться и великими добродетелями и великими пороками, что одно хорошее начало в нем могло быть развито, а другое задавлено и заглушено в самом зародыше своем, что одно дурное начало в нем могло быть подавлено еще в зерне, а другое развито; что причины этого должно отыскивать и в духе времени, когда явился великий человек, и в общественности, среди которой возрос и воспитался он, и что, на основании этих причин, иные пороки его можно извинить, а иные даже и поставить ему в заслугу так же точно, как иные добродетели его возвысить, а с иных сбавить цену. Если б в наше время какой-нибудь воин стал мстить за падшего в честном бою друга или брата своего, зарезывая на его могиле пленных врагов, – это было бы отвратительным, возмущающим душу зверством; а в Ахилле, умиляющем тень Патрокла убийством обезоруженных врагов, это мщение – доблесть, ибо оно выходило из нравов и религиозных понятий общества его времени. Не понимая этого, толпа признает наукою одну математику, которая действительно никогда себе не противоречит, а историю и философию считает вздором, ибо, по ее мнению, они на каждом шагу противоречат себе… Между тем в глазах той же толпы, мертвец, лежащий в гробу, уже не так важен, как живой человек, хотя первый ни в чем не противоречит самому себе, а другой на каждом шагу противоречит… Такова уж, видно, натура толпы!..

У нас можно смело говорить о всяком писателе, о котором мнение еще не успело установиться в толпе; но беда говорить о писателе старинном, о котором в любом учебнике можно найти одни и те же напыщенные фразы и общие места… В таком случае безопаснее всего сказать резкую односторонность: если одни осердятся, зато другие согласятся, и обе стороны по крайней мере поймут, в чем дело. Так точно, у нас уже лет шестьдесят повторяются одни и те же фразы о Державине, что выше его не было и не будет поэта в подлунном мире, что он певец севера и потомок Багрима…{2} С этим все согласны, тем более, что до этого никому нет дела, ибо Державина давно уже никто не читает, и все знают его только по журнальным фразам да школьным воспоминаниям. Но люди так устроены, что если они привыкли о каком-нибудь предмете думать так, то хотя бы они уже и совсем не заботились о нем, однакож непременно осердятся на вас, если вы осмелитесь думать об этом предмете иначе. Когда в «Отечественных записках» в первый раз было сказано, что Державин для нашего времени уже не может быть тем, чем он был для своего, и что хотя он был одарен и великими поэтическими силами, однако не создал ничего такого, что прошло бы чрез века в нетленной красоте,{3} – тогда на «Отечественные записки» не шутя рассердились даже такие люди, которые не прочли в жизнь свою ни одного стиха державинского и вслед за другими с важностью стали повторять: «Как же можно так дерзко отзываться о таком великом поэте? – ведь певец севера, потомок Багрима…» И причину этого неудовольствия легко понять: если б «Отечественные записки» совершенно отняли у Державина всякое достоинство, поставили бы этого богатыря поэзии русской наряду с Тредьяковским, тогда им меньше было бы хлопот: потому что если б одни еще сильнее ожесточились бы против них, зато нашлось бы много других, которые ухватились бы за их мнение с радостию ленивых и немыслящих любителей новых идей. Но в мнении «Отечественных записок» было противоречие: у Державина не отнималось его величие, а о поэзии его говорилось только как об историческом факте; не понятно, а потому и досадно!.. Правда, потом, как привыкли к новому мнению, то стали повторять его и печатно, хотя также не поняли…

Действительно, ни об одном поэте не может существовать столь противоположных мнений, как о Державине. Если рассматривать его с эмпирически исторической точки, то каждый стих его окажется чудом совершенства, а сам он явится одним из величайших поэтов древнего и нового мира. Если же взглянуть на него с чисто эстетической точки, то можно поставить его чуть-чуть не наравне с Сумароковым. Но то и другое заключение равно будут ложны и нелепы: для того-то мы и почли за нужное предварительно сказать несколько слов о недостаточности и ложности эмпирической и (отвлеченно) идеальной точки зрения на искусство.

Как общечеловеческое искусство, так и искусство каждого народа, отдельно взятого, имеет свою историю, которая есть не что иное, как картина развития искусства от его первоначального исходного пункта до последнего заключительного звена. Постепенность и последовательность – закон всякого развития. Если бы кто-нибудь напечатал в газетах, что посаженное им в землю зерно из яблока взошло не стебельком, а прямо яблоком, – все стали бы над этим смеяться, как над нелепостью, хотя б это и было напечатано. Но когда писали и печатали, что лет через тридцать после первой оды Ломоносова («На взятие Хотина») явился на Руси поэт, один совместивший в себе и Пиндара, и Горация, и Анакреона, и превзошедший всех их, порознь и вместе взятых – над этим: и теперь еще не смеются, как над нелепостию…

Мы сказали выше, что ни одно стихотворение Державина не выдержит самой снисходительной эстетической критики. Действительно, ничего не может быть слабее художественной стороны стихотворений Державина. Содержание их, по большей части, составляют нравственные сентенции, расположенные риторически, в форме рассуждения или диссертации. От этого многие оды его непомерно длинны, непомерно прозаичны и… непомерно скучны. Истина составляет так же содержание поэзии, как и философии; со стороны содержания поэтическое произведение – то же самое, что и философский трактат; в этом отношении нет никакой разницы между поэзиею и мышлением. И, однакоже, поэзия и мышление далеко не одно и то же: они резко отделяются друг от друга своею формою, которая и составляет существенное свойство каждого. Философия, или (выразим это понятие более общим термином) мышление, действует прямо через разум и на разум; и если мыслитель или оратор, проникаясь эфирным пламенем исследуемой им истины, иногда возвышается до пафоса, прибегает к посредству фантазии и говорит огненным языком чувства и радужными образами фантазии, – у него, и в таком случае, чувство и фантазия являются второстепенными элементами, – первое как результат глубокого проникновения в истину, раскрытую путем анализа, а вторая – как вспомогательное средство сделать истину ощутительною и видимою. В мышлении разум лицом к лицу становится к мысли, не нуждаясь в посредстве чувства и фантазии, но только допуская их по собственной воле как следствие увлечения, мгновенно охватившего душу мыслителя, – увлечения, над которым разум не перестает, однакоже, царить и которого обаятельной силы он уже не боится как произведения собственной своей диалектики. И подобное увлечение бывает не опасно только тем мыслителям, которые окрепли и закалились в гимнастике строгой логической мысли, обнаженной от всех покровов непосредственного представления, и которые уже не могут покоряться авторитету ощущений, чувств и готовых идей, но всегда поверяют их диалектикою разума. В поэзии, напротив, фантазия является главною действующею силою, через которую исключительно совершается процесс творчества. Поэзия рассуждает и мыслит – это правда, ибо ее содержание есть так же истина, как и содержание мышления; но поэзия рассуждает и мыслит образами и картинами, а не силлогизмами и дилеммами. Всякое чувство и всякая мысль должны быть выражены образно, чтоб быль поэтическими. Некоторые аристархи, сами писавшие некогда стишонки, которые в свое время считались недурными, думали уронить Пушкина, говоря, что его поэзия чисто земная, ибо оземленяет бесплотную чистоту идей: такой взгляд на поэзию обнаруживает в этих аристархах решительное отсутствие эстетического чувства, натуру грубо прозаическую и чуждую всякого предощущения поэзии.{4} Нападать на поэзию за то, что она оземленяет идеи – все равно, что нападать на математику за то, что она все исчисляет и измеряет. В том-то и состоит сущность поэзии, что она бесплотной идее дает живой, чувственный и прекрасный образ. В этом случае идея есть только морская пена, а поэтический образ – богиня любви и красоты, родившаяся из морской пены. Кто не одарен творческою фантазиею, способною превращать идеи в образы, мыслить, рассуждать и чувствовать образами, тому не помогут сделаться поэтом ни ум, ни чувство, ни сила убеждений и верований, ни богатство разумно исторического и современного содержания. И если бы не так, то всего легче было бы сделаться поэтом: стоило бы только узнать правила версификации, да, благословясь, и начать писать диссертации размеренными строчками, завостренными рифмою.

Одно из главнейших условий всякого художественного произведения есть гармоническая соответственность идеи с формою и формы с идеею и органическая целостность его создания. Поэтому всякое художественное произведение прежде всего должно отличаться строгим единством лежащего в его основании чувства или мысли. Мысль в пьесе может быть схвачена или в одном своем моменте, или развита во всех ее моментах, но она должна быть одна, и ее развитие должно относиться к ней самой, как относятся в музыкальном произведении варьяции к мотиву. Если мысль пьесы переходит в другую, хотя бы и имеющую к ней отношение мысль, – тогда нарушается единство художественного произведения, а следовательно, единство и сила впечатления, производимого им на читателя. Прочтя такое произведение, чувствуешь себя только обеспокоенным, но не удовлетворенным, – утомление и досада заступают место наслаждения.

Если мысль поэтического произведения истинна в самой себе, ясна и определенна для поэта, если произведение верно концепировано и достаточно выношено в душе поэта, – то в нем не может быть ни уродливых частностей, ни слабых мест, ни темных и непонятных выражений, ни недостатка в внешней отделке. Произведение, в таком случае, органически целостно: в нем нет ничего ни излишнего, ни недостающего; оно округлено: его начало вводит читателя в его смысл; последнее слово замыкает собою все его содержание, так что читатель вполне удовлетворен и не может спросить: «что же дальше?»

Стихотворения Державина не выполняют ни одного из этих условий. Во-первых, все они более или менее отличаются характером риторическим, и, по крайней мере, большая часть их походит на диссертации в стихах. Мы не можем подкрепить выписками этого мнения, ибо, в таком случае, нам пришлось бы перепечатать почти всего Державина. Книга у всех перед глазами, и каждый сам может поверить справедливость нашей мысли. Впрочем, при разборе некоторых стихотворений, мы будем иметь случай мимоходом, указывать на эту черту недостатка поэзии Державина; пока ограничимся только указанием на некоторые, особенно замечательные в этом отношении, пьесы, каковы, например: «Бессмертие души» (192 стиха), «Величество божие» (132 ст.), «Христос»(320 ст.), «Слепой случай» (200 ст.), «Успокоенное неверие» (108 ст.), «Истина» (144 ст.), «Гимн богу» (96 ст.), «Тоска души» (104 ст.), «Добродетель» (120 ст.), «Слава» (112 ст.), «Целение Саула» (450 ст.), «Гимн солнцу» (100 ст.), «Облако» (80 ст.), «Гром» (90 ст.), «На умеренность» (110 ст.), и пр. Таких пьес у Державина гораздо больше можно начесть. Читать их тяжело. Это все равно, что читать арифметику, написанную стихами: читатель согласен с нею, что 2 × 2 = 4, но он тем не менее в отчаянии, что такие простые, почтенные и с малолетства всякому известные истины не изложены обыкновенного прозою, без поэтических затей. Так и в поименованных нами стихотворениях Державина все мысли столько же справедливы, сколько и стары и общи: их можно найти у любого плохого стихотворца того времени. А это уже признак отсутствия поэзии: у истинного поэта и старая мысль является новою, ибо истинный поэт дает чувствовать живую сущность мысли, которую толпа бессмысленно повторяет, как мертвую букву. По величине своей поименованные нами оды Державина решительно не имеют ничего общего с лирическою поэзиею. Лирика есть выражение преимущественно чувства, и в этом отношении она приближается к музыке, которая, исключительно из всех искусств, действует прямо и непосредственно на чувство. Одна пьеса не может быть выражением двух различных чувств, а чувство проходит по душе мгновенно, как тот трепет восторга, от которого священный холод пробегает по телу и встревоженною ратью поднимает волосы на голове человека… И если такое чувство неослабно будет владеть читателем во все время, необходимое для прочтения даже восьмидесяти не только четырехсот пятидесяти стихов, – человеческая натура читателя не выдержит этого, и результатом восторженного чтения должна быть болезнь, утомление… Поэма, драма, и особенно, роман – другое дело: там ум часто дает отдыхать чувству; там комические сцены и, по сущности выражаемых предметов, прозаические места возбуждают в читателе разнообразные ощущения. Но держаться, в продолжение доброго получаса или и более в одном чувстве, в одинаковой настроенности души, – это неестественно и потому невозможно. Державин в поименованных нами пьесах, кажется, всего менее рассчитывал на чувство: стихотворения эти холодны и прозаичны, как школьная диссертация, стихи в них дурны до последней степени, и редко, очень редко кой-где проблескивают искорки одушевления, сейчас и погасая в воде риторики. Кажется, главною его заботою было высказать о предмете все, что только мог он придумать о нем. Порядка в его мыслях нет никакого, и потому его длинные и резонерствующие оды не имеют достоинства даже хорошо расположенного и округленного школьного рассуждения.

Конечно, не все оды Державина таковы, как те, на которые мы сейчас указали; но главный характер указанных нами – длиннота, резонерство, риторика, безобразность – более или менее преобладают решительно во всех одах. Гармонической соответственности идеи с формою, пластичности образов, – в них нечего и искать. Читая иную оду Державина, иногда вы вдруг увлекаетесь возвышенностию мысли, энергиею чувства, размашистым полетом фантазии, – и вдруг неловкий стих, натянутый оборот, странное выражение, а иногда и риторика охлаждают ваш восторг, – и вы испытываете это несколько раз при чтении одной и той же оды и по окончании ее чувствуете себя утомленным и встревоженным, но не удовлетворенным и услажденным. Так, например, «Водопад» принадлежит к числу блистательнейших созданий Державина, – а между тем в нем-то и увидите вы полное оправдание нашей мысли об общих недостатках его поэзии. Уже самая огромность этой оды показывает, что в ее концепции участвовала не одна фантазия, но и холодный рассудок. Поводом к этой оде была весть о кончине Потемкина, поразившая поэта скорбным чувством и представившая его духовному оку в новом свете колоссальный образ величайшего из современных ему героев. Это скорбное чувство, это возвышенное созерцание и должно было бы составлять содержание оды. Но поэт приплел сюда же Румянцева, который, сидя под наклоненным кедром, мечтает о славе и времени, потом засыпает и видит во сне свои подвиги; потом просыпается от грома сокрушенной ели и падшего холма и видит перед собою Россию в образе воинственной жены, которая взывает к нему «проснись!»; при виде ее он

 
Вздохнул, и испустя слез дождь,
Вещал: «Знать умер некий вождь!»
 

и начал рассуждать об обязанностях истинного вождя, о том, что лучше быть «менее известным, но более полезным» и т. п. Весь этот эпизод занимает тридцать одну строфу, то есть сто восемьдесят шесть стихов!.. Конечно, в этом эпизоде, не выдержанном в целом, есть прекрасные места; но он не идет к делу, без нужды плодит оду и охлаждает восторг читателя, – так что прочесть «Водопад» с одного раза, да еще вслух – труд изнурительный и для ума и для груди… Все эти 186 стихов можно выкинуть, и ода ничего не проиграет, напротив много выиграет: в ней будет меньше риторики и больше поэзии… Первые семь строф, заключающие в себе картину водопада посреди дикой и мрачной природы в осеннюю ночь, прекрасно настроивают душу читателя к возвышенно скорбному чувству, которым должна поразить его мысль о внезапном падении колосса, – и после седьмой строфы:

 
Ретивый конь, осанку горду
Храня, порой к тебе идет;
Крутую гриву, жарку морду
Подняв, храпит, ушми прядет,
И подстрекаем быв, бодрится.
Отважно в хлябь твою стремится.
 

можно прямо перейти к тридцать девятой:

 
Но кто идет там по холмам,
Глядясь, как месяц, в воды черны;
Чья тень спешит по облакам
В воздушные жилища горны:
На темном взоре и челе
Сидит глубока дума в мгле!
 

А тридцать одну строфу, между седьмою и тридцать девятою, можно не читать: тогда впечатление от «Водопада» будет гораздо сильнее; тогда останется для чтения сорок шесть строф, или двести семьдесят шесть стихов… И тут сколько еще воды риторической! Как часто изнемогающее от возвышенного наслаждения чувство внезапно охладевает! Но чтоб мнение наше не показалось произвольным, подкрепим его выписками.

 
Какой чудесный дух крылами
От Севера парит на Юг?
Ветр медлен течь его стезями:
Обозревает царства вдруг,
Шумит, и как звезда блистает,
И искры в след свой рассыпает.
 

Этот дух – тень Потемкина; но что же это за прозаическое описание, ничего не выражающее! И неужели дух Потемкина непременно должен обгонять ветер, обозревать царства вдруг, шуметь, блистать, подобно звезде, и сыпать искрами по своему следу? Риторика!

 
Чей труп, как на распутьи мгла,
Лежит на темном лоне ночи?
Простое рубище чресла,
Две лепты покрывают очи,
Прижаты к хладной груди персты,
Уста безмолствуют отверсты!
 
 
Чей одр – земля; кровь – воздух синь;
Чертоги – вкруг пустынны виды?
Не ты ли, счастья, славы сын,
Великолепный князь Тавриды?
Не ты ли с высоты честей
Незапно пал среди степей?
 
 
Не ты ль наперсником близ трона
У северной Минервы был;
Во храме муз, друг Аполлона,
На поле Марса вождем слыл;
Решитель дум в войне и мире,
Могущ – хотя и не в порфире?
 
 
Не ты ль, который взвесить смел
Мощь Росса, дух Екатерины,
И, опершись на них, хотел
Вознесть свой гром на те стремнины,
На коих древний Рим стоял
И всей вселенной колебал?
 
 
Не ты ль, который орды сильны
Соседей хищных истребил,
Пространны области пустынны
Во грады, в нивы обратил,
Покрыл Понт Черный кораблями,
Потряс среду земли громами?
 
 
Не ты ль, который знал избрать
Достойный подвиг росской силе,
Стихии самыя попрать
В Очакове и в Измаиле,
И твердой дерзостью такой
Быть дивом храбрости самой?
 
 















 















 















 















 















 















 







 











Бесплатно

4.2 
(5 оценок)

Читать книгу: «Сочинения Державина»

Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно